Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Фаустус и другие тексты - Бернар Рекишо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И никто другой не бодрствовал, обратив глаза к саду смерти без цветка и могилы: общее место для всех отсутствующих и всех фей в городах спящей ночи.

И у каждого было свое лицо, у каждого лица свое прошлое, свои четки из лиц и драгоценный камень: единственный, что остается у нас и показывает нам зеркало.

Лица, что нужны сразу все, дабы получить это зеркало; новое, нарождающееся из них, заставляет умереть последнее из живущих; разбудите лица, утраченные лица и драгоценные камни, возвратитесь из ночи времен привидениями.

Она была там, как никогда сущая, материальная. Спала глубоким, далеким, неуловимым, нематериальным сном, целиком облаченная в платье отсутствия, чьей формой является сновидение (ей снилась, быть может, она же былая, с первым своим лицом, которое отложила в первое зеркало: зеркало станет не столько благодатным советником, сколько ящиком, куда погружаются воспоминания о собственном образе; озером превращений).

Она была Евой, первым женским Нарциссом на берегу рек Ефратских, и попроси мы рассказать о первом ее лице, она рассказала бы нам историю:

В начале было забвение и что-то забытое на берегу зерцала: мое детское лицо на берегу Ефрата.

В начале я дала себе быть, ибо не знала, что значит быть; я дала себе быть, как пробуждаешься голым в зеленой траве под утренним солнцем, когда не знаешь, что значит быть голым в зеленой траве под утренним солнцем. Как другие дают сеять торговцу песком свое семя, потому что не знают, что значит спать, я дала себе быть, дала миру раскрыться моим глазам, ибо не знала, что скрывает вуаль мира, и оказалась застигнута врасплох, глядя на вещи, которые являлись или, лучше сказать, представлялись, но я не ведала разницы между являться и представляться.

И я дала себе мыслить, ибо не знала, что значит мыслить, я осмелилась говорить мысли, хотя не знала, чем могут быть слова. Мне сказали, и я узнала, что есмь, узнала, что мыслю, однако не ведала, чем может быть жизнь, ну и к чему же тогда это знание?

Некоторые звали меня поэтессой, но чем было для меня искусство, если я еще не ведала смысла слов?

Если бы слово «камень» определяло тот камень, что находится у меня под ногой, этому камню не обязательно было бы быть, но камень у меня под ногой не определить, если захочешь знать его определение, взвесь этот камень. Для того, кто не взвешивал камень, для того, кто не спотыкался о него, слово «камень» не имеет веса и не звучит жестко.

Если бы слово «земля» определяло ту землю, что находится под камнем, этой земле не обязательно было бы быть, но землю под камнем не определить, если захочешь знать землю, рой землю. Для того, кто не рыл землю, слово «земля» не имеет веса и не звучит жестко.

Если бы слово «пустота» определяло ту пустоту, что находится под землей, этой пустоте не обязательно было бы быть, но пустота под землей неопределима, если захочешь знать эту пустоту, взбаламуть пустоту. Для того, кто не баламутил эту пустоту, слово «пустота» не более чем звук и не звучит полым.

Но в мое время, в начале, не было камня, не было земли, не было пустоты вокруг земли, никогда моя нога не спотыкалась о камень, рука не рыла землю, руки не баламутили пустоту, так можно ли сказать, что в мое время были слова? Слова были всего лишь шумами, звучностями без смысла: имена не были именами вещей.

«Слово» не означало «слово». «Мыслить» не означало «мыслить», а было чистыми, лишенными мысли звуками. Титания было не именем королевы фей, а чьим-то именем; именем, которому не обязательно было накладываться на сказочную фигуру, чтобы быть фееричным. И цветам не было нужды в именах, чтобы быть цветами, и имена, которые еще не были именем цветов, чистые звучности, распространяли аромат, который не издавали цветы… Но что я сказала? Цветам не было нужды в именах? В мое время цветов не было.

Пение соловья могло бы означать: «утро». Ласка зефиров могла бы означать: «путешествие», но, в мое время, что такое было утро, что такое путешествие? Не были ли слова чистыми звуками, коли в мое время не было шума? Что это за слова, которые не могли ничего сказать, и можно ли было произнести их без шума?

Формы слов не соответствовали шумам, слова не произносились, как же тогда писались слова без шума? Письмо было своего рода формой, которую не мог произнести голос: безмолвной формой.

Но в мое время не было формы, и Титания, чье-то имя, даже не было безмолвной формой. Слова были без формы, без шума, без мысли: слова уже не были ничем.

