Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Россия в глобальном конфликте XVIII века. Семилетняя война (1756−1763) и российское общество - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Одним из увлечений соратника Екатерины II А. В. Олсуфьева было коллекционирование портретной живописи и русской народной графики – лубка. В его собрании русского лубка есть примечательный экземпляр, изображающий стычку казака с прусскими драгунами в годы Семилетней войны: лихой казак смело разит своих врагов. В представлениях европейцев той эпохи и последующих времен казак внушал страх и ужас. Юный участник Семилетней войны и один из первых ее историков И. В. фон Архенгольц (1743–1812) зафиксировал в своем сочинении следующее: «Между тем легкие отряды русских, в числе 12 000 человек казаков, калмыков и [волжских] татар, производили в стране столь ужасные опустошения огнем и мечом, каких Европа не испытывала со времени нашествия гуннов. Эти изверги убивали и калечили безоружных людей с сатанинским наслаждением…» После перечисления всех «грубостей этих палачей» Архенгольц, правда, делал небольшую оговорку, что «казаки сильно разнятся от калмыков» – самых жестоких и неуправляемых в рядах российских иррегулярных войск. Отличие заключалось как в православной вере, так и в том, что казаки являли собой «одно сословие, почему все у них равны; поэтому они имеют собственное управление и пользуются известными привилегиями, сильно противоречащими с русским рабством, и которые даже в Европе считались бы значительными». Впрочем, данная оговорка не мешала Архенгольцу дальше живописать достижения «хищных казаков», которые «грабили убитых и убивали беззащитных раненых», «похожие на людей по внешности, но во всем остальном настоящие хищные звери из Ливийской пустыни, живущие инстинктом грабежей, убийства и пожара и незнакомые с чувством сострадания». Слово «казак» стало нарицательным, бесчинства французских или прусских солдат маркировались как проступки, которые могли совершить только эти конники в «ободранном платье», но не просвещенные европейцы[778]. Сейчас нам понятно, что немецкий историк смотрел на казаков сквозь эдакую «ориентализированную» оптику. Однако каких именно казаков боялись в Западной Европе?

Как известно, казачьи формирования российской армии не были единым целым, а состояли из отрядов, представлявших малороссийское, донское, слободское казачество и т. д. Казаки находились на разном уровне экономического развития, отличались степенью автономии (самоуправления) и общей численностью. В отличие от Архенгольца, другой участник Семилетней войны, А. Т. Болотов (1738–1833), приводил более детальные сведения. В его мемуарных зарисовках мы почти не найдем описаний тех ужасов[779], что упоминались выше, наоборот, читатель узнает о многочисленных подвигах «наших казаков» на полях сражений Семилетней войны. Болотов уточнял, что речь шла исключительно о донских и чугуевских казаках. Последнее не могло не удивлять, ведь списочная численность и мобилизационные возможности донцов и чугуевцев заметно уступали малороссийским и слободским казакам. Например, официальный реестр малороссийских казаков составлял 30 тыс. человек, а население региона – ок. 2 млн человек. Куда же подевалось все это военное изобилие?

С давних пор в научной и популярной литературе бытует утверждение о том, что малороссийские казаки внесли свой посильный вклад в победы русского оружия в годы Семилетней войны. Тем удивительнее бедность описаний этих подвигов, которые встречаются на страницах исторических сочинений. Одним из первых о подвигах малороссийских казаков упомянул А. А. Безбородко в своей «Краткой истории Малой России» (1777). Там речь шла о «пятитысячной команде» под командованием генерального есаула Я. Д. Якубовича, набранной в 1756 г., но так и не отправленной на войну. Вместо нее ушла воевать в 1757 г. «тысяча компанейских казаков, которые находились в деле, при баталии Егерсдорфской, и по окончании кампании, отпущены в Малороссию»[780]. Несколько позднее эти сведения в своем сочинении продублировал А. И. Ригельман (1785–1786)[781]. Затем в «Истории русов», анонимном памфлете начала XIX в., 5 тыс. казаков и 1 тыс. компанейцев превратились в один отряд под командой Якубовича. И вот «войска сии были при баталии Эгерсдорфской и на других сражениях 7-мь лет, а воротились по окончании войны, в двух мундирах и вооружениях: одни в гусарских, а другие в чугуевских»[782]. С подачи Д. Н. Бантыш-Каменского, ссылавшегося в 1822 г. на сочинение Ригельмана, указывалось, что отряд компанейцев возглавлял некий бригадир Капнист[783], который геройски погиб при Гросс-Егерсдорфе[784]. Сейчас доподлинно известно, что этим командиром был Василий Петрович Капнист, отец поэта В. В. Капниста. И если про его подвиги более-менее известно, то про тысячный отряд компанейцев ровным счетом ничего. Кроме того, к началу Семилетней войны В. П. Капнист к Малороссии (Гетманской Украине) не имел никакого отношения. Конфликт с гетманом К. Г. Разумовским вынудил Капниста покинуть Малороссию и исполнять свой воинский долг на соседней Слободской Украине[785]. Также в работе Бантыш-Каменского упоминалась отправка в 1760 г. отряда в 2 тыс. малороссийских казаков под управлением прилуцкого полковника Г. И. Галагана. Имеющиеся нестыковки и описанные факты в дальнейшем не стали предметом более тщательного изучения. В последующих работах просто говорилось о набранных, но не отправленных 5 тыс. казаков, командировании компанейцев и отряда Галагана, о героической гибели Капниста[786].

Помимо мобилизаций казаков на нужды императорской армии были набраны 8 тыс. малороссийских «погонщиков», которые должны были выполнять также функции вспомогательного персонала – курьеров, денщиков и погонщиков волов. Их историографическая судьба сложилась не менее противоречиво, чем история казацких отрядов на полях сражений Семилетней войны. Начиная с «Краткой истории Малой России» отмечалось, что большая часть набранных в 1757 г. малороссиян «померла, а самая малая в домы возвратилась». Только в «Истории русов» упоминалось, что причиной такой страшной убыли «погонщиков» стало дурное обращение со стороны начальства с элементами культурного третирования: «Произошло же сие не от климата или воздуха, который в Германии и Пруссии нарочито здоровый, но по худому содержанию сих людей начальниками, а паче их инспекториею, кои, считая их на ряду лопарей и камчадалов, вгоняли их в чахотки, или ипохондрии, за одно свое наречие, и что они не скоро понимали выговаривать тогдашние преизящные речения…»[787] Так ли обстояли дела в действительности? Объяснение исторического феномена невозможно без небольшого экскурса в историю малороссийского казачества.

Малороссийские казаки были организованы в Войско Запорожское реестровое, состоявшее к началу Семилетней войны из десяти полков, являвшихся также военно-административными единицами, на которые делилась территория Левобережной Малороссии. Войско Запорожское реестровое представляло собой самую большую казачью корпорацию Российской империи. На это не повлияло даже сокращение реестра с 60 тыс. до 30 тыс. человек. Несмотря на славные страницы своей истории, к началу XVIII в. стали проявляться проблемы в мобилизационной и военной эффективности прежней организации казачества как варианта милиционного (поселенного) ополчения. В условиях Северной войны и противостояния сильной шведской армии воины-земледельцы, зависимые от своей «ресурсной базы», были неспособны на ведение продолжительных боевых действий, войны на истощение. Требовалось выделение более боеспособных казаков и превращение некоторых из них в некое подобие регулярных формирований, содержавшихся исключительно на жалованье. Так в первой половине 1707 г. с подачи гетмана И. С. Мазепы у Петра I появился план по созданию так называемых «компаний», первые из которых должны были появиться в Стародубском и Черниговском полках. Несмотря на поддержку со стороны монарха, Мазепа столкнулся с недовольством и сопротивлением казацких полковников и старшины, поэтому к концу февраля 1708 г. удалось сформировать только 750 компанейцев из казаков Нежинского полка (засеймские сотни), к середине августа их численность несколько выросла и составила 800 человек, разбитых на два полка. Помимо этого, на войну отбирались более-менее боеспособные (так называемые выборные) казаки, которых удалось набрать в 1708 г. примерно 11 тыс. человек из реестра в 30 тыс. человек[788].

Политический выбор И. С. Мазепы отодвинул планы по реформированию казацкого войска. Российское правительство считало достаточными ежегодные мобилизации в 10−11 тыс. человек для участия в походах и охране государственных границ. Только в первой половине 1720‐х гг. еще 10 тыс. казаков направлялись на строительство Ладожского канала. Казалось бы, некоторое снижение мобилизационной нагрузки должно было положительно сказаться на состоянии остального казачества. Однако все было ровно наоборот. Согласно полковым спискам (компутам) и ревизиям конца 1710 – начала 1730‐х гг., отмечался рост обнищавших казаков, которые были неспособны выполнять военные и фискальные функции. Численность таких казаков могла достигать 50–75%. Налицо было прогрессирующее расслоение. Малороссийское казачество стремительно деградировало как военно-служилая корпорация.

В правительстве считали необходимым сохранить малороссийское казачество как боевую единицу. Одной из мер стало создание Малороссийской коллегии (1722), которая должна была следить за тем, чтобы рядовые казаки не попадали в крепостную зависимость от казацкой элиты, расследовать случаи незаконных захватов казацких земель. Помимо этого, в 1723 г. Петр I вновь вернулся к мысли о создании из малороссийских казаков наиболее боеспособных частей – «компаний». 4 апреля монарх дал указание президенту Малороссийской коллегии С. Л. Вельяминову, «чтоб учинит к будущему 1724 году компанейцоф 15000, (ежели более нельзя), вместо реестровых казакоф, которых по капитуляции Хмельницково надлежало быть 60000 ч., из которых трети быть компанейцом, а двум третям сердюкам»[789]. Однако данное распоряжение так и не было выполнено. Его согласование и исполнение потонули в более насущных экономических и политических вопросах. Более того, согласно императорскому указу от 27 июня 1726 г., планировалось сократить имевшиеся три компанейских полка до двух, а их списочную численность с 1 тыс. человек до 600[790]. Подобная тенденция продолжилась и с восстановлением гетманства. В 1728 г. новому гетману Д. П. Апостолу указывалось сформировать три компанейских полка по 500 человек в каждом. В итоге было сформировано только два полка.

К вопросу о реформировании малороссийского казачества вернулись несколько позднее – накануне Русско-турецкой войны 1735–1739 гг., которая потребовала от государства чрезвычайного напряжения сил и ресурсов. В конце 1734 г. правительство запросило данные о состоянии малороссийского войска у кн. А. И. Шаховского, главы Правления гетманского уряда, заменившего временно институт гетманства. Шаховской основывался на данных по реестру (компуту) 1731 г., согласно которым общая численность казаков в 10 полках составляла 56 240 человек, а общая численность двух компанейских полков – всего 511 человек. Степень боеготовности основной массы реестровых казаков оставляла желать лучшего. Общая численность пеших казаков составляла ок. 37%, а их необеспеченность огнестрельным оружием могла доходить до 87%. Среди конных казаков таковых насчитывалось до одной пятой. Все эти воины не имели средств к приобретению вооружения, поэтому высказывалась мысль закупить для них так называемые «рушницы» за счет казны и выдавать их по мере надобности. Неудивительно, что довольно быстро (к январю 1736 г.) Шаховской сократил свои оптимистичные прогнозы по поводу мобилизации 30 тыс. выборных казаков до 15 тыс. Примерно на такую же численность рассчитывал и фельдмаршал Б. Х. Миних[791].

На основании полученных данных кабинет-министры Анны Иоанновны пришли к выводу, что казацкие полки смогут выставить 20 тыс. боеспособных выборных казаков, хотя Генеральная войсковая канцелярия рассчитывала на то, что удастся мобилизовать 16 тыс. человек. В отличие от сухих цифр реальность оказалась менее оптимистична. Мобилизация военного времени выявила огромное количество недостатков: многие казаки были плохо вооружены, подавляющее число выборных казаков (18 из 22 тыс.) имело только одного коня вместо положенных двух, у части казаков кони не соответствовали требованиям военного времени (были худы). Согласно сведениям А. В. Баиова, на начало кампании 1736 г. в составе армии Б. Х. Миниха было 12 730 малороссийских казаков[792]. Из числа мобилизованных до трети личного состава выбывало по причине болезней, некоторая часть разбегалась. В журнале Крымского похода Б. Х. Миниха только за май 1736 г. отмечалось, что после одного из сражений во время движения войск на Казикермен казаков «гетманских от несостояния их многих не явилос, кои побиты или в полон взяты, или в домы ушли – не известно». Там же указывалось, что в боевом порядке малороссийских казаков могли использовать в качестве вспомогательных, а не ударных соединений. Исключение составляли компанейцы, которых на начало Русско-турецкой войны насчитывалось самое малое число: два полка К. Чеснока по 294 и 325 человек соответственно вместо списочных 500. Боевые качества компанейцев в сравнении с выборными стали стимулом для увеличения их списочной численности. По инициативе нового главы Правления гетманского уряда кн. И. Ф. Барятинского во второй половине 1737 г. был сформирован третий компанейский полк. Руководство двух из трех компанейских полков представляло собой своеобразный семейный подряд. Долгое время так называемый Второй компанейский полк возглавлял Карп Чеснок (1715–1737), на этом посту его сменил сын Василий[793] (1731–1761). Новосозданный (третий) компанейский полк возглавил другой сын К. Чеснока – Игнат (1737–1760), которого сменит собственный сын Карп (1760–1776)[794]. В 1739 г. численность полка В. К. Чеснока была увеличена до 500 человек[795].

