Мы впятером обогнули холм, пройдя по склону через низкие, густые заросли и колючие кусты ежевики; затем по траве, уже подсыхающей от первой летней жары, поднялись на вершину. Этот холм был выше предыдущего, хотя подъем с выбранной стороны дался нам легче, и я помню, как посмотрел оттуда на место, откуда мы увидели пещеру, и изумился тому, насколько простым казался путь к нему. Я спросил профессора, где находится Кассионсвилл, и он указал на видимый вдалеке участок дороги и дым, который, по его словам, шел от печей для обжига кирпича; оттуда, где мы стояли, не было видно ни одного строения. Пока мы с тетей продолжали любоваться видом, профессор завязал большой узел – который, как он объяснил позже, когда я спросил, назывался «обезьяний кулак» – на одном конце своей веревки и втиснул его между двумя прочно сидящими камнями. Затем, со скользящей петлей на талии, спустился с края утеса, отталкиваясь ногами от каменной стены, как будто шел по земле.
– Что ж, – сказала тетя, наблюдая за ним с края, и носки ее сапожек (это я хорошо помню) повисли на дюйм или больше над пропастью, – он ушел, Ден. Может, перережем веревку?
Я не был уверен, что она шутит, и покачал головой.
– Ви, о чем вы там болтаете? – Голос профессора по-прежнему звучал громко, но почему-то издалека.
– Пытаюсь убедить Дена прикончить тебя. У него прекрасный скаутский нож – я видела.
– А он согласен?
– Говорит, что нет.
– Славный малый.
– Ну, в самом деле, Роберт, почему бы и нет? Там ты висишь, как огромный уродливый паук, и все, что ему нужно сделать, это перерезать веревку. Так он изменил бы всю свою жизнь, все равно что обратился бы в какую-нибудь религию – ты же читал Достоевского? И если он этого не сделает, то до конца своих дней будет задаваться вопросом, не поступил ли так отчасти из-за страха.
– Если ты все-таки перережешь веревку, Олден, потом толкни Оливию следом, ладно? Свидетелей-то нет.
– Правильно, – сказала тетя, – а остальным можно объявить, что мы заключили договор о самоубийстве.
Испугавшись, я снова покачал головой.
– Здесь есть пещера, Ви! – крикнул профессор Пикок.
– Ты что-нибудь видишь?
Он не ответил, и я, решив быть по крайней мере таким же смелым, как тетя, подошел к краю и посмотрел вниз; веревка обмякла и пошевелилась, когда я коснулся ее ногой. Стараясь казаться совершенно взрослым, я спросил:
– Он упал?
– Нет, дурачок, он в пещере – и придется ждать здесь целую вечность, прежде чем он поднимется и расскажет нам, что обнаружил.
Она понизила голос, и я последовал ее примеру.
– Тетя Оливия, ты же на самом деле не хотела, чтобы я перерезал веревку, правда?
– Не думаю, что меня действительно сильно волновало, сделаешь ты это или нет, Ден, но я бы остановила тебя, если бы ты попытался. А что, были сомнения?
Если бы я был старше, то сказал бы, что были, и я бы – по обыкновению пожилых людей – не соврал. Я чувствовал, что перерезание веревки – всего лишь шутка; а еще чувствовал, что за шуткой таилось вполне серьезное напряжение, и был недостаточно зрелым, чтобы присоединиться к одному негласному уговору: по нему подобные секретные, досадные мысли игнорируются – как мертвые деревья в саду, оплетенные вьюнком или розами, которые посадил рядом мудрый садовник. Я продолжал ждать, растерянный и молчаливый, пока голова профессора не появилась над краем обрыва, а потом он вскарабкался и встал рядом с нами.
– Ви, там раньше кто-то жил, – сказал он. – Есть следы костра и даже царапины на камнях. Но это, конечно, не Альтамира.
Тетя подошла к краю – она отступила от него, пока мы ждали, – и посмотрела вниз.
– Думаю, у меня получится, – сказала она.
