– Именно! – воскликнул он. – В столице от актеров я не мог добиться этого много лет. А здесь не нужно ничего говорить, они все делают сами! Причем, замечу, гениально. Иногда мне даже хочется зааплодировать, – удовлетворенно подытожил он, откинувшись на плетенное кресло и обозревая свои невидимые владения.
– Вы просто сидите тут и смотрите на людей?
– Тут и там, и везде, – нотка удовольствия окрасила его голос. – А что еще нужно? Ничего я не люблю так, как режиссуру, а здесь можно увидеть такие типажи, что самому никогда не придумать. Это просто спектакль non-stop! Вон, например, видишь того с длинными волосами? Он – местная знаменитость. Чтобы посмотреть его выступления, люди специально сюда приезжают. Но любопытно даже не это. Забавно наблюдать за вереницей девчат, которые меняются у него каждый сезон. Каждая из них думает, что она – единственная, – он усмехнулся. – А он просто пользуется их красотой, не запоминая имен. Это же готовая трагедия, ты согласна?
Я пристально взглянула на музыканта. Он казался увлеченным разговором с собеседником, за его поджарым плечом висела гитара в чехле.
– Мне иногда так хочется подойти к одной из них и сказать ей, какая же она дурочка. Все они надеются на что-то, а в итоге уезжают. Все как одна.
– Я думала, вы просто наблюдаете.
– Иногда это достаточно сложно, – он задумчиво отхлебнул из своей чашки.
– Там парень стоит, видишь? Это просто хрестоматийный образчик деградации. Я встречаю его уже пятый сезон, он превратился в ходячего мертвеца. Когда он приехал, то мечтал открыть свой ночной клуб. Увлекся наркотиками, сначала легкими, потом тяжелыми. И угасает. В прошлом году пропал, я думал, умер. А в этом снова появился. Но в глазах уже ничего живого не осталось, посмотри, как он сидит – поза поражения, эти опущенные плечи, потухший взгляд. Иногда хочется подойти и встряхнуть, мозги вправить. Но не могу.
Он выдержал паузу:
– Знаешь, почему я заговорил с тобой? Мне показалось, ты сможешь понять меня. Я мало с кем говорю. За несколько лет здесь я превратился из режиссера в невидимого наблюдателя. Я обожаю сидеть так часами, никем не замеченный. Собираю в стол образы, характеры, истории. Но я ведь режиссер, и эта вынужденная тишина невыносима для меня, оставаться безучастным порой просто мучительно. О, как часто я хотел бы изменить хоть что-нибудь в этом спектакле, что окружает меня каждый день. Какую-нибудь маленькую деталь, хоть реплику, передвинуть хотя бы стул! Но я могу лишь смотреть. Все почему? Сценарий. Я не могу изменить чертов сценарий.
Узник
Сверху загромыхал замок, и Николай услыхал, как мать стала спускаться вниз по лестнице, скрипя старыми ступенями. Она шла медленно, старалась ступать тише, чтобы соседи не узнали, как часто она ходит в подвал.
– Чего пришла? – буркнул голос из дальнего, самого темного угла.
– Каши принесла.
Он поднялся со старого матраса, который был старше его самого, и сел. На ноге громыхнула цепь, которую он привычным жестом подтащил к себе, усаживаясь поудобнее.
Женщина поставила миску на пол, всунула ему в руку ложку и кусок хлеба.
– Поешь, давай. Сегодня хлеба смогла достать. Тебе нужны силы.
– Зачем мне силы? – огрызнулся он. – Все равно мне отсюда не выйти.
Он посмотрел на ее лицо в свете тускло горящей керосиновой лампы:
– Ты не боишься? Сказала всем, что я ушел, а что будет, когда они узнают, что я здесь, что ты приковала меня цепями в нашем подвале. А, мать? Что будет потом, ты подумала?
– Конечно, подумала, мой родной. Да нет у меня другого выхода. Один ты у меня остался.
– Ты сошла с ума, – его слова прозвучали резко, как удар наотмашь. Но она уже привыкла.
– Мать, дай ключ.
– Не дам, сынок, не дам.
Он со злостью швырнул ложку о земляной пол, кусочки каши полетели прочь.
– Тогда лучше мне здесь подохнуть. Не приноси мне больше еду, поняла? И сама не приходи! Как мне людям смотреть в глаза, когда все поймут, где я был все это время.
– А лучше, чтоб я все глаза проплакала, сидя у дороги каждый день, как Егорова? Не кричи, сынок, – примирительно сказала она, перебирая заскорузлыми руками край юбки. – Мы уедем отсюда, как только все закончится, ты только подожди еще.