Было очевидно, что именно в такой перестройке на «регулярные» основы был ключ к обновлению малороссийского казачества как военно-служилой корпорации. Однако за отмеченными небольшими изменениями глобальных подвижек не произошло. Все внимание верхов и местных администраторов было сосредоточено на мобилизациях военного времени и преодолении негативных экономических последствий Русско-турецкой войны. Кроме того, не следует сбрасывать со счетов убежденность российского правительства в наличии серьезной крымско-турецкой угрозы, из‐за чего могли откладываться планы по реформированию казацкого войска[796]. Впрочем, и местная казацкая элита не горела желанием вкладываться в реформирование казацкого войска, сконцентрировав внимание на личном обогащении и поддержании своего привилегированного положения.

Вскоре после окончания Русско-турецкой войны в столице начались политические пертурбации, после которых в конце ноября 1741 г. к власти пришла Елизавета Петровна, а с ней на вершины власти вознеслись новые люди. Среди тех, кто выдвинулся при новой императрице, были два простых казака – Алексей и Кирилл Разумовские. После многочисленных прошений казацкой старшины о восстановлении гетманства именно К. Г. Разумовский, как доверенное лицо императрицы, был назначен новым гетманом в 1750 г. В историографии (особенно украинской) имя последнего гетмана зачастую олицетворяет период стабильности и надежд, попыток реформирования устройства Малороссии и казачества, чему помешала только Екатерина II. Действительно, новый гетман решительно взялся за укрепление своей власти, конфликтуя с частью казацкой элиты, занимаясь самоуправством и назначая на казацкие должности своих родственников[797]. Гипотетически это должно было сработать на быстроту принятия нужных решений и положительно отразиться на боеспособности казацкого войска. Гетман К. Г. Разумовский много внимания уделял своей личной (надворной) гвардии[798], проблемы остального казачества волновали его в меньшей степени.

Главной проверкой боеспособности казацкого войска при К. Г. Разумовском стала Семилетняя война. В конце марта 1756 г. Елизавета Петровна утвердила план мобилизаций на предстоящую войну. Среди прочего речь шла и об иррегулярных войсках: на Малороссию была положена раскладка в 5 тыс. человек. Чуть меньше – по 4 тыс. – должны были выставить слободские казаки и донцы. Малороссийским казакам предписывалось быть «о дву конь» и «по первому указу в две или три недели куда назначиться сорваться могли, имея с собою провиант по меньшей мере на месяц, однакож без обозу». Это решение было подтверждено на заседаниях Конференции при императрице 4 и 6 апреля. Затем в Конференции 18 апреля 1756 г. было принято решение о дополнительном усилении армии «легкими войсками» (казаками и калмыками). Гетману предписывалось подготовить к отправке компанейский полк в 1 тыс. человек[799]. В документе не пояснялось, идет ли речь о трех полках, объединенных в один, или же об одном, штат которого предполагалось значительно увеличить, так как на начало войны общая численность всех трех полков составляла 783 человека. По поводу этих обязательств вскоре было сделано специальное уточнение. 22 апреля был подготовлен экстракт из протокола Конференции, согласно которому 18 апреля было принято следующее решение: «…сверх того потребно еще со всем к походу в готовом состоянии содержать один украинской же компанейской в тысяче человеках состоящей полк, и вместо онаго употребить толикое число казаков гетманского уряду, дабы когда нужда потребует первой тотчас в назначиваемое место итти мог»[800].

На основании этого экстракта 23 апреля был подготовлен соответствующий сенатский указ, а 24 числа – указ Военной коллегии и грамота гетману[801]. Подобную заминку объяснил сам гетман, отвечая на полученную грамоту в тот же день. Здесь нечему удивляться: гетман находился в Санкт-Петербурге и только после державного окрика нехотя уехал в нелюбимую Малороссию. По словам гетмана, компанейские полки находились на южной границе, прикрывая территорию Новой Сербии. При этом 214 компанейцев находились при Генеральной войсковой канцелярии (высшем органе управления Малороссией) «в посылках и караулах». Гетманом было отослано распоряжение о возвращении всех компанейских полков в Малороссию. Первый компанейский полк следовало укомплектовать до требуемой численности в 1 тыс. человек и отдать под команду И. К. Чесноку (командиру 3‐го компанейского полка), «чтоб, когда нужда потребует, тотчас в назначенное место идти могли». На место выбывших компанейцев предполагалось набрать выборных казаков «из малороссийских ближайших к Новой Сербии полков» и отдать под команду В. К. Чесноку (командиру 2‐го компанейского полка). Об отпуске компанейцев следовало написать коменданту крепости Св. Елизаветы бригадиру А. С. Глебову, отвечавшему за оборону Новой Сербии[802].

Правда, в начале июня 1756 г. планы по мобилизации иррегулярных войск были скорректированы, но только в отношении Малороссии. Гетману предписывалось распустить по домам набранных казаков, если таковые были уже собраны. Кроме того, компанейцев во главе с И. К. Чесноком никак не хотел отпускать с южной границы бригадир А. С. Глебов, убеждавший правительство в наличии серьезной опасности со стороны кочевников. По этой причине Сенат был вынужден отправить еще два понудительных указа, от 17 сентября и 25 октября 1756 г., согласно которым искомый компанейский полк под командой полковника И. К. Чеснока планировался к переброске на европейский театр военных действий еще с конца апреля. 25 октября компанейцы во главе с И. К. Чесноком выступили в Малороссию, но уже на зимние квартиры[803]. 31 декабря гетман дал указание Чесноку провести смотр всех полков и отобрать 1 тыс. человек «самых лучших и с добрыми лошадми»[804]. В ходе проведения смотра выяснилось, что во всех трех компанейских полках было 957 человек (492, 238, 227), а более-менее годными к походу признали только 885. Из этого числа к 150 человекам были вопросы по поводу их боеготовности (они считались за «неисправных»), 41 человек вовсе не явился на смотр, тогда как начальствующего состава (старшин) было с излишком, было решено оставить 30 человек. Недостающие места должны были заполнить казаки гетманской гвардии – надворной корогвы, численность которой на начало 1757 г. составляла 215 человек. Примерно во второй половине января увеличенный полк компанейцев был подчинен бригадиру В. П. Капнисту, командиру над слободскими казаками. Капнисту было вверено отнюдь не идеальное войско, которое испытывало серьезные проблемы с обеспеченностью лошадьми и амуницией. Позднее, в 1758 г. И. К. Чеснок отмечал, что часть казаков из приданной ему тысячной команды толком не была вооружена и одета: не хватало сабель, ружей, одежды и обуви, которую пришлось срочно докупать[805]. Закупленного же хватило только на поход 1757 г.

Со стороны руководства Малороссии, например генерального есаула П. В. Валькевича, проблема виделась исключительно в попустительстве командиров компанейских полков, допустивших наличие в их подразделениях заметного числа негодных к службе, напрасно получавших казенное жалованье. Так об этом 18 января 1757 г. Валькевич писал в Генеральную войсковую канцелярию[806].

Корректировка мобилизационной политики нашла отражение в инструкции главнокомандующему российской императорской армией генерал-фельдмаршалу С. Ф. Апраксину от 5 октября 1756 г. Апраксин был поставлен перед фактом, что необходимое число «легких войск» не будет собрано в достаточном количестве и сможет выступить на соединение с армией лишь по весне 1757 г. В инструкции отмечалось, что «наряженные в Украине» 5 тыс. малороссийских казаков, «каждой о дву конь», могли быть использованы по распоряжению Апраксина в любой момент, но так и не были задействованы. Что же касается компанейского полка И. К. Чеснока, то он в составе команды В. П. Капниста должен был выступить в поход в колонне генерал-лейтенанта М. Г. Ливена[807]. 18 августа 1757 г., накануне Гросс-Егерсдорфского сражения, дежурный генерал-майор П. И. Панин дал полкам приказ о выступлении в поход, содержащий подробный план и порядок выдвижения частей. Согласно ему, компанейский полк (без обоза) планировалось отрядить в состав авангарда российской армии, наряду с донцами полковника[808] С. Н. Себрякова (искаж. Серебрякова), 1 тыс. слободских казаков и калмыков. Обозы компанейского полка и слободских казаков должны были следовать в арьергарде третьей дивизии[809]. К сожалению, об использовании данного полка мы ничего пока не знаем. Известно только, что по окончании кампании были показаны умершими 6 старшин и 7 казаков[810].

Немногим больше известно о действиях казаков бригадира В. П. Капниста, погибшего в этом сражении. В журнале боевых действий армии С. Ф. Апраксина за 19 августа значится, что «в сем жарком в начале шестого часа по утру начатом и до 10‐ти часов пред полуднем продолжавшимся кровопролитном сражении, в коем неприятель, умалчивая о тумане, посредством которого он способно к нашим полкам приближался, сперва от ветра авантаж имел, с нашей стороны убито кроме генерала-аншефа Лопухина и генерала-порутчика Зыбина и брегадира Капниста гораздо меньше половины…»[811]. 20 августа в победной реляции С. Ф. Апраксина Елизавете Петровне уточнялось: «Генерал-порутчик Зыбин, которой тако ж с храбростию жизнь свою кончил, и бригадир Капнист…»[812] Внучка Капниста С. В. Скалон в своих мемуарах, написанных в конце 1850‐х гг., приводит следующую полулегендарную историю: «Капнист… был убит на поле сражения. Тело его не могли отыскать, но нашли на поле битвы окровавленную саблю его, которая и теперь в семействе нашем»[813]. Затем эта неподтвержденная история обросла новыми деталями. В научных работах мы найдем описания того, как Капнист ожесточенно рубился с прусской кавалерией (якобы кирасирами) и погиб, а его тело опознали только по бригадирскому мундиру[814].

После окончания кампании 1757 г. компанейский полк был отправлен в Малороссию, где был произведен его смотр и исключены 23 человека. По запросу И. К. Чеснока должен был начаться процесс перевооружения полка. Планировалось, что в полк поступят 500 сабель нужного образца, а также 1 тыс. более легких ружей (гусарского образца) вместо старых, непригодных к конной службе из‐за своей массы и длины, что снижало скорость заряжания и стрельбы. Однако только в середине декабря 1758 г. гетман дал согласие на поставку через нежинских купцов необходимого оружия и амуниции. Их поступление ожидалось ориентировочно в начале 1760 г.[815]

Именно в этом году тысячная команда компанейцев должна была вернуться на поля сражений Семилетней войны. Насколько можно судить, малороссийских казаков планировалось использовать исключительно в качестве вспомогательных войск и посыльных. В начале июля 1759 г. генерал-фельдмаршал П. С. Салтыков запрашивал о присылке до 2 тыс. малороссийских или слободских казаков «для рассылок и при обозах»[816], т. е. выполнения вспомогательных функций. Несколько позднее командующий российской армией жаловался в Конференцию, что для подобных функций привлекали донцов, отчего снижалась их боеспособность. В экстракте из протокола Конференции за 5 января 1760 г. отмечалось, что «генерал-фельдмаршал граф Салтыков сюда представил, что находящиеся при армеи донских казаков много употребляется во внутренние разкомандировки, от чего от них той пользы ожидать нельзя». Речь шла о том, что донцов задействовали не по основному профилю: сбор фуража, караульная и курьерская служба, охрана перевозок и пр. На этом основании было решено «употребить в сию должность малороссийских казаков и для того нарядить оных две тысячи человек доброконных и вооруженных с обыкновенным числом их старшин»[817]. Из 2 тыс. казаков, планируемых к отправке в действующую армию, одну половину должны были составить городовые (несшие гарнизонную службу в городах) казаки, а другую – компанейцы. Есть сведения, что эти компанейцы были в итоге обеспечены необходимой амуницией[818]. Правда, остается вопрос, когда и в каком составе набранные казаки добрались до армии.

Летом 1760 г. в составе русской императорской армии находился небольшой казачий отряд численностью в 516 человек (включая 3 старшин)[819]. Малороссийские казаки прибыли вместе с пригнанными волами в команду генерал-лейтенанта Я. А. Мордвинова и были оставлены «при артиллерии и у понтонов… у повозок». Д. Ф. Масловский сообщал, что в середине октября 1760 г. команда генерал-майора Г. Г. Тотлебена была усилена компанейским полком полковника И. К. Чеснока, о численности которого не сообщалось[820]. Согласно сведениям Военной коллегии, лишь к началу апреля 1761 г. удалось собрать упоминавшийся выше наряд в 2 тыс. казаков[821]. При этом мы ровным счетом ничего не знаем о боевом применении компанейского полка на полях сражений Семилетней войны, но можем догадываться, что они были важны по другому профилю. Согласно инструкции генерал-фельдмаршала А. Б. Бутурлина по расположению русской армии на зимние квартиры (конец 1760 г.), предписывалось «при всякой дивизии и при корпусе корволант, для случающихся почтовых разсылок, иметь казаков малороссийских по 50 человек»[822]. Гетман К. Г. Разумовский старался убедить правительство в том, что лишь тяжелая пограничная служба малороссийских казаков снижала их боевые возможности: «Из малороссийского войска за раскомандированием в разныя места до 11000, как для содержания по границам фарпостов, так и при отправленных к армии в прошлом году быках и в ныне повеленной поход в домех ныне остатца может не больше 8000 выборных исправных к походу казаков»[823]. Так гетман отреагировал на предложение командующего русскими войсками на Украине генерал-аншефа П. И. Стрешнева по мобилизации 10–20 тыс. казаков для возможного похода против Османской Турции[824].