– Ви, не сходи с ума!
В конце концов профессор Пикок соорудил для тети Оливии стропу и спустил с края. Я спросил его, не тяжелая ли она.
– Ты про Ви? – ответил он. – Господи, нет. Птичьи косточки и нижние юбки. Ее одежда, вероятно, весит больше, чем она сама.
Тогда я спросил, как предстоит спускаться мне (предполагая, что раз уж тетя это сделала, мне тоже можно); профессор растерялся, а тетя Оливия, у которой, по всей вероятности, был отличный слух, крикнула:
– Роберт, посади Дена на мое место. Я поймаю его, когда он спустится. Ден, тебе просто нужно держаться как следует и не поцарапаться.
Путь вниз оказался короче, чем я себе представлял. На узком, но с виду достаточно безопасном уступе стояла тетя Оливия, которая подхватила меня и увлекла в пещеру. Миг спустя пустая веревочная петля снова поднялась, а затем вернулась, на этот раз с корзиной для пикника, подвешенной за ручки.
– Теперь, Ден, – провозгласила тетя Оливия, – даже если жестокий Роберт бросит нас, мы не умрем от голода – по крайней мере не сразу.
Я спросил, спускается ли он.
– Конечно, иначе останется без обеда.
Профессор Пикок появился через несколько секунд, своим присутствием вынудив нас слегка отодвинуться в маленькую пещеру за выступом.
– Видите, какая здесь черная почва? – сказал он. – Это уголь.
Профессор присел на корточки, начал просеивать уголь пальцами, и в конце концов продемонстрировал нам кусочек обугленного дерева, в котором крошечная частичка слюды коротко сверкнула в лучах солнца, словно гаснущая искра.
– Здесь горели сотни костров – возможно, тысячи.
Тетя уже распаковывала ланч.
– Нижняя сторона скатерти почернеет, но, полагаю, миссис Доэрти за определенную плату вернет ей первоначальный вид. – Она приостановилась, чтобы рассмотреть непонятный узор, нацарапанный кем-то на стене пещеры. – Как думаешь, я смогу сделать копию притиранием?
– Я сделаю, – сказал профессор Пикок. – Мне тоже понадобится экземпляр. По-твоему, Олден понимает, что это самое старое жилище, в котором ему довелось побывать? Вероятно, и доведется, даже если он доживет до ста лет.
Тетя Оливия развязала голубую нитку, которой было обвязано блюдце с крышкой в виде курочки-наседки из молочного стекла, чтобы содержимое не просыпалось в корзине.
– А, оливки, – проговорила она. – Спелые оливки. Совсем забыла, что взяла с собой. Ден может понять этот факт, Роберт, но не способен осознать его значение. Пока что не способен. Какие сокровища ты нашел в этой грязи?
– Кость. – Он показал почерневший прутик. – Кажется, дикая индейка.
– Здесь жили индейцы, да? – спросил я.
– Доисторические индейцы, – уточнил профессор Пикок.
Тетя фыркнула.
– Те самые аборигены, – продолжил профессор, – которые, по словам Хрдлички[27], около десяти тысяч лет назад пересекли Берингов пролив и в итоге поселились в Индианоле, Индиан-лейке, Индианаполисе и в различных других местах, где были вынуждены стать
Тетя протянула Пикоку бутерброд; он отложил его и принялся вытирать почерневшие пальцы о брюки.
– Возможно, это последняя трапеза, которая здесь состоится, Роберт, – вот о чем я думала, пока доставала еду, – проговорила тетя Оливия. – Вероятно, здесь в первый раз кто-то ест – по крайней мере, лет за пятьсот – и, возможно, в последний. На что ты смотришь, Ден?
– Ни на что, – соврал я.