Безымянные объекты, бесшумные выражения составляли славу бессмысленного головокружения, мощнейшие силы без усилий переходили в отсутствие без какого-то прошлого речей и идей. То, что было почувствовано, оставалось абсолютно непередаваемым, но с тех пор, как вещи могут быть сказаны, они уже не абсолютно несказанны, и сказание не говорит более ни слова…

Сегодня я, обернувшись к солнцу, называю его полуднем, но в мое время не было солнца. То, что задает ритм времени, не проходило в пространстве – и точно так же невозможно было сказать, где расположен первый, либо второй, век, ибо:

В мое время не было дня, не было месяца, не было века или всех тех порций, что образуют цезуры и каждая новая из которых несет очередное число. Векам не было счета.

Точно так же я говорю, что невозможно было определить, где находится первый век, невозможно было сказать, где находится полдень; не было ни севера, ни юга, ни того, что наверху, ни того, что внизу: если я вытягивала руки, справа от меня не было запада: пространство было без имени, восток был повсюду и никто не мог бы сказать, что обитает под небом. Меры пространства не задавали мер времени, отсюда родились бесконечные числа и доказуемые множественности, ибо в мое время ничто не было доказано и движение небесного свода не порождало длиннóты столетий, в мое время не было никакого движения: в вечном отсутствии севера не проходила застылость.

Многие говорят, что не знают, куда идут, некоторые утверждают, что не ведают, где пребывают, и даже не понимали, чем были, что они сами себе незнакомы, даже вряд ли присущи. Они говорят, что в каждый миг ты умираешь для всего, что больше никогда не вернется. Пройти, для них, – это слегка и закончить, так что прошедшие вещи мечены в настоящий момент загадкой: проходит как раз загадка, мимолетное, ставшее нематериальным, и чем большее убегает, тем летучее субстанция, тем неуловимее секрет.

И чем глубже прошедшее мгновение погружается в прошлое, тем более приближается к началу, тем сильнее смыкается с загадкой.

Но в мое время какое могло вернуться прошлое? Не бывало вчера. После того, как ничто не произошло, что могло бы вернуться? И раз ничего не происходило, не бывало завтра.

Не бывало завтра.

В вечном отсутствии севера не проходила застылость.

Векá не имели числá, ни одно слово не называло свершившееся мгновение, ни одна безмолвная форма.

Я еще не дала себе быть, и никто еще не сказал: «В начале было забвение».

И Фауст едва ли знал, что:

Там суть голосá, не присущие никоему сущему

И звучит музыка начала, ставшая началом музыки.

Пространство служит для звуков формою тишины.

Тишина для цветов форма черного

Чурбан становится спящим львом

Душа мысли зрит душу мысли

Душа созерцает душу, глаз души внутри души видит душу.

Там знает глаз в душе, что сразу и обожание, и обожаемое.

Ночные города, закрытые ставни веки спящих домов, растет в вас башня и Вавилон, и под каждым веком бодрствует своя Ева и рассказывает историю начала.

Завещание доктора Фаустуса

Если я подчас колебался, писать ли, то дело в том, что я надеялся оповестить в скором времени об открытии нескольких фундаментальных чудес, отменяющих все остальные, словно в предвидении оптимистических мгновений, когда совершается худшая по отношению к самому себе ошибка, – мгновений, когда веришь в то, что делаешь.

Эти мгновения… что за целительные ослепления – верить в то, что делаешь: именно благодаря этим мгновениям возможно столько творений. Сколь смехотворное ослепление, как и вера, коли столько убеждений противоречивы: один верит, другой верит в противоположное, третий тоже верит, но в противоположное первым двум!

Если вглядеться во всех этих упрямо ограниченных собой фанатиков, если знать, что в свой час каждый – такой же фанатик, как и все прочие, если знать, что каждый прав и все против друг друга, если знать, что все заблуждаются, потому что их слишком много для правоты, если знать, что сделать что-то можно, только поступая как они: обманывая себя слишком большой убежденностью, мне показалось, что удел поэтов, музыкантов, философов, художников и всех призванных в действиях к крайностям, чтобы оставить по себе мало-мальски значимые следы, обязывает их по доброй воле встать в ряд непроизвольных безумцев, которые из фанатизма ограничиваются заблуждением.

Так родились каталог, библиотека, универсальный музей заблуждений гордыни.