В этой связи неудивительно, что основная нагрузка по ведению боевых действий на европейском театре легла на плечи донских, чугуевских и слободских казаков. Данным военно-служилым корпорациям удалось в большей степени выполнить мобилизационные предписания российского правительства, хотя их возможности были заметно меньше малороссийских казаков.

Отмеченный дисбаланс в мобилизации казацких корпораций можно объяснить тем, что на Малороссию ложился «наряд» в 8 тыс. человек для облегчения российской армии бытовых условий и логистических проблем, помимо 2 тыс. малороссиян, которые набирались из числа владельческих крестьян Белгородской и Воронежской губерний. По планам правительства, данное решение позволило бы снарядить схожее число солдат из числа замененных малороссиянами великороссийских денщиков, извозчиков и других «заротных чинов», кроме мастеровых, «кои в салдатскую полевую службу по разсмотрению полковых командиров и генералитета без нужды годны быть могут»[825]. На основании указа Сената от 13 ноября 1756 г. гетману 17 ноября была составлена грамота, согласно которой им должны быть собраны на временной основе «для нынешнего крайне строгаго военнаго времяни» нужные люди, не относившиеся к казацкому сословию или подпомощникам[826]. Изначально планировалось, что в число этих 8 тыс. человек будут оперативно отобраны здоровые и неувечные малороссияне в возрасте от 15 до 40 лет. Эти малороссияне должны были выполнять функции денщиков, что могло высвободить некоторое число денщиков, набранных из рекрутов, которых следовало вернуть на свои места в ротах. Первоначально в число определенных малороссиян гетман К. Г. Разумовский планировал включить свободных и владельческих крестьян (посполитых) с дворами или без, подсоседков[827], мещан, жителей раскольничьих слобод. Пользуясь условиями военного времени, гетман рассчитывал привлечь киевских мещан, находившихся вне его компетенции, чей особый независимый статус он рассматривал в качестве негативного примера для остальных сословных групп Малороссии. Однако российское правительство не приняло предложения Разумовского. На основании решений Сената от 23 ноября и 12 декабря 1756 г. гетману были составлены грамоты, согласно которым из раскладки исключались раскольники (так как они находились в «особом ведомстве» и среди них проживали великороссияне), а также киевские мещане, но не их владельческие крестьяне. Итоговая пропорция для отбора выглядела следующим образом: 1 посполитый с 15 дворов/24 бездворных хат; 1 подсоседок с 40 бездворных хат. Мобилизованных из Малороссии и великороссийских губерний планировалось обеспечить всем необходимым, включая провиант на 1 месяц, и распределить по командам генерал-фельдмаршала С. Ф. Апраксина (4752 человека), генерал-аншефа А. И. Шувалова (1524 человека) и генерал-фельдмаршала А. Б. Бутурлина (1364 человека), а также на Лейб-кирасирский полк (50 человек). Оставшихся 2320 человек предполагалось расписать по 80 армейским полкам из расчета по 29 малороссиян на каждый[828].

В указе Военной коллегии от 23 ноября 1756 г. содержалась инструкция о том, как следовало собирать малороссиян и сопровождать их в действующую армию. В инструкции оговаривалось, что некоторую оставшуюся часть малороссиян планируется оставить в Прибалтике (Остзее). Набранных малороссиян следовало разбить на колонны по 500 человек при 1 штаб-офицере (не ниже капитана). Для сопровождения колонн Бутурлину следовало «командировать украинской команды ис полевых и ландмилицких непоселенных полков нарочных офицеров с пристойными ис тех полков командами». Местом сбора для набранных в Малороссии людей определялся Стародуб, а для остальных – Белгород и Воронеж. Во избежание бегства малороссиян их сбор требовалось провести в сжатые сроки. Подготовленные колонны предписывалось отправлять порознь, «не мешая разных команд людей в одну колонну». При их сопровождении большая ответственность ложилась на великороссийских офицеров и солдат. Им строго запрещалось «не токмо ни малейшаго им изнурения и озлобления, но и никакой изневаги не чинить, а поступать с ними снисходительным и ласковым порядком и в случае штрафов с крайнею умеренностию и как квартирами, так и пропитанием их довольствовать не токмо против рекрут и воинских служилых людей, но еще по известной того народа вольности (курсив наш. – Я. Л.[829]. Впоследствии вышеназванные цифры были немного скорректированы.

Вплоть до февраля 1757 г. все отмеченные вопросы гетман К. Г. Разумовский решал удаленно из Санкт-Петербурга, хотя планировалось его отправить в Малороссию еще в сентябре 1756 г. для ускорения всех возможных приготовлений. Следовательно, все мобилизационные трудности ложились на плечи казацкой администрации. В итоге к середине февраля 1757 г. с 6 (из 10) малороссийских полков было собрано только 3940 человек, а к концу апреля их число выросло до 6182. Местом их сбора стал Стародуб. Затем из собранных малороссиян были сформированы 12 колонн (всего 15–16)[830], направленных в действующую армию. При этом несобранные 1272 человека не могли быть отправлены даже теоретически по причине отсутствия денег на провиант у обер-кригс-комиссара полковника Спиридонова; после смерти последнего его заменил полковник фон Шмит[831]. На сопровождение малороссиян было откомандировано 1763 человека (из них 1564 – рядовые)[832].

По мнению Главного комиссариата (27 марта 1757 г.), одной из ключевых проблем при наборе малороссиян было неудовлетворительное состояние самих кандидатов. Непригодных к службе (старше 50 лет, больные, увечные) постоянно приходилось отправлять домой. Важным источником, иллюстрирующим данную проблему, стал репорт полковника Шмита, находившегося непосредственно при наборе малороссиян в Стародубе. Содержание репорта было передано генерал-фельдмаршалом А. Б. Бутурлиным в Военную коллегию[833]. Также ответственный за сбор малороссиян секунд-майор И. Коровяковский сообщал (август 1757 г.), что из‐за медленного сбора происходят постоянные побеги, а местная старшина не торопилась ускорить процесс. Правда, к этому времени уже было набрано с Малороссии ок. 7,5 тыс. человек[834]. Неудивительно, что такими темпами набранные малороссияне не успели попасть в действующую армию к началу похода 1757 г.[835]

Согласно экстракту из протокола Конференции от 22 апреля 1757 г., командующему Обсервационным корпусом генерал-фельдцейхмейстеру П. И. Шувалову было дано указание об оставлении в Риге 8 тыс. человек, «наряженных с Малой России в погонщики и денщики»[836]. 24 апреля Шувалову был подготовлен рескрипт, в котором уточнялись мотивация правительства и действия командующего. Решение об оставлении в Риге 8 тыс. малороссиян было принято под опасением «крайнего им изнурения или и возпричинствования каких вредительных болезней». Набранные малороссияне отдавались под ответственность (смотрение) местного вице-губернатора. Самому Шувалову указывалось, что по прибытии частей его корпуса в назначенные места дислокации он мог взять «потребное к ним число денщиков и погонщиков», отобрав только годных к этому делу. Остальных следовало «употреблять к починке Рижской крепости без изнурения и для того с переменою». При выявлении «престарелых или весьма дряхлых» таких следовало «в домы их отпустить»[837]. Впоследствии часть малороссиян будет задействована на крепостном строительстве в Ревеле. Во всех последующих решениях по поводу привлечения малороссиян к крепостному строительству всегда специально оговаривалось, что подобная работа должна производиться за денежное и хлебное жалованье, подобно направляемым на эти работы солдатам регулярных полков, чтобы малороссияне «от неудовольствия изнурения иметь не могли». Выявленные в ходе отбора дряхлые и увечные малороссияне возвращались домой с выплатой довольствия в размере 1 руб.[838] 13 мая 1757 г. в Военной коллегии была подготовлена справка, согласно которой из набранных малороссиян, всего 9456 человек, в полки было отдано только 1462, бежало 176, померло 32[839]. Получалось, что в действующую армию ушли малороссияне, набранные из великороссийских губерний. Весь процесс сбора и переброски к действующей армии сопровождался незначительной убылью малороссиян (ок. 2,7% беглых и умерших от общего числа набранных). Какова же была судьба малороссиян, оставшихся в Прибалтике?

Расставить все точки на «i» должны были материалы, специально раскрывающие судьбу восьмитысячного «вспомогательного корпуса», которые отложились в фонде Генеральной войсковой канцелярии Центрального государственного исторического архива г. Киева (ЦДIАК Украïни). Однако в силу ряда технических причин они остались для нас недоступны. К сожалению, данные материалы остаются пока на периферии исследовательских интересов и для местных историков. Определенные ответы дают дела из Российского государственного военно-исторического архива (РГВИА), относящиеся к истории Семилетней войны. Там удалось обнаружить некоторое число списков и паспортов малороссиян, которых отпускали из действующей армии или освобождали от крепостных работ (особенно в Прибалтике), «дабы от долговремянной их от домов отлучки не пришли в крайнее раззорение». Важные изменения в службе малороссиян совпали по времени с приходом к власти пропрусски ориентированного Петра III, а затем Екатерины II, что привело к выходу России из Семилетней войны. Первоначально, в феврале 1762 г., планировалось, что набранные малороссияне могут выбрать добровольную запись в «воинскую службу по разсмотрению Военной коллегии», а отпустить следовало только «престарелых и дряхлых». Однако с середины ноября 1762 г. по многочисленным просьбам гетмана К. Г. Разумовского небольшими группами стали отпускать и остальных малороссиян. Процесс возвращения продолжался еще в марте 1764 г. и неизвестно, когда был окончательно завершен[840]. Исходя из содержания списков отпущенных, видно, что некоторая часть малороссиян, находившихся в Прибалтике, все-таки попала в полки в качестве извозчиков и денщиков. Были немногочисленные случаи записи в регулярную службу в 1757−1758 гг.; в основном они касались выходцев со Слободской Украины (Слобожанщины), например из Ахтырского полка. Наличие малороссиян со Слобожанщины или тех, кто хотел продолжить жить именно там (например, на территории Сумского, Ахтырского полков), следует учитывать при подсчетах общего числа невернувшихся. Возраст отпущенных малороссиян мог варьироваться от 23 до 36 лет (средний возраст 28 лет).

Выявленные нами именные списки отпущенных и их паспорта не позволяют в полной мере осветить процесс их возвращения на родину и дать конкретные цифры по убыли малороссиян. Однако имеющиеся данные по Прибалтике за 1757–1761 гг., где малороссияне в основном были задействованы на крепостном строительстве, свидетельствуют, что убыль составляла не более 12–13% от общего числа рекрутов. Большая часть выбывших – это беглые, которых по возможности ловили и возвращали обратно[841]. Косвенным свидетельством отсутствия массовой убыли набранных малороссиян являются письма гетмана К. Г. Разумовского, любившего лишний раз потребовать денежных компенсаций из казны за понесенные военные издержки. В них мы не находим ни единого намека на высокую смертность или издевательства в отношении малороссиян, в отношении которых указы запрещали какое-либо самоуправство. На такой ноте закончилось участие малороссиян в Семилетней войне. Когда-то самое многочисленное казацкое войско стало бледной тенью самого себя, а последний гетман не предпринял никаких усилий по его укреплению, предпочитая удовлетворение своих приватных нужд. Постепенно это сказывалось на его политическом положении и отношении к статусу Малороссии со стороны российской правящей элиты.

Ситуация с малороссийским казачеством и вообще с иррегулярными формированиями волновала часть российской правящей элиты. На фоне проблем с мобилизацией компанейских казаков и малороссиян 28 ноября 1756 г. появляется записка генерал-фельдцейхмейстера П. И. Шувалова о реформировании иррегулярных войск. Без упоминания малороссийских казаков Шувалов приводил ряд мер, необходимых для повышения боеспособности ландмилиции и казацких формирований. Впервые в публичном поле было озвучено, что корень всех бед казацких формирований таится в их привилегиях, которые ловко использовались казацкой старшиной в собственных интересах: «Весьма нужно знать все их внутренности, а паче каманд правлении и их обычии, сверх же того собственные прихоти их старшин и непозволенные доходы как их, так и казаков, дабы чрез то при учинении учрежденей, ежели бы от старшины именем своих войск какие представлении чинены были, можно было, ведая их старшинские собственные прихоти, которые они чинить иногда будут под видом защищения позволенных казакам вольностей, все то предварить». По этой причине специально отправленные люди должны были выяснить любым способом, «в чем нынешнее тех нерегулярных войск, хотя и привилегиями снабденное, состояние более одним старшине, нежели обществу полезно, и не может ли наититца того, что в некоторых случаях казаки оным или отягощены или по меньшей мере недовольны, дабы в случае новых учрежденей из сысканных обстоятельств обществу можно было, не касаясь ко уничтожению их привилегей государственную получить пользу»[842]. Записка Шувалова была рассмотрена только 11 марта 1757 г., после чего она была передана в Воинскую комиссию, которой следовало принять окончательное решение. Однако оно так и не было принято: все члены комиссии убыли в действующую армию, а после 1757 г. ее деятельность была свернута[843]. О записке забыли. Вероятно, сказывалось и влияние гетмана при дворе.