Посреди груды костей лежал череп, человеческий череп, однако я вспомнил, как несколько лет назад нашел череп какого-то животного – возможно, кролика или белки – под густыми зарослями роз в саду и отнес матери, которая пришла в ужас; я ничего не сказал и занял свое место у скатерти. У нас были бутерброды и оливки, сельдерей, все еще влажный после мытья под краном в кухне тети Оливии, и лимонад – уже не слишком прохладный. И еще печенье: твердые имбирные пряники, которые, как я знал, были из пекарни. После еды моя тетя и профессор Пикок сделали копии царапин на камнях, и я наблюдал, как каждый из них обнаружил кости и решил – тетя Оливия очень быстро, профессор Пикок, я думаю, медленнее – ничего не говорить остальным.
Затем профессор снова взобрался на вершину холма, а я сел в веревочную петлю, и меня вытащили наверх. Я ожидал, что он спустит веревку тете, но вместо этого профессор снова спустился сам, сказав, что ему нужно кое-что обсудить с ней, и попросил меня подождать. Я свистнул Мин-Сно и Сунь-Суню, но успел лишь несколько минут поиграть с ними, прежде чем Пикок вернулся и, в последний раз спустив веревку, медленно поднял мою тетю с пустой корзиной для пикника на коленях. Когда мы возвращались домой, пока профессор расплачивался с кондуктором, я сказал тете Оливии, что он тоже предлагал мне перерезать веревку, когда поднимал ее. (Он этого не говорил, однако я почувствовал.) Но я бы этого не сделал. Она сжала мою руку и прошептала на ухо, что оставила блюдце с крышкой в виде курочки в пещере.
– Я так решила. Потому что в нем оливки – понимаешь, Ден? И, кроме того, оно фарфоровое.
Я заметил, что это было молочное стекло.
– Нижняя часть, – твердо сказала Оливия, когда профессор Пикок сел на свое место, – фарфоровая.
Второго из трех ухажеров моей тети звали Джеймс Макафи. В то время он казался мне несколько обособленным от других: всегда приносил подарки, причем не цветы (которые я ненавидел) или конфеты (которые предпочитал, поскольку тетя редко ела больше одной штучки, оставляя мне все прочие, «оперные» со сливочно-ванильной начинкой и жевательные карамельки в шоколадной глазури), но что-то существенное – например, пюпитр для нот или пару грузчиков-кули из пожелтевшей слоновой кости, которым надлежало подпирать тетушкины книги; один сильно толкал первый том обеими руками, а другой прислонился к последнему так старательно, что рисковал потерять свою широкополую шляпу. Мистер Макафи навещал тетю Оливию реже, чем остальные двое, а еще всегда приходил и уходил рано. Он регулярно давал мне монеты (чего остальные не делали), а однажды принес губную гармошку морского оркестра.
Кажется, я лишь спустя некоторое время связал воздыхателя тети Оливии с универмагом «Макафи», которым он владел. Мистер Макафи был невысокого роста, плотноватого телосложения и рано начал лысеть; он хорошо одевался – в той манере, которая мне тогда нравилась, – по сравнению со Стюартом Блейном, еще одним ухажером. Думаю, он был искренне добр и от души любил музыку, всегда выглядел довольным, когда тетя играла для него, и разочарованным, когда она останавливалась. Примерно через сорок лет после того времени, о котором я пишу, когда контроль над универмагом (под другим именем) более-менее перешел ко мне в результате определенных финансовых операций со стороны компании, я провел большую часть дня, просматривая записи магазина в поисках каких-либо следов руководства Джеймса Макафи. В конце концов я раскопал несколько документов; однако от него осталось куда меньше следов, чем от его отца (Дональда Макафи, основателя) – и это притом, что он был директором относительно недавно и фактически руководил магазином в течение более длительного времени. Джеймс оказался ловким дельцом, но, вероятно, не любил подписывать бумаги и ненавидел быть в том или ином смысле на виду.