– Я не могу так больше! Что ты со мной сделала? Знаешь, как называют таких, как я? Когда ты выпустишь меня, мама, когда? – закричал он в ее спокойное лицо.
– Не раньше, чем закончится война, сынок, – тихо проговорила она. – Не раньше, чем закончится война.
Дом
Вы найдете его на пляже, где горячий песок гасят бунтующие волны.
Там, где стена воды вздымается к небесам, заглушая рев моторных лодок. Там, где брызги расходятся веером, рождая двойную радугу. Там, где волны идут на абордаж – синие, зеленые, лазурные, прекрасные.
Если вы окажетесь там, где живут такие волны, знайте: где-то рядом вы найдете и его. Златокудрого, загорелого мальчишку в цветных купальных шортах, с доской подмышкой, которая больше его в два раза. Вы легко узнаете его по глазам: чуть выгоревшим, с розовой сеточкой полопавшихся от соли сосудов, и взгляду, отважному, ищущему, озорному. Лет ему не больше десяти-двенадцати, но вы не станете размышлять о возрасте, как не думает о нем он сам. Вас отвлечет от этих мыслей налетевший порыв океанского бриза, на вас пахнёт прибоем и затопит приливом пенных, пересоленных брызг. Вы найдете его, но тут же потеряете: его ждет вода. Она влечет, и вы не сможете остановить его. Маленькое бесстрашное сердце уже не способно выучить земной ритм, оно привыкло биться вровень с могучим океанским дыханием. И вот он бежит туда, словно ходьба для него слишком беспечна, и океан примет его и закрутит перед ним гигантский водоворот, пока вы в страхе вздрагиваете от его грохота.
Но он уже там, в своем доме, где его ждет блеснувший бочком косяк мелкой рыбешки и стая дельфинов, что приплыла сюда, чтобы помчаться с ним наперегонки. Его кожа пропитана солью, как у самого отважного моряка, он знает язык морских жителей и ночует на спине у голубого кита. Под глазами цвета аквамарин алеют поцелуи солнца, когда он смотрит вдаль и ждет ее. Теперь он охотник, он – затаившийся зверь. И вот она идет – его лучшая волна, самая дерзкая, самая высокая. «А ну, одолей меня!», – кричит она ему. Он принимает вызов, и доска дрожит под ногами, стараясь стряхнуть с себя ездока, но он будто прилип, прирос через пуповину веревки, они – единое целое. Волосы цвета пшеницы тонкими сосульками бьют по спине, когда он взмывает на гребень, а потом заходит в трубу и летит в тишине, только он и волна, наедине, как на первом свидании. Он трогает ее рукой, а на самом деле режет и повелевает держаться, пока он не вынырнет с другой стороны: туда, где солнце, люди, жизнь и слышен мир.
А когда наступит вечер, и в шум океана вольется треск костра, он будет дремать за большим столом под разговоры взрослых, где в густоте ночи льется запах конопли и тихо опадает шапка у пива. Он будет засыпать от приятной усталости под стрекот цикад, на раскрытом блокноте, где океан, начертанный его рукой, закрыл собой весь лист, и сквозь его прозрачный мрамор можно разглядеть тоску по маленькому гостю, к которому тот успел привязаться.
Он подтягивает к груди ноги, на которые налип песок, и сворачивается калачиком на широкой деревянной лавке. И кто-то треплет его по макушке и чуть слышно произносит: «Ты взял ее. Ты справился». И тогда он засыпает, став чуточку взрослей, чуточку смелей, чуточку влюбленнее.
Цветы
Вот уже битых сорок минут я разглядывал молодую женщину в темном до пят платье, сидевшую за столиком у окна. Маленькими глотками она пила свой напиток и была занята тем, что смотрела на улицу, где без остановки шел дождь. Как назло, мне в голову не шла ни одна шутка, а никакого другого предлога для знакомства я никак не мог придумать, ведь ничто в ее образе не давало мне возможности зацепиться, не выдав своих намерений с головой. Была бы хоть собачка! Я разбирался в породах и мог бы щегольнуть парочкой замечаний по поводу четвероногого друга, будь он у нее, но увы.