Колоссальные финансовые и людские издержки Семилетней войны заставляли правительство искать возможности их компенсировать. В таком контексте 5 октября 1761 г. появляется мнение Р. И. Воронцова, озвученное в Сенате. Вполне вероятно, что на содержание мнения Воронцов оказала влияние информация, которую он получал от Г. Н. Теплова. Воронцов предлагал для облегчения бремени российского крестьянства распространить практику рекрутских наборов на территории с особым статусом, среди которых была Прибалтика и Малороссия[844]. В отношении последней оговаривалось, что «не можно же кажется Малой России оставить без того, что бы и ее не сравнять в понесении тягости с великороссиянами», ибо малороссияне «не платят в государственную казну никаких податей, не положены в подушной оклад и не несут почти никаких служеб; хотя же оные и содержат десять казацких полков, но, выключая то, что оные России почти вовсе безполезны, <…> посполитых в Малой России почти больше, нежели казаков, что наипаче от того происходит, что тамошние паны и старшина для собственного своего нажитку делают больше посполитых, утесняя казаков, которые по справедливости с охотою пожелают давать рекрутов»[845]. Воронцов, аргументируя свою позицию, делал особый акцент на том, что именно российские войска несли на себе бремя охраны границ Малороссии, а не местные казаки, как об этом говорил гетман. На основании мнения Воронцова об избыточности привилегий Малороссии было решено подготовить выписку, согласно которой следовало собрать для Сената данные о сборах и службах в Малороссии[846].

Политический шаг Р. И. Воронцова стал важным стимулом для гетмана, чтобы предпринять конкретные шаги по реформированию казацкого войска, а не в очередной раз запросить денежных компенсаций. С подобными планами К. Г. Разумовский вместе с Г. Н. Тепловым прибыли в столицу в ноябре 1761 г., когда в самом разгаре была придворная борьба вокруг будущего императора[847]. С приходом Петра III, весьма расположенного к гетману, отмеченные планы по реформированию малороссийского казачества были отброшены, и Разумовский не проявлял к ним никакого интереса. Последующее восшествие на престол Екатерины II также не сулило никаких проблем для гетмана, способствовавшего приходу к власти новой императрицы. Это вселило в Разумовского уверенность в том, что он может рассчитывать и на получение наследственного гетманства. Осенью 1763 г., не уведомив императрицу, гетман созвал так называемую Глуховскую раду, на которой рассчитывал на всеобщую поддержку своей идеи. Неожиданно для Разумовского произошел раскол элиты. Инициативу не поддержали почти все генеральные старшины, часть полковников и старшин низшего ранга, а самое главное – малороссийское духовенство. Такой поступок был расценен императрицей и ее окружением, среди которого были и сторонники гетмана, как акт нелояльности. Гетман был отправлен в отставку, а вскоре началось переформатирование неэффективного казацкого войска в регулярные полки[848]. Так бесславно закончилась история самой крупной казацкой корпорации Российской империи, которая всего сто лет назад была значимым геополитическим фактором в Восточной Европе.

Итак, в истории военных мобилизаций малороссийского казачества Семилетняя война должна была стать самым серьезным испытанием для его мобилизационных возможностей со времен Северной войны. Для участия в Семилетней войне российское правительство планировало масштабные военно-мобилизационные мероприятия. Заметные послабления были сделаны только для Малороссии и гетмана К. Г. Разумовского. Последний должен был выставить 1 тыс. компанейцев, а также 8 тыс. малороссиян для обеспечения логистики и тылового снабжения действующей армии (поставка волов, набор погонщиков), военно-оперативного управления (посыльные, курьеры) и бытовых условий офицеров (денщики) российской армии. Компанейцы, отборная часть малороссийского казачества, оказались укомплектованы хуже остальных казачьих формирований и теоретически могли участвовать только в одной «баталии Эгерсдорфской». На упомянутых в заглавной цитате «других сражениях» Семилетней войны славу русскому оружию добывали другие казаки – донские, слободские, чугуевские. Когда-то многочисленное (по реестру 30 тыс. человек) и боеспособное Войско Запорожское реестровое оказалось годным лишь в качестве поставщика вспомогательного персонала. Однако и с этой задачей украинской казацкой элите не удалось справиться в должной мере. Невоенные мобилизации заметным образом растягивались во времени, не успевая пополнять действующую армию, имели место недобор и присылка кандидатов, не соответствовавших нужным требованиям (пожилые, увечные). Вопреки сведениям «Краткой истории Малой России» и «Истории русов», в источниках отсутствуют свидетельства издевательств или массовой смертности этих малороссиян. Мобилизационные провалы в Малороссии отразились на политическом влиянии гетмана Разумовского. Среди российской правящей элиты и недавних друзей гетмана стали раздаваться голоса о ревизии особого статуса Малороссии. Все это, наконец, должно было подтолкнуть гетмана к радикальному реформированию малороссийского казачества. Однако Разумовский думал только о собственном благосостоянии и оказался способен лишь на политические интриги и авантюры, стоившие ему политической карьеры и приведшие к окончательному упадку малороссийского казачества.

Вадим Игоревич Егоров

РОССИЙСКИЙ ГУСАРСКИЙ КОРПУС ПЕРИОДА СЕМИЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ

Состав и униформа (1757–1762)

В Семилетнюю войну гусарский корпус Российской императорской армии насчитывал до пятнадцати воинских частей: это пиковые показатели за всю 1‐ю половину XVIII в., то есть за времена «природного гусарства», когда господствовало убеждение, что настоящие гусары могут быть только прирожденные, из «природных» гусарских наций – населения Венгрии, Балканского полуострова, Молдавии и Валахии. Эту национальную предубежденность не удалось до конца изжить и в оставшуюся половину столетия; ее отзвуки слышны даже в творчестве Дениса Давыдова и кавалерист-девицы Надежды Дуровой. А уж в 1‐ю половину XVIII в. гусары в русской армии – это целый отдельный мир; не просто род войск, не только вид легкой кавалерии, но и обособленная страта со своими устоями, традициями и языком; этнокультурный феномен.

Если рядовой состав регулярной российской армии – кавалерии, инфантерии, артиллерии – был национально однородным (русские), то даже краткий список «выходящих из‐за границы сербского и других православного исповедания наций народов» занимает с полдюжины строк: албанский (албанезы), болгарский, боснийский (бошняки), волошский (волохи), герцеговинский, далматский (далматы, далматинцы), македонский, молдавский (молдовы, молдавцы), моравецкий, мунтянский (мультяне), сербский, славонский, словенский, трансильванский, унгарский (венгры), хорватский, черногорский (монтенегринцы, негромонтаны), из Срема, Баната Темешварского и т. д. Представитель этих или других южнославянских «национов» вступал в российский полк не абы как, но «по национальной его к гусарской службе склонности и способности» (!)[849]. Оплотом «природного гусарства», как нетрудно заметить, являлась Цесария (Австрийская монархия), где целые области были заняты «гусарским» военизированным населением.

Вот почему полки гусар русской армии 1‐й половины XVIII в. назывались по нациям: Сербский, Венгерский, Молдавский и др. «Из русских» в этих полках штатами предусматривались лишь полковые квартирмейстеры, аудиторы, комиссары, полковые и ротные писари, то есть служащие на тех должностях, которые требовали знания отечественного письма, счетоводства и «государственных прав» (законов). Если в череде таких фамилий, как Булацель, Банческуль, Кишбалаш, Леул, Енакиуц, Бедряга, Урсул, Герлиан, Хаджи-Сербуль, Чюта и т. д., вдруг попадается некто Симонов, то это наверняка квартирмейстер или писарь. А так доступ со стороны в гусарские полки был закрыт (и в первую очередь великороссиянам).

Замкнутым и весьма специфическим было общество гусарских офицеров. Командование неоднократно предпринимало попытки «разобрать» гусарские полки – пересмотреть, перетасовать; оставить людей «указных» наций, исключив чуждых, – в уверенности, что от этого зависят порядок и боеспособность. Так, скажем, в 1746 г. при «разборе» Молдавского полка из него переводили гусар иных наций: сербской, болгарской, цесарской – в Сербский полк; венгерской, каравланской, арделянской, греческой – в Венгерский; грузинской – в Грузинский гусарский полк[850]. В действительности российские гусары 1‐й половины XVIII в. представляли собой конгломерат наций, далеко не всегда «указных» (в том числе западноевропейских и азиатских). Более строго соблюдался религиозный ценз, то есть принадлежность к «вере греческого исповедания» (турки, татары, евреи и прочие были крещеные в православие, католиков-венгров терпели, поляков пытались изгонять). Однако на Семилетней войне, когда армия действовала за границей, в гусарских полках окончательно смешались все нации и конфессии.

Если регулярная российская армия комплектовалась за счет рекрутской повинности (периодических наборов рекрутов), а нерегулярные казачьи войска служили, так сказать, с земли, то у гусар традиционным способом комплектования была вербовка добровольцев, «вербунг», «вербунок». В гусарские полки записывались по собственному желанию и на предварительно оговоренных условиях. Вербовщик тоже имел свой интерес, поскольку в зависимости от числа приведенных в полк гусар давался вербовщику соответствующий чин: за 100 человек – капитан, 70 – поручик, 50 – прапорщик, 30 – вахмистр[851]. Собравший целый полк в нем же и становился полковником. Сложность наполнения российских гусарских полков заключалась в принятии «людей из иностранных наций». Настоящим, полноценным вербунком считался заграничный, «в Цесарии и Венгрии», но чаще полки вербовали на своей территории (к примеру, в Киеве и порубежных местах); за границу в таком случае посылались не вербовщики, а письма, извещавшие о наборе «добрых и военных гусаров». С трудом и расходами добытых иностранцев стремились обязать «вечным Ее Императорскому Величеству фазальством» (вассалитетом), чтобы им и с потомками «остаться в подданстве Ее Императорского Величества вечными фазалами» (если не при поступлении на службу, то хотя бы при отставке). Тех гусар, кто, отслужив, не соглашался менять подданство, отпускали в их отечество, но «со обязательством, чтоб они против Российской империи службы и оружия не употребляли»[852].

Зарубежный «вербунок» иногда производился вполне официально, с разрешения императорской администрации (и бывал наиболее эффективным). Чаще же вербовщики работали тайно или полулегально, выводя рекрутов под видом фурманщиков, слуг и т. д. Цесария, хоть и союзная, не имела ни малейшего интереса в уходе молодых, годных к службе людей, а соседи, те же поляки, через земли которых совершался переход в России, еще менее были склонны помогать как военным, так и переселенцам. Челобитные гусар полны опасных историй (вряд ли совсем выдуманных): кто получал угрозы, лишился средств и всего имущества, кто спасался бегством, кто сидел в заточении у разных властей, а кто и с боем уходил от погони к заветной границе «православного империума»…

В отличие от регулярной армии, отражавшей социальное устройство российского общества (офицеры – из дворян, нижние чины – из податных сословий), у гусар все были «вольные», лично свободные; следовательно, отсутствовала та пропасть, которая разделяла офицера и солдата в регулярных войсках. А. А. Прозоровский в годы Семилетней войны поражался этим бесцеремонным отношениям: «Я тотчас приказал собраться команде, но при сем случае видел я, сколько старые гусары дурно были дисциплинированы. Под начальством моим командовал оными поручик, которому и велел я понудить их скорее собраться, взнуздать и сесть на коней, но как за всеми подтверждениями разошлись из них некоторые по квартирам, то один гусар шел весьма непроворно, имея мундштук в руках, на которого закричал поручик, а он ударил его мундштуком. Поручик, принявши сие равнодушно, собрал команду»[853]. Рядовой безнаказанно ударил офицера (хлестнул его ременным оголовьем) – да разве можно такое представить в армейском полку?!

Притом что на гусар распространялись все законы и меры воздействия, включая пытки на допросах и телесные наказания (батоги, шпицрутены) по приговорам судов, власти были склонны усматривать в них не вполне дееспособных пришельцев. «Они службу Ее Императорского Величества продолжают, – говорилось в одном из судебных экстрактов, – вступя из иностранных и из нерегулярных наций и служб, и военным регулярным Ее Императорского Величества правам и происходимым в регулярных полках порядкам необыкновенные». Гусарам прощались, хотя бы на первый раз, слова и поступки, за которые любой другой поплатился бы как за крамолу, изменнические речи и богохульство (эпизоды, зафиксированные в официальной переписке, свидетельствуют, что между сербами и «прочими славенского народа веры греческого исповедания людьми» не считалось зазорным в сердцах ругать душу, веру, крест и пост скверными словами)[854]. Сенат в 1742 г. так прокомментировал беспорядки, возникшие среди гусар из‐за задержки жалованья: «Оный народ весьма легкомысленный»[855]. Ссоры, легко вспыхивавшие, недовольство чем-либо, перераставшее в брожение, и вот уже рядовые устремляются в бега (вообще, дезертирство было бичом гусарских полков), а офицеры грубят командирам и напоказ «отбрасывают» от себя свои сабли. Нелишним будет отметить, что между гусарскими офицерами был высок процент случайных, конфликтных людей – авантюристов, порою вздорных и невежественных. Некоторые (даже штаб-офицеры) не умели читать и писать; другие не умели «по-российски». Гусар русской армии 1‐й половины XVIII в. зачастую русского языка не понимал и изъяснялся на чужих наречиях. Вдобавок ко всему этому при гусарских полках находилось множество вольнонаемных слуг («хлопцев») – их содержали как офицеры, так и нижние чины, – еще менее дисциплинированных, чем сами хозяева-гусары. Если на строевых чинов еще можно было найти управу, то «хлопцы» были подобны саранче[856].