Он развлекал мою тетю прогулками и поездками в своем «студебеккере», которые часто превращались в экспедиции по поиску антиквариата, поскольку мистер Макафи был таким же страстным коллекционером антиквариата, как тетя Оливия – китайских и связанных с китайцами предметов искусства. Летними воскресными вечерами мы ходили на оркестровые концерты в парке Уоллингфорд – я был вынужден их сопровождать, пока жил с тетей, и она сидела между мистером Макафи и мной на узкой скамейке с железными ножками и зеленым деревянным сиденьем – и вежливо аплодировали в конце каждой композиции. Эстрада находилась прямо перед мемориалом Гражданской войны (серый каменный солдат в фуражке и мешковатой униформе северянина стоял «вольно» с винтовкой Спрингфилда в руках, словно рабочий возле раскопа, у пропасти времени, на ее дальнем краю располагался помост для музыкантов, а на ближнем – его собственный постамент, на котором были высечены имена погибших горожан, а не, как я полагал несколькими годами ранее, списки убитых этим воином), а сам оркестр был подразделением волонтерской пожарной бригады.
Джин Вульф. ПОКОЙ
Там не было ни правил, ни контроля, но рассадка строго регламентировалась: ближайшие к эстраде места занимали те, кто был лучше всего одет. Самые плохо одетые, нищие дети и несколько городских бездельников сидели не в парке, а на бордюре с противоположной стороны Мейн-стрит. Поскольку в воскресенье вечером даже на главной улице не было никакого движения, они слышали музыку так же отчетливо, как и мы (мистер Макафи и моя тетя Оливия всегда сидели в первом ряду), и упускали только захватывающий вид тромбониста крупным планом.
История с китайским яйцом началась, кажется, недели через три после того, как я поселился у тети: она отправила меня спать, а спустя два часа или около того прервала мое чтение, стремительно ворвавшись в комнату.
– Ден! – воскликнула она. – Джимми Макафи только что ушел.
Я спросил, можно ли мне покинуть постель.
– Не говори глупостей, тебе давно полагается спать. Но вот какая новость – у меня будет студия! Я стану давать лекции и уроки! Все в магазине Джимми. Мы можем съездить туда завтра и осмотреть место.
Кажется, в тот вечер я вообще не понимал – так как мне было все равно, – что это за студия и какие уроки будет давать тетя. Как только она вышла из комнаты, я вернулся к сказке о принцессе, чья одинокая башня стояла на омытой морем скале, далеко от какой-либо земли. По приказу отца-короля к ней каждый день в лодке приплывали слуги; рисунок на соответствующей странице демонстрировал, что у суденышка были весла и крошечная мачта с одиноким квадратным парусом, на котором красовался герб королевского семейства. (Меня радовало то, как парус стремился компенсировать свои миниатюрные размеры упорным трудом. Он раздувался на зависть любой жрице Титании[28], хотя ветер – если верить вымпелу в футе над парусом – дул вдоль полотнища, а не сзади.) Похоже, слугам приходилось плыть очень долго – на иллюстрации за кормой кораблика не было видно земли, – но они не жалели сил, поскольку были очень верны своей прекрасной принцессе.
По ночам принцесса оставалась совсем одна в своей опоясанной морем башне.
Все это представляло собой (а как иначе) результат пророчества, сделанного у постели королевы-матери неким согбенным и косматым старцем-колдуном, приковылявшим из ночной мглы в тот самый миг, когда торжества по случаю рождения принцессы были в разгаре. Колдун, который одевался в волчьи шкуры и, по слухам, питался исключительно чаем, пропел следующее:
Король, разумеется, не имел ничего против зятя-богатея, чего нельзя было сказать про идею о том, что тот его превзойдет, – вот вам и башня на скале. Весть о заточенной девушке распространилась по городам и весям, что было неизбежно – и, несомненно, многим пришло в голову, что, пусть нельзя объяснить, о каком «пламени» речь в предсказании – после свадьбы, понятное дело, оно может означать многое, – ее избранник точно станет королем (или даже лучше) и весьма разбогатеет. Однако в радиусе нескольких миль от скалы было негде бросить якорь, и почти все, кто пытался добраться до несчастной узницы (звали ее Элайя[29]), утонули.