Музыкантом, я разрывался между наваждением развития темы – я ощущал ценность ожиданий, элементов, заставлявших себя желать, и надежд, никогда не утоляемых с появлением их предмета, – и сосредоточенностью на ничтожных частицах времени. Я изобретал звуки, одни из них продвигались, другие остепенялись или впадали в спячку, какие-то ставили постоянно возвращающиеся вопросы.

Философом, я столько размышлял, что дошел до мысли о природе мысли, также я мыслил и о своей мысли: моя мысль наблюдала, как мыслит, я размышлял, что мышление состоит в наблюдении за действием своей мысли, за своей мыслящей мыслью, в осмыслении своей мыслящей мысли. А если были и такие, кто осмыслял свою немыслящую мысль? Я хотел осмыслить пустоту мыслей – своего рода отрицательную бесконечность.

Но теперь, когда я написал все это черным по белому, к чему здесь, схоронившись в книге у книготорговца по соседству с чашками чая, приготовленного для друзей или подруг, музыка, требующая ответов, которые никогда не придут, и мысли об отрицательной бесконечности?

Бесконечность дремлет в уголке, как и ответы.

Художником, я с упорством алхимически претворял пространство и цвет. Я искал и в конце концов нашел цвет безмерного пространства! Оно черно, потому что в третьем измерении досягаемость взгляда не ограничена, только если он встречает перед собой одно лишь абсолютное отсутствие всего и вся – и это отсутствие черно. Я столько анализировал пространство, что вплотную подошел к тому, чтобы его уничтожить, потому что слишком любил, слишком в нем разобрался, слишком понял. Я искал тогда поэзию в отсутствии пространства; говорите уже не о цветах безмерных пространств, а о цветах их похоронного марша! Но эти цвета сами по себе были настолько отягчены поэзией, что вновь подвели меня вплотную к безмерным пространствам, но кто скажет, не субъективно ли, по сути, бесконечное пространство цвета в себе? Не сама ли здесь суть субъективности? Глубина не цвета, а глубина во мне.

И что же делает тогда у торговца картинами, рядом с чашками чая, приготовленного для друзей или подруг, цвет бесконечности? Бесконечность дремлет в уголке, как и все остальные.

И когда говорят о работах, отпрысках высокой или далекой мысли, то чтобы сказать: «Эта бесконечность стоит X франков, а эта Y франков», ибо бесконечность нынче соизмеряется… с качеством бумаги, с размером картины.

Но я не был ни единственным мыслителем, мыслящим свою мысль, ни единственным творцом цвета бесконечности: когда я, творец, обнимающий всеобщую историю совокупным взглядом, думаю о других творцах… Когда я, гений, обнимающий всеобщую историю целокупным взглядом, думаю о других гениях… Когда я, сверхчеловек, думаю о других сверхлюдях… Когда я, Фауст, встречаю себе подобного и мессию-предтечу себе под стать, сколь тяжек груз моей банальности! И смехотворен банальности их!

Людовик XI, Людовик XII, Людовик XIII, Людовик XIV… им, чтобы не перепутать, нужно дать номер. Сколько же в мире книг, стихотворений, картин, шедевров, абсолютно несравнимых, исключительных, но выстроенных в ряд, классифицированных, пронумерованных, все эти мириады работ, не знающих себе двойника!

Бесконечность кажется затертой, книги становятся неудобочитаемыми, в музеях «блекнут» краски; мудро припав оборотной стороной к стене, картины «тускнеют», чтобы нам «подмастить». Все сходятся на этом, даже тот, кто сказал: «Небо и земля прейдут, но слова мои не прейдут», все эти очень старые вещи говорят нам: «Не надейтесь на вечность, усмехнитесь над всеми „Единственными“».

Возможно ли все еще верить во что-то? к этому вопросу приходят все мессии.

Если нам говорят: «Вот твои отец и мать», мы в это не верим. Если нам говорят: «Вот могила Вольтера», мы в это не верим. Если нам говорят, что Атлантика была континентом, мы в это не верим. Если нам говорят: «Вот колючка из тернового венца», мы в это не верим. Если нам говорят, что вселенная есть бесконечное и подвижное целое, мы в это не верим, а если нам не говорят ничего, не верим тому, что видим.

Если мы видим нашего брата, мы не обращаем на него внимания. Если мы видим могилу Вольтера, мы не обращаем на нее внимания. Если мы видим колючку из тернового венца Христа, мы не обращаем на нее внимания. Если мы видим небо и землю, мы не смотрим на них. И если мы ничего не видим, ни во что не верим, и если нам ничего не говорят… хвала неведению.