В тактическом отношении гусарские полки мыслились прежде всего как легкая конница, почему и относились к «легким», то есть нерегулярным, войскам. В то же время Военная коллегия признавала за ними особый статус: «Оные полки хотя и не счисляются в полевых армейских полках, но оные против других нерегулярных войск имеются отменны и состоят всегда полками в регулярстве»[857]. Генерал-фельдмаршал граф Б. Х. фон Миних в своих приказах также отделял «гусарский корпус» от «нерегулярных»[858]. И ведь было за что: полки российских гусар действительно были устроены регулярно, на манер цесарских (австрийских) штатов; имели оклады выше армейских и еще ряд привилегий. Их самомнение породило больной вопрос: почему в России гусарам дано равенство по старшинству с драгунскими и пехотными полками, а не с кирасирскими, как в Цесарии? Но какими бы ни были претензии и самооценка, формально, по табелям, гусарский корпус принадлежал к нерегулярным, то есть «нестройным», войскам – казакам, калмыкам, татарам и прочей «народной» коннице, остаткам «служилых людей старых служб» (допетровских) и др. Цитировавшийся выше фельдмаршал Прозоровский вспоминал, «что гусарские полки в то время не по закону, но по обычаю ниже армейских почитались, и такой дистанции или уважения к воинам своим, какое армейским оказывается, не имели, так что ни один российский дворянин в гусарах служить не хотел, почему в оных были все сербы, валахи, венгеры и несколько немцев и украинцев»[859]. Вот эта странная и унизительная для гусар двойственность объясняет неоднозначное к ним отношение. Когда в 1758 г. спьяну поссорились два лейб-компанца, Федор Смольянинов и Александр Шванович (Шванвич, тот самый), первый говорил второму: «Ты гусар, а я офицер»[860]. Это отнюдь не было комплиментом, но означало нечто вроде «нерусь», «маргинал», «не пойми кто». Смольянинов намекал на сходство фамилии Швановича с прозваниями гусар (Зорич, Перич, Шевич, Миокович и т. д.).

В отличие от регулярной российской армии, которую довольствовала казна, гусарские полки обеспечивали себя сами. Им полагались завышенные оклады содержания; взамен они должны были самостоятельно «исправляться» мундиром, амуницией, оружием и лошадьми. Но если размер жалованья был фиксированным, то деньги за «порции» (порционы) и «рации» (рационы), то есть за провиант и фураж, выплачивались по справочным ценам тех мест, где гусарский полк находился в каждый конкретный отрезок времени. Дьявол таился именно в этой детали. «Справочные» торговые (если угодно, рыночные, по справке о стоимости в данном месте и в данное время) цены, да еще при соответствующих подтасовках, могли безбожно завышаться; в землях, где лютовала война, они взлетали до небес и без посторонней помощи. Так что не будет ошибкой сказать, что материальное благосостояние гусарских полков зиждилось на порционных и рационных деньгах, расходуемых не столько по своему прямому назначению (покупка провианта и фуража), сколько на оплату подрядов и прочего. Периодически поступавшие (или хотя бы ожидавшиеся) крупные суммы служили как бы залогом для совершения сделок; офицеры и нижние чины в счет своих будущих порционов и рационов получали от полка авансы (вещами, деньгами). Эти же суммы являлись главным источником обмана, причиной махинаций с полковой отчетностью. Соблазн получить деньги не только по завышенным расценкам, но и на завышенное число людей обуславливал тот факт, что «гусарские полки были многолюдны к получению только жалованья и провианта»[861]. Вина здесь лежит на полковом начальстве, гг. офицерах, которые морочили голову командованию и обсчитывали подчиненных (а у тех был один ответ на все беды – «дезерция»).

Если в регулярной российской армии мундир, амуниция, вооружение были регламентированы государством, внесены в штаты и табели, изготавливались централизованно Главным комиссариатом и другими казенными учреждениями, то у гусар выбор и приобретение экипировки были внутренним делом полка. От казны ставилось единственное условие: люди должны быть одеты и снаряжены по-гусарски (это называлось «гусарский манир»), одинаково во всем полку. Правом принятия решений обладало общее собрание штаб- и обер-офицеров – на нем утверждали образцы, обсуждали кандидатуры подрядчиков, определялись с ценами; за этим следовало заключение контрактов. В посылки за вещами и материалами либо командировался офицер, либо миссия поручалась доверенным купцам (иностранцам). В идеале весь комплект экипировки «строился» и вывозился из Цесарии/Венгрии, однако для постоянного экспорта не хватило бы никаких рационов. Поэтому заграничные вещи использовались как образцы для подражания, а большинство покупок делалось в России. В Туле у заводских мастеров гусарские полки подряжали огнестрельное оружие; в Москве – амуницию; мундир шился на месте, полковыми или наемными портными. Для заказов в «цесарской области» оставлялись лишь самые сложные, «статусные» предметы (сабли, кивера, пояса), которые «не токмо добротою и твердостию, но и в подобие настоящего гусарского манира здесь, в России, построить невозможно»[862]. Сроков вещам не полагалось; их носили, пока они были годны, а затем офицеры подписывали очередной «приговор» и заключали новый контракт. При смотрах гусарских полков армейские инспекторы, к досаде нынешних историков военного костюма, редко уделяли внимание экипировке гусар, ограничиваясь фразой, что ее «исправляют покупкою и подрядом от себя из получаемого с порциями и рациями жалованья, и содержат оное не в указной срок, но как которая вещь выслужить может»[863].

«Гусарский манир» обходился очень дорого, не только сам по себе, но и потому, что российские гусары воспроизводили его на пустом месте. У венгров и балканских славян это была народная одежда, с базисом в виде традиционных ремесел и тысяч ремесленников. Соответственно, в Цесарии содержание полков стоило дешевле, «понеже от природы и обыкновения своего суть гусары и не требуют мундира и прочего»[864]. В России сего «обыкновения» не было, а провоз через границы-таможни удорожал все в разы. Специфика кроя (шнуры, ряды пуговиц и др.) диктовала индивидуальный пошив, строго по меркам всякого человека, что тоже прибавляло стоимости.

Внешне один гусарский полк должен был отличаться от другого расцветкой обмундирования; это правило, ставшее общепринятым во всех европейских армиях, кроме французской. Отсюда же практика (у несведущих) называть гусарские части по самому броскому цвету их униформы. Страницы документов и мемуаров пестрят «белыми», «синими», «черными», «желтыми» и еще Бог весть какими гусарами; в бумагах периода Семилетней войны нам встретилось интересное выражение: «гусарские разных платьев эскадроны»[865]. В российском гусарском корпусе у старых полков на рубеже 1730–1740‐х гг. сложился у каждого свой мундирный «калибр» (так они это величали); истоки его пока неизвестны. Одежда от подряда к подряду сохраняла основные цвета; менялась лишь декоративная отделка. Как уже сказано, государство настолько не вмешивалось в вопросы гусарского обмундирования, что чиновники Военной коллегии толком не знали, какой мундир носит в данный момент тот или иной полк, и обращались за справками к гусарским офицерам, прибывавшим в коллегию по служебным делам[866]. С новыми гусарскими формированиями, появившимися в 1750‐х гг., ситуация принципиально иная. Большинству из них цвета униформы были регламентированы указами Правительствующего сената и Военной коллегии (или как минимум прошли казенную апробацию). Для гусарского мундира свойственны яркость красок, контрастные сочетания темных и светлых колеров[867], а живописность покроя этого платья снискала ему общеевропейскую известность, впоследствии же сделала гусар буквально притчей во языцех (на здешней почве – от афоризмов Козьмы Пруткова до анекдотов).

В характере, образе поведения гусара культивировались лихость, бравада, отчаянность сорвиголовы. Вербовка гусар совершалась «публично, при трубах и прочих музыках и напитках, по их гусарскому обычаю» (как растолковывал российскому командованию в 1733 г. майор Сербского гусарского полка Живан Стоянов)[868]. С шумством и музыкой начиналась гусарская служба и так же стремилась продолжаться. Смаковавшиеся гусарскими поэтами попойки и кутежи отнюдь не выдумка, равно как и уверенность, что залихватское «качай-валяй» в боях все спишет и компенсирует любые изъяны. В ротах, по свидетельству Симеона Пишчевича, наличествовали капитанские и офицерские шинки, где гусар поощряли напиваться (а полковник держал лавку, где пропитые мундирные и амуничные вещи можно было втридорога возобновить). В документах военно-походной канцелярии генерал-майора графа Г. К. Г. Тотлебена, в Семилетнюю войну командовавшего легкими войсками, неоднократно упоминается «гусарский рынок» (по сути, толкучка), где наверняка тоже не было недостатка ни в «музыках», ни в «напитках»[869].

«Гусар ежели во фрунте пьян и валяется с лошади, – продолжает Пишчевич, – или растрепан и неопрятен, то также не взыскуется, и чем был гусар грубее в речах и всегда на пьяную руку отвечал, тем больше почитался храбрее». Вообще, зарисовки, оставленные Пишчевичем, наводят на мысль, что «природным» гусарам чертовски славно жилось в России, как их при этом ни оценивай: «Мне случилось при преходе полка на свои квартеры на марше видеть, что гусаре из фрунта скачут на лошадях на выпередки мимо полковника, а он их выхваляя, как храбры и проворны в езде, и нимало в том не запрещая; мне то чудно показалось, дерзнул было за то гусар штрафовать, но как сказано, что мне в том нет надобности возбранять, яко они на своих собственных лошадях ездят. А мало затем погодя, при проезде чрез деревню, вижу, что также из фрунта остаются гусаре при кабаке вино и пиво пить, то и в том сказано, чтоб у них не трогать, они де приедут. Офицеры тоже от фрунта и от мест своих отлучаются, ездят по сторонам с собаками, кричат и тровут зайцев, и то нет ничего»[870].

Нет дисциплины, зато есть сведения, что гусарские шалости – в жизни далеко не тот милый антураж из оперетт и водевилей. В 1749 г., когда Венгерский полк становился на винтер-квартиры в Корыстинской (Коростынской) волости, местный волостной управитель предупреждал квартирьеров, «чтобы гусары на квартирах стояли тихо, понеже де от него обывателям приказано, ежели гусары ссоры и драки с обывательми чинить станут, или кто за саблю из гусар примется, таковых бить до смерти»[871]. Страхом и ненавистью веет от этого недвусмысленного предупреждения. Гусарская часть – в силу своих особенностей, да еще при слабой команде – вполне могла стать грозой для местного населения (в дни мира). А уж во время войны известно немало инцидентов, когда несчастные жители вынуждены были искать себе защиту «от жестоких казацких и гусарских поступок» (в том, что касалось мародерства, «регулярные» гусары не отставали от «нерегулярных» казаков)[872]. Это действительно не ради красного словца. Даже без обращения к архивным свидетельствам можно прочитать у того же Пишчевича о ссорах, драках и поножовщине его «подкомандных» гусар (пока он не привел их в порядок) и что «бывало иногда, как между собою, напившись пьяные, подерутся, то со страху обыватели из села вон бегут, а другие запирались в домы свои»[873]. Другой пример: в годы Семилетней войны под Ригой формировался так называемый Желтый гусарский корпус – от него страдала вся округа, включая соседнюю Курляндию, земское правительство которой в феврале 1761 г. настоятельно потребовало, «чтоб тамошние земли от желтых гусар никоим образом впредь обеспокоиваны не были»[874].

Деньги, деньги и еще раз деньги. Много высокопарных слов было произнесено сербскими и прочими выходцами о ревности к православию, к православной империи, к императорской службе и новому отечеству (искренних слов по преимуществу), но без денег ничего не работало. Гусарам нужны были деньги – «затяжные», «полутяжные», «четвертные», «третные», «порционные», «рационные»; в счет обещанной «протекции», в счет компенсации за покинутое на родине имущество, в награду за усердие и храбрость; чтобы не претерпеть обиду, получив меньше своей братьи, etc., etc., etc. Невыплата или недовыплата денег запускали разрушительные механизмы – ослушание приказов, дезертирство (ведшее к невосполнимым убыткам, потому что беглецы «сносили» свои и чужие дорогостоящие мундиры, амуницию; уводили лошадей). Российский генералитет, командуя гусарами, всегда держал в уме, что эти вольные люди в случае чего могут и перейти к неприятелю[875].