Наконец (я как раз начал клевать носом) на сцене появился первый серьезный воздыхатель. Он был младшим сыном короля гномов, чрезвычайно знатным и таким красивым, что удостоился собственной иллюстрации: на ней он в довольно вальяжной позе стоял у двери башни – за миг до того он прыгнул туда с кормы удаляющейся королевской лодки, где прятался в трюме в облике мыши. У него были меч и щит – с большим шипом в центре и с делениями по краю, как на циферблате солнечных часов. Действительно ли он вошел через эту дверь или был вынужден из уважения к девичьей скромности подняться на башню и проникнуть внутрь через окно, я уже не помню. Зато припоминаю, что принцесса поставила перед ним ряд чрезвычайно трудных задач – например, велела добыть звон колокола со дна моря, – и он все выполнил с поразительной, но приятной для меня легкостью. Со временем, конечно, известие о подвигах молодого человека дошло до короля, и он приплыл к дочери с визитом. Принцесса оказалась одна, и, когда король-отец спросил, где же этот неподражаемый паладин, младший сын короля гномов, она ответила лишь одно: его поцелуи слишком сильно отдавали свежевспаханной землей.
Второй поклонник – я ожидал, что это будет житель морских глубин, но вышло совсем по-другому – оказался предприимчивым молодым купцом, настолько сведущим в морском деле, что ему удалось подвести свой корабль к самому краю скалы (как было показано на иллюстрации) и перепрыгнуть на нее, не замочив подошвы. Сверхъестественными способностями он не обладал, роста был (опять же, судя по иллюстрации) довольно невысокого, но эти недостатки возмещал светлыми кудрями и поразительной хитростью. По настоянию принцессы он отнял вола у волка, оставив хищнику всего лишь одну «к», потом обменял вола на тень великана и с помощью нее вверг жителей прибрежного города в такой ужас, что они провозгласили его королем, после чего вернулся к великану и выменял тень (та подорожала, побывав во владении прославленного завоевателя) на волшебную птицу из рубинов и аметистов, которую и вручил принцессе. От песни этой птицы успокаивалось бурное море, и любой слушатель был бы ею очарован – впрочем, чтобы услышать прекрасные звуки, владельцу надлежало выпустить певунью на свободу, как принцесса и поступила, а потом запела сама и приманила существо обратно в клетку. Когда король-отец спросил, что случилось с предприимчивым молодым купцом, принцесса ответила, что отослала его прочь: тяжелый кошель у него на поясе причинял ей боль всякий раз, когда они обнимались.
Третий поклонник впечатлил меня сильнее прочих: страну, откуда он был родом, иной раз можно увидеть летним днем в вышине – там, где с необоримой безмятежностью плывут над нашими тенистыми, сумеречными низинами летающие острова, словно лебеди рассекая белоснежной грудью поверхность пруда и не задумываясь ни на миг о червях и улитках, которые копошатся в грязи внизу. Он без затруднений добрался до острова с башней принцессы, и его прибытие оказалось самым грандиозным из всех, ибо он приземлился на крыше с почетным караулом из духов воздуха: те из них, кто находился ближе всего к нему, были едва различимы, как призраки, и походили на мужчин и женщин, уродливых, прекрасных и странных; одни с длинными развевающимися бородами, другие в фантастических одеждах, а третьи зависли в отдалении крылатыми ангелоподобными силуэтами на фоне яркого солнца. Принцесса была с третьим женихом самой строгой, заставляла его выполнять всевозможную черную работу в башне, чистить рыбу и мыть посуду, опорожнять помойные ведра и даже полировать сапоги своих слуг; однако когда король-отец спросил, что с ним сталось, она ответила лишь одно: «Его королевство было слишком нематериальным для меня – там ничего нет, кроме пустоты и стонущих ветров».
Увы и ах, в этот момент раздался голос тети:
– Ден, дорогой, не пора ли тебе в кроватку?