Ибо я познал все, что только можно познать, сделал все, что можно сделать, я был всем, чем только можно быть; мертвый и живой, я сочетался с телами всех сущих и всей бестелесностью не-сущего, и теперь пора сказать прощай моему телу, моей душе, прощай дражайшему Фаусту, всем Фаустам, прощай приключению, ибо таким было начало: неведение без приключений. Прощай солнцу духа:

Приветствую спящий кипарис

Приветствую жалобной песней

Былое без года.

Толика без тела

Крохотное сокровище,

Спи без зари.

Принц незнания

Пой конец ви́денья

Принца слоновой кости.

И ты нуль бездонный

Даруй нам неведенье,

Принц тишины,

Млечный рой которым кадит

Душа танца.

Там суть голосá, не присущие никоему сущему,

Пространство служит для звуков формою тишины,

Тишина для цветов форма черного,

И звучит музыка начала, ставшая началом музыки.

Чурбан становится спящим львом,

Душа мысли зрит душу мысли,

Душа созерцает душу, глаз души внутри души видит душу.

Там знает глаз в душе, что сразу и обожание, и обожаемое.

Речь умирающего и, вслед, полный нуль

Дело не в том, чтобы прочесть: «В начале Дух Божий носился над водою». Дело не в том, чтобы прочесть: «В начале было слово». Дело не в том, чтобы прочесть: «В начале было сказание». Дело не в том, чтобы прочесть: «Все сущее рождается без причины, длится по слабости и умирает случайно». Дело не в Боге, не в слове, не в сказании, не в случае. Дело даже не в прицельном попадании слова или сказания, а в том, чем становишься, когда тебя это задевает, в наших изменениях под их воздействием, в нашем способе выцветать при их прохождении, уподобляться тому, что созерцаешь, терять рассудок и погружаться в сказание – ибо здесь небеса таращат голубые глаза, газели наделяют легкостью, воспоминания возвращают память, сказки стирают реальность, здесь боги превращают нас в тайну и облака заставляют стать птицей.

Дело в том, чтобы видеть, почему одни вещи нас преображают, а другие нет, и как те, что некогда были на это способны, сегодня утрачивают способность очаровывать; как изнашиваются крылья облаков, легкость газелей, как утрачивается дар волшебников, тускнеет цвет неба; как умирают воспоминания, заклинания, чудеса, знание о начале, само имя которого вчера сулило нам тысячелетнее могущество; как тот же источник может не давать уже ту же воду, когда прошла наша жажда; как мы ради цветов увядаем; как боги не преображают нас больше таинством, а история позабытого не вдохновляет к паломничеству.

Как, пока мы не увяли, остаются свежими все цветы; как мы сами становимся из‐за голода поварами, виноградарями из‐за жажды; как небеса отражают только нашу же синеву; как газели легки, а сказки сказываются лишь на глазах у пустошей и для невыразимых детей; как мы обретаем крылья, и убор облаков, и тайну богов; как мы – это красота отроков, высота холмов, белизна снегов, прозрачность кристаллов; как мы преображаем все входящее в нас; как служим причиной своих жутких страхов, своих беспримесных радостей; как в нас и через нас сложилась форма нашей души и мы содержим неведомое себе.

Я обожаю неведомое во мне. Я завидую героям романов, потому что они крадут у меня жизнь моих снов. Но я узнал, что имярек из этих героев никогда не существовал, – и теперь счастлив, поскольку этот воображаемый герой уже больше не вор, а образ из моих снов. Тот герой романа, который ни за что не смог бы существовать, с необходимостью будет самым воздушным и самым чарующим; моя единственная надежда – приблизиться к этому единственному объекту, всего лишь мифу. Сей миф – жизнь моих снов: я желаю стать мифом, персонажем сказаний. Я перепрыгиваю с одной горы на другую, шагаю по океанам, играю с планетами и трогаю кончиком пальца край света.

Но все чудеса, свершенные мною, не превращают меня в легенду: все говорят обо мне, на ухо передают на улицах мое имя, я – персонаж злободневный. Злободневность, по сути, мой главный враг, она слишком близка, чтобы ты стал легендой: повседневность не таит секрета. Чтобы стать легендой, нужно уйти в прошлое и потеряться из виду. Никто не становится мифом в свое время, и так же, как за бьющим сейчас часом стоит былая легенда начала, так и мы – это легенда, глубочайшая ночь грядущего. Прежде чем стать героем, коего заведомо не было, придется ждать, но однажды чем-то секретным стану и я.



Поделиться книгой:



Регистрация