Как итог: гусары в русской армии 1‐й половины XVIII в. были заметным явлением. При всех своих минусах и относительной малочисленности (в 1740‐х гг. – 2–2,5 тысячи гусар; в Семилетнюю войну – около 5000) немногие стоили многих. По частоте упоминаний, по степени присутствия в любом сколько-нибудь значимом военном событии гусары иногда кажутся вездесущими. Непременные участники каждой войны; первые при наступлении армии и последние в арьергарде – при отступлении (как и положено легким войскам). Вряд ли российских гусар можно приравнять к австрийским («природным») или прусским (образцово выученным), однако в связке с казаками и другими нерегулярными они посильно работали над решением тех задач, которые ставились перед ними на театре боевых действий. Не забывали о гусарах и российские главнокомандующие – у них в конвое вместе с кирасирами, чугуевскими калмыками, компанейцами и прочей «экзотической» конницей всегда находилось достаточно гусар в их красивых мундирах. Фигура гусара была привычным элементом военного ландшафта – например, в 1757 г. инженерный кондуктор посылался на рекогносцировку к Мемельской крепости под видом гусара Молдавского полка (по инженеру неприятель обязательно стал бы стрелять, а на ездящего вдоль стен гусара мог вовсе не обратить внимания)[876], – а по прошествии столетий обратилась в столь же привычный элемент исторического фольклора. Он, правда, не слишком похож на свой прототип, но когда бывало иначе?

Гусарские полки русской армии времен «природного гусарства» как бы постоянно оставались в преддверии перемен. Их априори проблемное устройство, убыточность, неоднозначность, несоответствие ожиданий, которые имелись в виду при создании гусарских национальных частей, полученным результатам понуждали командование задумываться о реформах. Были прожекты (представленные сверху и снизу), были рассуждения Воинских комиссий 1740‐х и 1750‐х гг., но сила традиции, заложенной еще Петром Великим, не позволила ее изменить вплоть до самой Семилетней войны. Эта война высветила застарелые пороки, окончательно «десакрализировала» идею «природного гусарства», и дальше откладывать решение проблем стало физически невозможно. Новый (екатерининский) штат 1763 г. подвел черту под целой эпохой в истории российских гусар, и былые реалии навсегда отошли в прошлое.

Память о войне

Надежда Киценко, Андрей Иванов

СЕМИЛЕТНЯЯ ВОЙНА В ЛИТУРГИЧЕСКОЙ ПРАКТИКЕ И ГОМИЛЕТИКЕ ПРАВОСЛАВНОЙ ЦЕРКВИ

Семилетняя война стала поворотным моментом в литургической практике на территории Российской империи XVIII – начала XIX в. Эта эпоха знаменует последний этап в серии нововведений, начатых Петром Великим, когда отдельные военные баталии и мирные договоры становились предметом не только торжественных молебнов, но и целых вновь написанных литургических служб. Семилетняя война должна была продолжить это направление, о чем свидетельствуют как архивные источники о службе, заказанной для воспоминания о главном сражении этой войны, так и произнесенные во время войны проповеди. Однако смерть императрицы Елизаветы Петровны положила конец и войне, и такому литургическому жанру. Последующее литургическое непоминание войны – или в действительности ее литургическое забвение – не могло не повлиять на то, что война в российском обществе была практически забыта. В то же время изображение войны в гомилетике давало иное прочтение и иные способы ее мемориализации.

В этой статье прослеживается судьба текстов двух родов: литургической службы 1759 г. в ознаменование битвы при Кунерсдорфе и произнесенных во время войны проповедей. Основные проблемы возникают со службой. Хотя в Русской православной церкви существовала устойчивая традиция составления специальных служб, посвященных сражениям (например, Гангутскому и Полтавскому), хотя императрица Елизавета Петровна стремилась поддержать эту литургическую традицию, любимую ее отцом, тем не менее служба 1759 г. так и не увидела свет. Она не была опубликована, ее текст, скорее всего, утерян. Более того, после 1759 г. иерархи Святейшего синода были мало расположены к тому, чтобы возродить эту службу или создать литургическое поминовение для других баталий этой войны.

Хотя причины такого литургического непоминания неочевидны, мы полагаем, что интерпретация войны в проповедях Гедеона Криновского может дать необходимый ключ для понимания причин забвения службы 1759 г. Епископ Псковский (с 1761 г.) Гедеон Криновский (1726−1763) был любимым придворным проповедником Елизаветы Петровны и влиятельным членом Святейшего синода, а некоторые из его протеже, такие как Платон (Левшин) и Гавриил (Петров), быстро поднялись по лестнице церковной славы. Анализ проповедей Криновского во время Семилетней войны, в том числе 1759 г. о битве при Кунерсдорфе, рисует достаточно сложную картину того, каким было отношение к войне по крайней мере среди элит церкви. Как мы увидим, Гедеон не расценивал casus belli этого конфликта как безусловно справедливый: он подчеркивал колебания императрицы Елизаветы Петровны в начале конфликта, а цели России в войне представлял скромными. Гедеон критиковал поведение во время кампании отдельных генералов, а также некоторых союзников России. Если следование в проповедях Криновского метафорам гомилетики, сопоставлению Давида и Голиафа (столь распространенному в Великой Северной войне) было традиционным, то его критический анализ хода войны отличался от традиций и триумфализма гомилетики Петровской эпохи. Иначе говоря, Семилетняя война не стала в гомилетике эквивалентом Северной, Кунерсдорф не был Полтавой: если что-то эта эпоха и привносит, то скорее завершение краткого периода Нового времени, когда актуальные военные события были мемориализованы в литургических службах, и открывает следующий период, когда свое отражение они стали находить прежде всего в проповедях.

ЛИТУРГИЧЕСКАЯ КОММЕМОРАЦИЯ ПРИ ПЕТРЕ I И ЕЛИЗАВЕТЕ ПЕТРОВНЕ

Служба, посвященная битве под Полтавой 1709 г., воплощала новый жанр увековеченного победного триумфа[877]. Окончание Великой Северной войны Ништадтским договором, сдержанный и примирительный характер мира отразились и в службе, посвященной непосредственно ему, и в стремлении смягчить формулировки в тексте Полтавской службы[878]. Литургические инновации касались не только войны: новая служба, заказанная для праздника Рождества Иоанна Предтечи в 1719 г., ограничивала роль Захарии и, наоборот, подчеркивала значение праведной Елисаветы, небесной покровительницы императрицы[879]. Все это способствовало увековечению памяти упоминаемых событий и личностей и обозначило новый уровень «огосударствления» Русской православной церкви.

На первый взгляд, Семилетняя война вроде бы продолжила эту тенденцию литургических заказов по государственным поводам. В августе 1759 г., когда российский двор получил известие о разгроме прусской армии, Елизавета распорядилась немедленно отслужить молебен и дать 303 выстрела из «гвардейских пушек и стоящих в море яхт». Впоследствии «тащены были по земле» и положены у ног Елизаветы 26 захваченных прусских знамен[880]. Синод немедленно распорядился отслужить молебны не только в столице, но и по «всем губерниям и провинциям». Копии с описанием славной виктории были разосланы по церквям всей империи и особенно в пограничные города[881]. Обычность такой процедуры подчеркивала фраза «по прочтении реляций молебны во всех церквах благодарственные Господу Богу так, как наперед такого случая поступано было (курсив мой. — Н. К.[882]. В своей реляции П. С. Салтыков описал баталию красочно и подробно, подчеркнув, что, несмотря на превосходящие силы неприятеля, «благословением Божиим, щастием Вашего Имп. Величества, и храбростию Вашего войска» неприятель был побежден[883]. За свои деяния Салтыков пожалован генерал-фельдмаршалом; Синоду было поручено известить об этом все епархии и монастыри[884]. Все вышесказанное представляло собой обычные установления.

Самое же выдающееся с литургической точки зрения решение было принято вскоре после этого. 27 сентября 1759 г. архиепископ Новгородский Димитрий (Сеченов) известил Синод о том, что по распоряжению императрицы Елизаветы генерал-прокурор Сената кн. Н. Ю. Трубецкой поручил ему по случаю триумфа 1 августа «сочинить службу на день победы над прусской армией наподобие службы о Полтавской баталии». Заслуга и слава ее должны были быть отданы «победоносному российскому оружию» и «достодолжное Всевышнему благодарение». Синод принял решение, что наилучшим кандидатом будет епископ Тверской Афанасий (Волховский), которому и было поручено составить службу (возможно, потому, что он был хиротонисан во епископа лишь недавно, в 1758 г.). Постановление подписали архиеп. Новгородский Димитрий (Сеченов), архиеп. Санкт-Петербургский Сильвестр (Кулябка), настоятель Троице-Сергиевой лавры архим. Гедеон (Криновский) и лицо, подпись которого разобрать не удалось[885].

Епископ Афанасий работал быстро. К февралю следующего, 1760 г. Синод уже получил сочинение и одобрил его, распорядившись послать для окончательного утверждения императрице Елизавете Петровне, после чего текст должен был быть отослан в печать. Таким образом, текст был заказан, составлен и послан императрице с сопроводительной запиской. Вся соответствующая сопроводительная информация в синодальном архиве представлена вплоть до этой последней записки («представить, что оная служба по апробации Св. Синодом и изданием в печать весьма за достойную быть судятся»), однако сам текст отсутствует[886]. Как нет его и во всех прочих исследованных нами местах.

Почему его нет и что с ним сталось, остается загадкой. Непонятно, стал ли он жертвой целенаправленной перемены курса, или был вдруг признан лишним, или его исчезновение отражает перемену хода войны – либо же он был просто потерян. До сего момента нам вообще не было известно о самом существовании такой церковной службы. Сведения о ее заказе и составлении уже сами по себе составляют важное открытие. Но не менее важно то, что текст исчез еще при жизни Елизаветы Петровны – и почему именно тогда. Ибо после первоначального восторга по поводу битвы при Кунерсдорфе и распоряжения о составлении исчезнувшей службы литургическая коммеморация свелась к минимуму. Через несколько месяцев после апробации новой службы, в 1760 г., Елизавета Петровна распорядилась отслужить еще один благодарственный молебен в годовщину победной баталии 1 августа[887], но уже без всякого упоминания о составленной службе и обсуждений по ее поводу. 12 октября 1760 г. архиепископ Новгородский Димитрий (Сеченов) известил Св. Синод о том, что императрица распорядилась о благодарственных молебнах в церквах Санкт-Петербурга и по всей империи по случаю взятия Берлина[888], однако и тут без всякого упоминания о службе. Через год, 15 октября 1761 г., в своей реляции императрице фельдмаршал граф А. Б. Бутурлин сообщил об успешных действиях армии в Померании. Синод снова послал во все епархии и монастыри распоряжение о том, чтобы «молебны отправлены были так, как и напред сего в случаях поступано было»[889], и снова без всякого упоминания о службе в честь успехов.

Кто и почему послужил этому причиной? Елизавета Петровна была еще жива. Если бы она пожелала устроить такую службу, это было бы исполнено, подобно тому как начиная с 1745 г. она включила в официальный список выходных дней больше церковных праздников, подобно тому как, взойдя на престол, она вновь ввела с 1743 по 1761 г. в обиход заказанную ее отцом службу св. Елизаветы. Исключив, наоборот, эту службу св. Елизаветы из придворного обихода, Анна Иоанновна и Екатерина II сделали свой выбор похожим образом[890], так что, скорее всего, здесь нет случайности. По какой-то причине либо сама служба (ее содержание), либо факт посвящения целой церковной службы военной победе более не были «созвучны эпохе». Во время Семилетней войны произошло что-то, что изменило литургическое сознание, и смещение было уже налицо.

Это смещение продолжилось со смертью Елизаветы. Не было поручено составить службу по случаю мира так, как это было после Ништадтского мира. В придворных журналах за 1762 г. упоминается о других церемониях (погребение Елизаветы Петровны 23 января, исповедь и причастие Петра III и Екатерины 23 февраля, обед с фейерверком в честь принца Георга Людвига Гольштейн-Готторпского, которого вскоре ждало изгнание). Мир был отмечен светскими торжествами – фейерверком и представлением драмы «Мир героев» (La pace degl’eroi). Но в смысле церковных обрядов что-либо новое по поводу мира отсутствовало.

Участие православной церкви в коммеморации Семилетней войны не ограничивалось только литургикой. В отображении событий и идеологических норм военной эпохи православные иерархи также использовали гомилетику. Поскольку самым важным приходом России XVIII в. был императорский двор, придворная церковь (как правило, в Петергофе или в Зимнем дворце) постоянно принимала лучших проповедников империи, включая Гедеона Криновского, ставшего к середине XVIII в. любимцем императрицы Елизаветы. Поэтому более детальное знакомство с проповедями Криновского может помочь лучше понять коммеморативные модели церкви и двора в отношении Семилетней войны.

Как утверждает А. Иванов, XVIII в. в России отмечен фундаментальными изменениями трактовки образа врагов из Западной Европы в проповедях церковных иерархов. Начиная с проповедей Феофана Прокоповича и Гавриила Бужинского, епископы, как правило, отказывались от дискурса неортодоксальности. Войны России против протестантских или католических неприятелей представали теперь не как борьба с еретиками (или религиозная война), но как кампании в иных целях, таких как защита Россией своих соседей, самооборона или стремление к всеобщему миру в Европе. Чтобы донести эти идеи, епископы пользовались различными образами, но одна из самых популярных метафор – Давид против Голиафа, где смиренная Россия противостояла гордому, по-гаргантюэлевски мощному противнику[891]. Одновременно, отмечает Иванов, притом что большинство проповедников XVIII в. отказались от языка богословской гетеродоксии, их освещение войны стало более эрудированным и комплексным. Иначе говоря, военная проповедь превратилась в нечто большее, нежели наставление в нравственности и патриотизме: теперь это было также средством для передачи новостей, комментирования, идеологической интерпретации и перспективы военной стратегии двора – все в одном.