Это был сигнал, означающий, что она поднялась к себе в спальню, а мне надлежит погасить свет и лечь спать. Не помню, удалось ли дочитать эту конкретную сказку – вполне вероятно, что нет, поскольку я уже тогда полагал (и придерживался того же мнения, пока не стал достаточно взрослым, чтобы изучать книги всерьез), что начинать вечернее чтение с середины истории каким-то образом равнозначно святотатству. Садясь читать, я брался за рассказ с начала, и если повествование меня не захватывало, никогда не доходил до конца.
На следующий день я узнал, что так взволновало тетю накануне вечером. Мы посетили универмаг «Макафи», и особенно ту часть магазина – на втором этаже, со стороны Морган-стрит, – где торговали фарфором, серебром и стеклянной посудой. Здесь переделывали маленькую нишу, в которой, как сказала тетя Оливия, ей предстояло по вторникам и четвергам между тремя и пятью часами дня расписывать фарфор и учить этому всех желающих.
Прочие занятия немедленно испытали на себе всю мощь ее презрения и пренебрежения, вследствие чего пришли в упадок столь существенный, что мне – когда женщины, занимавшиеся уборкой в доме, решительно отказались от такого поручения – пришлось вычищать собачьи вольеры и кормить их обитателей. Резное и позолоченное пианино в гостиной и арфа в солярии безмолвствовали словно камни, а научные журналы, которые приносил почтальон, громоздились на столе в прихожей, и никто не посягнул на их упаковку из коричневой бумаги. Другими словами, тетя Оливия начала разрисовывать фарфор, как будто это было самым интересным делом в жизни. И у нее неплохо получалось.
Больше всего, конечно, она любила сцены в китайском стиле, выполненные целиком или почти целиком в симпатичном бледно-синем цвете. Тетя воспроизводила знаменитый узор с ивой[30] не только в более-менее классическом (то есть английском) виде, но и в собственных вариациях, из которых мне особенно запомнилась та, где в реке плавал крокодил. (Она может быть где-то в доме; надо поискать.) Еще она очень любила рисовать драконов: не только кобальтовых, невероятно извилистых и зловещих – на тарелках, мисках, чашках и вазах, но и сине-красных – внутри мисок, чашек и блюд, причем одни звери прятались на дне, где их не было видно, пока содержимое не съедали, а другие игриво выглядывали из-за края чайной чашки, иной раз упираясь грозным когтем в ручку. Эти драконы, с их завитушками в стиле рококо и бандитскими усами, в законченном виде казались чем-то неимоверно трудным, однако тетя так наловчилась, работая с кистью, что зверя обычного размера (то есть около трех дюймов длиной) могла изобразить менее чем за десять минут.
Однажды – кажется, за день или два до вожделенного вторника, когда должна была открыться ее студия, – проведя час или около того рядом с тетей Оливией, пока она рисовала (в основном драконов), я спросил, как ей удалось так хорошо освоить это искусство. Взяв с меня обещание хранить тайну (а я, естественно, поклялся с радостью, и еще охотнее поклялся бы на собственной крови, чем на старой, рассыпающейся, нечитаемой из-за готического шрифта семейной Библии, которую она достала по такому случаю), тетя Оливия показала мне коллекцию, которую, по ее словам, собирала с детства. Коллекция содержалась в кожаном альбоме для вырезок, на обложке которого извивалось еще больше нарисованных ею драконов, – и я очень хорошо помню, как она замерла с закрытым фолиантом на коленях, в последнюю секунду обдумывая, целесообразно ли доверить мне такой секрет.
Когда тетя открыла альбом, я узрел яркие цвета, словно в комнату ворвалась стая попугаев. Оливия листала страницы быстро, словно стыдясь, и давала мне лишь секунду, чтобы взглянуть на каждую. На тускло-кремовых листах альбома были прикреплены десятки – а может быть, и сотни – упаковок от фейерверков: тигры, зебры, ученые обезьяны, свирепые воины и, конечно же, мириады драконов, которые извивались и петляли, словно вычурные струи дыма, хлестали усыпанными самоцветами хвостами красные китайские иероглифы, а змеиными языками лизали алые римские буквы: «Фабрика фейерверков Куаньюйэнь Ханкэ, Макао». Названия были в таком духе.