Проповеди Гедеона Криновского при дворе Елизаветы Петровны во время Семилетней войны продолжали использовать тему миролюбивой России, не подготовленной к войне и противостоящей воинственному Голиафу, одновременно избегая в отношении врагов России ярлыков еретичества. Однако в то же время Криновский разбирал в своих проповедях мотивы военного участия России и предлагал компетентные интерпретации хода войны, в которых могли быть отражены официальные и неофициальные мнения при дворе. В некоторых случаях такие откровения отражают запутанную картину противоречий в России по поводу этой войны между христианами и отсутствия ясных стратегических целей в ней, а также достаточно взвешенную оценку отдельных промахов военной кампании.

Например, проповедь Криновского начала 1758 г., озаглавленная «О брани, какой ее первоначальный корень», определенно отражает колебания России, с которыми она посылала свои войска в поддержку союза Вены и Версаля против Пруссии и Британии летом 1757 г., почти через год после начала войны. В проповеди заметно и глубоко противоречивое отношение ее автора к войне как таковой.

Проповедь начинается наблюдениями скорее критического характера. Гедеон сравнивал войну с «комедией на пространном театре», главное действие которой подразумевало инфантильное поведение монархов мира как «малолетних младенцев о едином маленьком шарике ссорящихся, ибо что иное есть земля… разве малой шарик»[892], – возможно, Гедеон подразумевал тут и глобальный характер этого конфликта. Затем проповедник заявлял, что не рассматривает начатие Семилетней войны до конца морально обоснованным ни со стороны западных союзников России, ни со стороны противников. Это была не справедливая война («законная брань»), а скорее пример «беззаконных и бессовестно начинаемых» войн[893]. Единственными «законными» причинами войны были, по Криновскому, следующие: «за честь Божию, за веру, за отечество, за пользу и справедливость ближнего»[894]. Начало Семилетней войны явно не подпадало ни под один из этих критериев. Далее проповедник проводил рассуждение, не относившееся к Елизавете: на чьей стороне правда и на ком, соответственно, будет благоволение Божие, «нам знать того не можно». В этом месте Гедеон констатирует, что «всякая сторона правду при себе поставляет»[895]. Иначе говоря, в том, что касалось моральных оснований своих действий, ни Париж, ни Лондон, ни Берлин, ни Вена не имели друг перед другом никаких явных преимуществ. Такое впечатление, создающееся в начале проповеди, естественно, является риторическим инструментом, чтобы далее показать слушателям: несмотря на беззаконность войны, правда и справедливость в ней стоят за смиренным Давидом, то есть Елизаветой.

Конечным основанием этой войны было «властолюбие», которое, считал Криновский, исторически служило «причиной пребеззаконной» захватов языческих завоевателей – Ксеркса, Дария, Александра Македонского[896]. Гедеон, очевидно, подвергает осуждению не просто великих полководцев (Александра Македонского, с которым могли сравнивать Фридриха), а концепцию войны сугубо ради территориальных приобретений. Представление о том, что территориальная экспансия с точки зрения церкви войну не оправдывала, не было единичным: в своей проповеди 1720 г. в годовщину взятия Нотебурга Гавриил Бужинский, например, говорил о том, что завоевание Петром прибалтийских провинций и Карелии имело совершенно случайный характер, не будучи для Петра целью в войне sui generis[897]. Однако Криновский был озабочен не только вопросом территориальной экспансии. В Семилетней войне не «язычники», но, к «безмерному сожалению» проповедника, «многие и христиане, кроме властолюбия, иные причины своим баталиям не знают»[898]. Из чего следовало, что у начавшего эту войну не только отсутствовали безусловно справедливые основания, но она была еще и братоубийственной войной единоверцев.

Тем не менее, несмотря на то что ни одна из сторон, кроме Елизаветы, не имела в этом конфликте морального превосходства, исследование причин войны приводило Гедеона к заключению, что действия одного государства были намного менее оправданными, чем действия других. После отсылок к античным языческим завоевателям Гедеон намекает на одного современного правителя, который более всего следовал их «беззаконному» и «проклятия достойному» примеру. Этим великим завоевателем был не кто иной, как Фридрих II, которого Гедеон именовал «нарушителем общего покоя»[899]. За этим следовал долгий перечень аллюзий к преступлениям Фридриха, с которых началась эта война: Гедеон подразумевал, очевидно, захват Силезии в 1741 г. и вторжение в Саксонию в августе 1756 г. Захватчик, утверждает Гедеон, желал «отхватить у другого некоторую часть земли», стремясь «распространить границы своего государства», он жаждал, чтобы «больше народов преклоняли ему свои выи», ведя «войско на соседние области… опустошая целые провинции, которые доселе только об имени его и слышали».

В то время как в Европе одни христиане проливали кровь других, а Фридрих жаждал власти и земель, Россия, согласно Гедеону, единственная сохраняла расположение к миру и моральную дистанцию по отношению к войне при ее начале. Гедеон подчеркивал, что «Бог дал нашей монархине совсем отдаленное от таких пожеланий сердце»[900]. Императрица Елизавета коренным образом отличалась от других европейских монархов: она не жаждала власти и «ее все мысли к тому только обращены, чтобы сохранить покой в своем государстве… и в других, ежели можно»[901]. Эта «миролюбивой души монархиня» настолько стремилась к миру, что приказала армии воздержаться от участия на первом этапе войны в 1756−1757 гг. «Да что иное удерживало ее мощнейшую руку, что заставляло чрез толикое время держать свое войско на границах своего государства, в самое то время, как высокие ее союзники горько были обижены, разве как не крайнее ее отвращение от брани и природное неблаговоление в кровопролитии?» – задавался вопросом проповедник[902].

Если императрица Елизавета так противилась войне, почему же она стала ее участницей? Гедеон утверждал, что вступление в войну Нового Давида «принуждено» «нарушителем общего покоя», новым Голиафом – Фридрихом Великим[903]. В отличие от последнего, у Елизаветы были «благие и всей Европы нужные… намерения»[904]. Желая дать миру шанс, эта «кротчайшая и миролюбивая государыня» решила, что, держа лишь войска на границе, усмирить последователя языческих завоевателей невозможно. Война – единственный «способ возвратить покой Европе»[905]. Принудить Пруссию к миру и вернуть покой Европе стало благородной целью в начатой безнравственной и не имеющей оправдания войне.

Доказывая, что Бог благоволит миролюбивой политике Елизаветы, Криновский отдельно упомянул «радостную реляцию» о бескровном занятии Восточной Пруссии в 1758 г., когда Кенигсберг вместе с другими городами сдался армии Вилима Фермора, согласившись на русские условия и нарушив приказания прусского короля. «Без пролития одной капли крови Всевышний то исполнил, что иногда многою надлежало бы доставать кровию»[906].

Если подытожить тезисы проповеди, представляется, что участие России в Семилетней войне было оправданно, потому что оно имело целью принести мир Европе, не подразумевало никаких территориальных захватов (или «властолюбия»), к тому же русские войска прилагали усилия избежать кровопролития (способствуя мирной сдаче противника). Российская держава не имела, во всяком случае по мысли иерарха, карт-бланш для ведения войны на континенте в том же духе, как ее вели другие европейские державы.

Проповеди Криновского явно принимали во внимание не только победы, но и стратегические просчеты. Взвешенная оценка участия в войне присутствует в проповеди 18‐й недели по Пятидесятнице 1759 г., которая была опубликована не раньше октября 1759 г.[907] в ознаменование недавней битвы при Кунерсдорфе – той самой, в честь которой была заказана отдельная служба. Криновский сетовал, что «нынешние Европейские обстоятельства отчасу сумнительнее становятся»[908], возможно откликаясь на бездействие австрийцев и успехи британско-ганноверской армии против французов в том же 1759 г., так называемом annus mirabilis Британии[909]. Далее Гедеон предупреждал слушателей, что его проповедь содержит размышления «как о военных так и о других всяких делах», которые он высказывает не как «министр» или «полководец», а как «проповедник»[910].

Криновский начинает с темы негодных полководцев. Здесь он говорит как об архетипе плохого полководца вообще, так и о конкретных примерах такого полководчества. В общих чертах Гедеон высказывает мысль, что есть «два рода людей, которые около сей материи особливо погрешают, одни, которые надеясь на Бога ничего делать не хотят, другие, которые что либо делая Бога в уме своем иметь не стараются»[911]. Ко второй категории полководцев прилагается собирательный образ «безумца» или «безумного полководца»: им «кажется что довольно к начатию войны одной собственной их воли… акибы помощь Божия и благословение им не нужно». Таких полководцев, полагающихся чрезмерно на свои «множества баталионов», говорил проповедник, «я теперь обличить намерен»[912]. Криновский корил генералов, которые поступали, руководствуясь «одной собственной их волей» вместо Бога и монархини, что приводило войска к тупикам и неудачам[913].

Далее Гедеон приводит конкретные примеры «негодных» полководцев, которые или по лености своей, или не уповая на Бога приводили народ израильский к поражениям на поле боя: здесь упоминаются и Ахав, и Иосия, и царь Седекия. Проповедник подчеркивал, например, что Ахав слишком понадеялся на численное превосходство своих войск и в результате потерпел поражение от сирийцев[914]. В отличие от смиренного царя Давида, Иисуса Навина и Петра Великого, согласно Гедеону, эти полководцы слишком возгордились своим величием и множеством своих войск, так что «прежде брани триумф поют»[915].

На замечания Криновского можно смотреть абстрактно, как на отвлеченное осуждение древних израильских царей, действия которых никак не связаны были с текущей ситуацией на войне. Но его слова можно воспринимать и как завуалированную критику актуальных событий, вполне возможно связанных с происходящим в армии и на «фронте». В пользу первого говорит тот факт, что в своей критике библейских полководцев Гедеон не употребляет ни одного имени полководца текущей войны. Само по себе упоминание каких-либо конкретных лиц при дворе в проповеди XVIII в. – вообще достаточно редкое явление.

В пользу второго толкования можно привести несколько аргументов. Во-первых, русская гомилетическая традиция часто ассоциировала Русь-Россию с Израилем, а царский град с Иерусалимом. Даже тот факт, что проповедник смешал Иисуса Навина, царя Давида и Петра I в один архетип праведных полководцев, подчеркивает символическую преемственность российских царей от израильских. Во-вторых, сам проповедник указывает вначале, что примеры из Св. Писания могут содержать «образец <…> чтобы и мы в подобных случаях всевозможное старание о защищении нашем прилагали»[916]. В-третьих, смешивая библейский язык с военным (Моисей у Гедеона – «генерал», царь Аса давал «баталию», цари командовали «баталионами»[917]), проповедник подчеркивает актуальность своих замечаний.

Иной вопрос, кого именно или что именно мог критиковать Гедеон. Например, его рассуждение об Ахаве, который, соединившись с войсками иудейского царя, тщетно понадеялся на численное превосходство, вполне могло содержать в себе критику генералов, которые надеялись только на численное превосходство австрийских и российских войск в борьбе с Фридрихом II. Упоминания о ропщущих, гордых, своевольных или «высокоумных» полководцах, потерпевших поражения, могли указывать на образ действия командующих российскими и союзными армиями и на провальные кампании: например, «ретираду» Апраксина 1757 г., неудачные осады Кольберга или кровавую ничью при Цорндорфе 1758 г. Иначе говоря, проповедник мог позволить себе критиковать отдельные моменты военной кампании, но в общих, а не конкретных ее чертах. Более всего эта критика имела свою риторическую цель – противопоставить примеру негодных полководцев хороших, а ошибкам на войне триумф при Кунерсдорфе.

В противоположность этим неназванным генералам, напоминавшим неправедного Ахава, Криновский приводил примеры того, как в идеале должно выглядеть образцовое командование. Одним из них был смиренный царь Давид: проповедник желал бы видеть российскую военную стратегию подражающей «сражению Давидову со страшным <…> исполином»[918]. Другим великим «командиром» был Моисей, «веры преисполненный генерал», который бросил вызов фараону вопреки обстоятельствам. Описывая исход из Египта, Гедеон рисовал мрачную картину: израильтяне находились «в трудных обстоятельствах», видя, как «отчасти морем, отчасти неприятелем весь твой полк уже окружен быть стал»[919]. Но Моисей не пошел на поводу у ропщущих, а увещевал свое войско: «Дерзайте, стойте и зрите спасение ваше!»[920] В подражании таким «генералам», как Моисей, и другим библейским героям находится, по Гедеону, ключ к победе: «А кто с упованием на Бога, мечь свой извлекает, он всегда бывает непобедим»[921].

Именно поэтому, несмотря на предыдущие неудачи, стратегия соединения смирения Давида и храбрости Моисея принесла российскому оружию триумф при Кунерсдорфе. Криновский воспевал «страх Российского оружия» и победу, в которой мы «уже увидели неприятеля со стыдом тыл обращающа»[922]. Но в то же самое время предупреждал, что «сие не должно нас в высокоумие или в ослабление приводить», чтобы не стать подражателями «безумных» полководцев и чтобы Бог «не отнял от нас впредь своей помочи». Именно такие праведные примеры поведения войск, заключал Гедеон, приведут к успеху в войне, целью которой теперь провозглашалось «утешение толь многих озлобленных и смущаемых земель».

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Проповеди Криновского рисуют сложную картину хода войны. Проповеди, рассмотренные в этом исследовании, в целом предсказуемо представлены в духе придворного официоза XVIII столетия. Тем не менее в них нередко присутствует скорее трезвый анализ текущих военных событий, чем «ура-патриотические» восклицания, как можно было бы ожидать от церковной проповеди военной эпохи в Российской империи. Невозможно с точностью сказать, были ли взгляды Криновского только его собственными, отражали точку зрения императрицы Елизаветы или относились к определенной придворной партии. Однако они позволяют прийти к выводу, что по крайней мере некоторые из представителей церковных элит при дворе рассматривали Семилетнюю войну в иной перспективе, чем петровские проповедники (как Гавриил Бужинский и Феофан Прокопович) – Северную. Не было ни торжества преодоленной отсталости, ни приближения к грани краха, ни опасений предательства и уж определенно не было возрождения из пепла после почти случившегося поражения. Короче говоря, во взглядах Криновского на Семилетнюю войну не было места аналогу Полтавы.

Это возвращает нас к вопросу о литургическом воспоминании битвы при Кунерсдорфе и всей этой войны в целом. Если у начала войны по большому счету не было справедливых оснований, если это был братоубийственный конфликт между христианами Европы, если возвышенно-ограниченной стратегической целью России оставалось примирение христианских держав Европы, а одним из главных достоинств было то, что императрица Елизавета колебалась перед тем, как присоединиться к войне, то что именно должна была поминать Русская православная церковь? Это вопрос, на который сложно ответить, не имея текста церковной службы. Можно допустить, что такое поминание должно было использовать привычные метафоры Давида и Голиафа (преобладающие в проповедях Криновского) и противопоставить неправедности нового исполина, Фридриха, добродетелям нового Давида, русско-австрийских союзных сил при Кунерсдорфе. Но само по себе это еще не сделало бы такое поминание «наподобие» службы Полтавской баталии, как того хотел Н. Ю. Трубецкой от архиеп. Димитрия (Сеченова). Более того, учитывая содержание проповедей Криновского, можно утверждать, что разрешить противоречия с памятной службой (в отличие от благодарственных молебнов) такой войне было в итоге невозможно.

Каковы бы ни были обстоятельства ее утери (намеренные или случайные), пропавшая служба – последняя полная, заказанная российскими императорами/императрицами по поводу военного триумфа. В последующем были более привычные формы коммеморации, известные по предыдущим эпохам. После 1812 г. и «изгнания из России галлов и с ними дванадесяти язык» практиковался лишь ежегодный благодарственный молебен в Сочельник перед Рождеством. Были также многочисленные дополнительные прошения на ектениях во время войн с турками, с Японией и т. п. И в каждой войне, которую впоследствии вела России, ее иерархи продолжали традицию проповедей, подобных проповедям Криновского[923].

В таком случае Семилетняя война демонстрирует, что петровские тенденции в литургике начались и закончились в его эпоху. Как и в предыдущие века, последующие войны можно было поминать без полной литургической коммеморации. И масштабы войн, и техники их воспоминания отличались от XVIII в., так же как и задачи церкви и государства. Однако в XVIII в. литургическое поминание являлось ключевым элементом памяти, и эта стратегия была успешной. Христиане Русской православной церкви помнили в последующие столетия Полтаву и Ништадтский мир отчасти благодаря заказанным Петром I службам, которые церковь предпочла оставить в своих богослужебных книгах. В то же время победы русских при Кунерсдорфе (как и Семилетней войны в целом) с точки зрения литургии как бы не существовало. Проповеди Криновского, указывающие на более устойчивые техники памяти, возможно, подсказывают, почему это произошло.

Александра Юрьевна Веселова

«СИЯ ВОЙНА БЫЛА ДЛЯ МЕНЯ ПЕРВЫМ УЧИЛИЩЕМ…»

Семилетняя война в русских мемуарах второй половины XVIII в

В России формирование мемуарного жанра началось только с середины XVIII столетия и шло очень медленно. Более ранние образцы, такие как «Жизнь князя Куракина, им самим описанная» (1705–1710), единичны и уникальны. Если же говорить об общем объеме корпуса текстов на весь XVIII в., то можно признать, что подсчеты, сделанные в конце XX в. А. Г. Тартаковским, до сих пор остаются актуальными. Составленная им на материалах справочника «История дореволюционной литературы в дневниках и воспоминаниях»[924] сводная таблица мемуаров включает 96 вхождений[925], и это с учетом не только дневниковых записей, но и материалов служебных отчетов, допросов и прочих бюрократических документов. В узком смысле слова мемуары, то есть воспоминания, построенные по принципу жизнеописания, или, как их обозначил Ф. Лежен, «ретроспективные прозаические повествования реального человека о себе»[926], составляют из них не больше трети. Даже учитывая архивные находки последних 30 лет после работы Тартаковского, эти цифры несопоставимы с европейскими базами данных автобиографических текстов, где счет идет на сотни. Об этом неравенстве еще в 1855 г. писал П. П. Пекарский: «Наша литература XVIII века, сравнительно с другими, бедна записками современников…»[927]

Тем не менее в этом небольшом корпусе текстов можно выделить мемуары, написанные в конце XVIII или в начале следующего века людьми, родившимися в 1730-х – самом начале 1740‐х гг., вступившими в службу еще до Манифеста о вольности дворянства и тогда полагавшими ее бессрочной. Именно это поколение было наиболее активным участником Семилетней войны. Для многих это была первая война, для кого-то она сыграла в жизни решающую роль. Поэтому рассмотрение мемуарных свидетельств о войне 1756−1763 гг. актуально при анализе процесса становления этого жанра в России в целом, отражающего, в свою очередь, формирование нового типа сознания. В данной статье эти свидетельства будут рассматриваться не как исторические источники, потому что в этом отношении они достаточно изучены. Здесь же будет предпринята попытка показать не что нам дают эти тексты для нашего знания о Семилетней войне, а какое место она занимает в мемуарах и можно ли в этом увидеть какие-то закономерности.

Безусловно, существует целый ряд объективных обстоятельств, по которым Семилетняя война не могла не повлиять на сознание русских людей. Это была большая, по сути, мировая война, в которой участвовала значительная часть мужского дееспособного населения страны, до того 14 лет не принимавшей участия ни в каких военных действиях. Перерыв этот для XVIII столетия был весьма значительным, и царствование Елизаветы Петровны прочно закрепилось в культурном сознании как «мирное», не случайно М. В. Ломоносов в «Оде на день восшествия на престол императрицы Елисаветы Петровны 1747 года» именовал императрицу «возлюбленная тишина». Тем неожиданнее для современников было вступление России в войну на склоне елизаветинского царствования. Конечно, не все ее участники оказались в центре боевых действий, но почти у всех была такая вероятность. Это была война с сильным и постепенно обретающим легендарный ореол противником, что очень хорошо прослеживается по фольклору, прежде всего по лубочным картинкам и историческим песням: пруссаки со своим королем надолго остались в народной памяти[928]. Наконец, это была война с большими потерями, что не только должно было произвести сильное эмоциональное потрясение, но и изменило состав семей и имущественные отношения, а также дало неожиданные возможности для карьерного роста, потому что там, где большие потери, большое производство в чины. Кроме того, важно учесть и еще одно обстоятельство: множество русских оказались на чужой территории, в Европе, и познакомились с новым для них укладом жизни, бытом и нравами. Большинство из них при других обстоятельствах вряд ли вообще когда-либо выехали бы за границу.

Для данной статьи были отобраны семь текстов, которые приведены в таблице ниже. Это именно мемуары, то есть рассказ автора о себе по прошествии некоторого времени, в которых Семилетняя война в основном является одним из сюжетов. Все эти тексты очень разные и с трудом поддаются какой-то систематизации, тем не менее на их основании можно сделать некоторые наблюдения.

В статье не рассматриваются мемуары, в которых война лишь упомянута (например, «Домовая летопись» И. Г. Андреева[929]), а также те, в которых описываются современные войне события, но о ней самой не сказано ни слова. Такая фигура умолчания, которую можно наблюдать, например, в записках майора М. В. Данилова[930], находившегося в близком окружении П. И. Шувалова и имевшего отношение к разработке новых видов артиллерийского оружия, представляет несомненный интерес, но требует отдельного изучения.


Все перечисленные выше авторы в годы Семилетней войны были на военной службе, и большинство участвовало в сражениях. Исключение составляет Хомяков, который находился в тыловых полках и провел всю войну в маневрах, а также Климов, который почти сразу после пересечения прусской границы попал в плен. Более того, почти все мемуаристы, кроме Болотова, оставались на военной службе до преклонных лет или до конца жизни и обратились к созданию своих записок незадолго до смерти (кроме того же Болотова и Прозоровского). Таким образом, неудивительно, что значительная часть их мемуаров посвящена службе.

Как уже отмечалось ранее, русские мемуары XVIII столетия часто имеют форму несколько расширенной служебной «скаски» или записки[931]. Это связано с тем, что еще одним существенным отличием российской ситуации от европейской было отсутствие «контактных отношений внутри жанра»[932]. Ни один русский мемуарный текст не был опубликован на протяжении XVIII в. (исключение составляет «Похождение…» Хомякова, имеющее неоднозначную жанровую природу). Несмотря на то что мы встречаем неоднократные переклички сюжетов и свидетельства очевидного знакомства некоторых мемуаристов между собой, у нас нет оснований полагать, что они могли читать тексты друг друга или хотя бы знать об их создании. Безусловно, свою роль могла сыграть европейская традиция, но и ее значение не стоит преувеличивать, особенно для раннего этапа развития мемуарного жанра, когда пишущий человек еще не означал читающего. В этих обстоятельствах мемуарист с необходимостью обращался к хорошо знакомому ему типу биографического текста, а иногда даже брал его за основу: любой служилый человек неоднократно на протяжении жизни подавал такие документы в различные коллегии и конторы.

Ярким примером записок, построенных по такому принципу, являются воспоминания Ю. В. Долгорукова. Несмотря на то что их нельзя отнести к раннему этапу русской мемуарной прозы ни по году написания (1817), ни по году рождения мемуариста (1740), они по своей природе ближе не к создававшимся тогда же текстам, а, например, к автобиографии А. В. Суворова, поданной им в 1790 г. в Военную коллегию для Герольдмейстерской конторы при возведении его в графское достоинство[933]. Это довольно скупое перечисление военных походов с акцентом на получении чинов, служебном продвижении и семейных связях, а также чуть более подробном описании каких-то не очень значительных, с нашей точки зрения, но запомнившихся автору событий (например, истории о том, как при переправе через реку оторвались постромки и коляску понесло течением[934]). На эту странность такого типа мемуаров обратил внимание еще Пекарский, задавшийся вопросом: почему автор «с любовью описывает одни только предметы и события, не упоминая о других, по нашим понятиям более интересных?»[935] Очевидно, что многие события к 1817 г. уже изгладились из памяти Долгорукова, поэтому даже год начала Семилетней войны он указывает неточно и как бы между делом: «В 1755 году родитель мой из Рижских губернаторов назначен генерал-лейтенантом в армию; я был определен к нему в адъютанты капитанского чина, между тем война с Пруссией начиналась, а родитель мой оставался при прежней должности, и я переименован в капитаны»[936]. Далее следует перечисление событий 1757−1758 гг., включая ранение в голову при Гросс-Егерсдорфе, занимающее четыре предложения. Еще два абзаца посвящены первой осаде Кольберга. Столь же кратко описаны и остальные кампании этой войны, с чуть более подробным описанием осады Швейдница. Завершение войны Долгоруков комментирует так же бесстрастно: «В конце 1761 года Императрица Елисавета Петровна скончалась. Вступивший на престол Император Петр Третий прислал с курьером Графу Чернышеву повеление оставить Цесарцев, и соединиться с нашею армиею на Висле, куда мы и пошли»[937]. Мемуары Долгорукова не являются попыткой восстановить позицию себя тогдашнего или дать оценку тем событиям, они фиксируют наиболее важные с точки зрения службы факты биографии автора. В этом контексте Долгоруков отмечает два важных для себя обстоятельства того времени: службу под начальством графа З. Г. Чернышева и благосклонность Фридриха II, к которому он был послан от Чернышева с донесением и который обещал, что «без милости не оставит»[938]. Знакомство с Фридрихом – реализация очень важной для мемуаров функции, подчеркивание своей причастности уже в молодости к событиям мировой истории через связь с великим ее деятелем (в ранних русских мемуарах такую функцию обычно выполняют истории о знакомстве с Петром I, пусть даже в детстве). А вот служба с Чернышевым – значимый этап профессионального становления, школа будущего военачальника. «Счастливое предприятие, – пишет мемуарист, – быть под начальством Графа Чернышева, который, делавши три кампании при Цесарской армии, единствен был в знании, как войски водить. Признаюсь, что сия наука меня много выучила в последствии, по большому моему желанию быть, по настоящей службе, способным по деятельным знаниям и по хорошей памяти; по сим способностям я приобрел совершенную доверенность от сего редкого начальника»[939].



Поделиться книгой:



Регистрация