Но, как я уже говорил, тетя не ограничивалась в узорах на фарфоре драконами или даже драконами и ивами. На некоторых из ее работ толпились круглоголовые, белолицые, сутулые китайские дети с гротескными улыбками, а еще – безмятежные придворные дамы и господа в одеждах, которые и сами были расписаны замысловатыми сценами. Однажды Оливия показала на вазу императора и сообщила, что трон дракона сейчас пустует, а потом предсказала, что когда-нибудь он снова будет занят; это было, я полагаю, в разгар Эры милитаристов, когда смерть Юань Шикая оставила Срединную империю без предводителя[31]. Причудливые костюмы и стилизованные лица напомнили отцовскую граммофонную пластинку[32], и я начал, в такт музыке повышая и понижая голос, петь:
– О нет, – возразила тетя, – это китайские господа, они совсем другие.
Я спросил, есть ли какие-нибудь китайцы где-то… ну… недалеко.
– Они гораздо ближе, чем ты думаешь, Ден, – сказала тетя и, отложив кисточку, мило улыбнулась мне и постучала себя пальцем по лбу. – Вот здесь таится целая империя с рисовыми полями, степями и садами. А еще там есть пагоды и стеклянные колокольчики, звенящие на ветру, смирные водяные буйволы и тьма-тьмущая людей.
Иногда мне очень трудно помнить о том, что Оливия умерла. Однажды я слышал какой-то религиозный – или, возможно, они назвали бы его философским – спор между Аароном Голдом и Тедом Сингером, в котором Тед назвал нечто «противоречащим повседневному опыту». Он заявил это тоном, не допускающим возражений. Его слова представляли собой неопровержимую и всепобеждающую истину и предназначались для того, чтобы положить конец спору. С тех пор я часто думал о вещах, «противоречащих повседневному опыту».
Самая очевидная из них – безусловно, рождение ребенка или вообще любого живого существа. Дети – или, если уж на то пошло, котята, телята – не появляются из пустоты, не вырастают на грядке каждый день. Возможно, изредка случается так, что младенец входит в жизнь, как будто упал с небес. У большинства из нас либо нет младших братьев и сестер (у меня их не было, как и старших), либо мы сами в момент их рождения оказались слишком юными, чтобы в этом разобраться.
Я никогда не был женат и, возможно, потому явственнее других осознаю, что брак «противоречит повседневному опыту», хотя секс – нет. Совокупления происходят каждый день: зрелые мужчины и женщины в гостиничных номерах и мотелях, в своих собственных квартирах и домах, а также в квартирах и домах, которые им не принадлежат, «вступают в половую связь»; и незрелые следуют их примеру в тех же самых местах, а также во всех других мыслимых и немыслимых закоулках – на сиденьях автомобилей и на одеялах, брошенных на землю (или без одеял), в душевых кабинах и на задних рядах театральных балконов, на сцене, в спальных мешках и, насколько я знаю, в дуплах деревьев. Но очень редко Мелисса (которая работала прошлым летом в магазине «Вулвортс», а в этом году хотела стать мажореткой[33] в школьном оркестре, но роль досталась Хизер Тримбл; Мелисса, которую я, едучи на своем вредном и строптивом старом «плимуте» на завод по утрам, обычно видел с учебниками и тетрадкой на бедре в ожидании школьного автобуса, а тот по своему обыкновению даже не думал опережать график или хотя бы ему соответствовать) и Тед (которого выпускали на поле, только когда школьная команда вела с преимуществом в четырнадцать очков; да, он пробегал спринт на четыреста сорок ярдов – ну и какой от этого толк?) покидают кирпичное ранчо отца Мелиссы и принадлежащую матери Теда квартиру номер 14, чтобы стать четвероногим, двуспинным, четырехруким (о, вас предупредили!), двуглавым Тедом-и-Лизой[34], в котором каждая неполноценная половина исчезала более или менее полностью, чтобы (хотя монстра все-таки не назовешь неразделимым) никогда не появиться вновь. Такое случается не каждый день.
А подобие истинной смерти суждено вкусить лишь раз.[35] Мы судачим о людях с сильным характером, и да, они кажутся сильными, но наступает тот из ряда вон выходящий день, когда нашему взгляду открывается пустыня, а посреди нее – женщина, и становится понятно, что вся так называемая сила была лишь бравадой, одинокой песней, пробуждающей отзвуки среди скал; и вот мы наконец-то все понимаем и решаем послушать песню, восхититься ее смелостью и мелодичностью, ждем следующей ноты – но слышим только тишину. Последнее звонкое слово перерождается в эхо, затихает, исчезает, и лишь тогда мы понимаем, что не поняли его смысла, поскольку были слишком поглощены мелодией. Мы отправляемся на поиски певицы, думая, что она стоит там же, где ее видели в последний раз. На том месте лишь кости, песок и какие-то выцветшие тряпки.
Вчера вечером, перед сном, я написал о рисунках тети Оливии и ее альбоме для вырезок – о том, что видел в детстве. Минувшей ночью, лежа в постели на краю пустого дома (я только сейчас понял, что сплю и ем – если вообще ем – только на краю; никогда раньше не задумывался об этом), я увидел сон, в котором перелез через стену. Не знаю, где я оказался и что осталось по ту сторону стены, которую я покинул. Стоял поздний вечер – кажется, зимнего дня; передо мной высилась стена футов в десять, каменная и оштукатуренная – или, возможно, это была просто грязь, которая отваливалась большими пятнами. Верхний ряд кладки был выложен черепицей и слегка выдавался вперед, затрудняя подъем.
Я спрыгнул с другой стороны и, похоже, очутился в саду. Во всяком случае, пейзаж был очень живописный, и в расположении деревьев, камней и воды ощущалось нечто красивое, но возникшее не естественным путем – впрочем, возможно, иногда природа случайным образом создает атмосферу упорядоченного беспорядка и симметричного дисбаланса. По обе стороны от меня стена удалялась, исчезая из вида, но мне показалось, что она слегка изгибалась вовнутрь, тем самым усиливая ощущение, что я вошел в некое огороженное, священное место.
Я шел по холмистой местности – возвышенности располагались ближе друг к другу и были ниже, чем казалось поначалу, – а потом наткнулся на реку из камней. В ней не было ни капли воды, только камни: гладкие, округлые, слегка приплюснутые, блестящие и холодные; кое-где проглядывали водоросли, а один раз на поверхности появился птичий трупик. Я добрался до изогнутого, горбатого пешеходного мостика и обнаружил под ним упавшего с пьедестала глиняного тролля с короткими конечностями и физиономией, одновременно свирепой и печальной. Он как будто скорчился в тени и был почти невидим. Тогда я поднялся на берег высохшей реки и пошел по тропинке, ведущей дальше от моста. По пути начал осознавать себя, чего не было раньше, и обнаружил, что снова стал молодым человеком лет двадцати пяти или около того, и это открытие оказалось настолько приятным, что я поздравил себя и подумал, продолжая идти: до чего же удивительный сон мне снится – попытаюсь не просыпаться, – вероятно, я больше не увижу этого сна, так что стоит выжать из него всю пользу без остатка.
Я не знал, сколько мне лет в состоянии бодрствования, но чувствовал на уровне более глубоком, чем «сознание», доступное во сне, что пробуждение будет ужасным, и лучше уж как можно дольше оставаться двадцатипятилетним, счастливым, идущим по извилистой песчаной тропинке под кипарисами и кедрами.
Темнело и холодало; поднялся ветер. Впереди на тропе я увидел нечто яркое – самую яркую вещь в саду, если не считать перьев на грудке мертвой птицы. Я подбежал и поймал эту штуковину: в моих руках оказался сломанный бумажный фонарь.