Наконец, меня озарило. Я вспомнил, что за углом находилась цветочная лавка, и помчался туда. Сделав заказ, я второпях возвратился, опасаясь, как бы незнакомка не ушла, пока я распоряжался о доставке. Но она была тут и даже насмешливо взглянула на мой намокший плащ. Я снова уселся на свое место и стал выжидать, стараясь сохранять отсутствующий вид. Вскоре дверь отворилась, и в проеме возник прекрасный букет, собранный из всех возможных цветов, которые я только смог найти в лавке. Это было глупое для меня и неосмотрительное для моего кошелька решение, но я не знал, какие цветы она любит, поэтому заказал всех видов по три, наплевав на вкус и сочетаемость. Я втайне надеялся на то, что неизвестная оценит мой жест, но когда ей вручили букет, она поморщилась и подняла руку в знак протеста. Я решил, что она замужем и не может принести букет домой, потому что боится гнева своего супруга, и мне стало стыдно за то, что я не предусмотрел такого важного нюанса. Но лицо ее выражало не опасение, а отвращение, оно ясно читалось на ее миловидном личике. Я был растерян. Я всегда считал, что все на свете женщины без ума от цветов и вдвойне – от букетов, полученных от анонимного воздыхателя. Однако я, как видно, ошибался.
Она наотрез отказалась принимать цветы и даже не спросила, от кого они.
Доставщик взглянул на меня с жалостью, а я бросил взгляд на девушку. На ее лице не играл румянец, она не была взволнована, она была рассержена. Нахмуренные брови, учащенное дыхание: я разглядывал эти неуловимые знаки, из которых состоит каждая женщина и которые так легко прочесть, если владеешь этой азбукой. Наконец, мое сердце джентльмена не выдержало, и я подошел к ней с намерением извиниться за то, что осмелился докучать. Когда я спросил разрешения сесть рядом, она с интересом повернулась ко мне и позволила.
– Добрый день, сударыня, – начал я. – Я хотел бы принести свои извинения.
– Это были ваши цветы? – спросила она.
– Да.
– Не беспокойтесь, вы же не могли знать.
– Не мог знать?
– Не могли знать, что я ненавижу их.
– Позвольте узнать, почему? – не сдержал я своего любопытства.
Тогда она внимательно посмотрела на меня и спросила:
– Вы можете назвать цветы, которые находились в том букете, что мальчишка пытался вручить мне?
– Не думаю, что эта задача мне по силам, – ответил я, силясь припомнить хотя бы один цветок. Но в памяти моей осталась лишь цветастая охапка, без малейших отличительных признаков.
– А я могу, – ответила она, и в голосе ее зазвенела сталь. Я с изумлением уставился на нее.
– Да, я могу, – повторила она решительно. – Вас удивило, что я запомнила каждое растение в этом чертовом букете? Гадаете, почему я терпеть не могу то, что, как всякая женщина, должна любить? Конечно, вы не можете знать ответа на эти вопросы, – она смягчилась. – Но я расскажу вам.
Она пригубила из своего бокала и стала говорить:
– Моя мать рано потеряла мужа. Отец был разнорабочим, но я, увы, не помню ни его, ни даже его облика, словно чья-то невидимая рука стерла любые воспоминания о нем. Зато я очень хорошо помню свою маму. Она была невероятно доброй женщиной, нашей путеводной звездой, ангелом-хранителем. Нас было четверо детей, я была вторым ребенком. Мать работала на заводе, где производили искусственные цветы. Такие заводы есть и сейчас, но уже не в таком количестве; уже нет той большой нужды в искусственных цветах, какой она была тогда, двадцать лет назад. Мама трудилась с самого раннего утра до позднего вечера, а за нами приглядывала соседка, полуслепая старушка-полька. Она приходила к нам и заставляла сидеть рядом, пока она рассказывала о своей жизни. Если мы пытались удрать, то она била палкой по полу, угрожая, что следующий удар придется на наши спины. Мы жутко ее боялись.
Но вечером мама возвращалась домой и зажигала настольную лампу. Мы садились вокруг стола, и она готовила нехитрый обед под дружное бурчание детских животов. Мы любили наблюдать за ней, пока она колдовала над плитой и пела красивые песни о кораблях и путешествиях, о дальних странах, где мы мечтали побывать. Но потом она стала возвращаться с работы раньше. Все раньше с каждым днем, и больше она уже не готовила и не пела. Она все больше лежала, ослабшая, бледная, и моя старшая сестра стряпала из того, что матери удавалось купить на те жалкие гроши, что ей платили. В какой-то из дней она перестала выходить на работу. И тогда к нам домой пришла чужая женщина. Она принесла с собой ворох бумаги и ткани, какие-то пузырьки и фляжки, в которых были разлиты резко пахнущие субстанции. Это были компоненты для производства искусственных цветов, которые мы должны были теперь изготавливать своими силами.
Больше мы не были предоставлены сами себе, теперь мы были обязаны садиться за стол и мастерить искусственные цветы. Сначала нам это нравилось. Как все дети, мы обожали поделки и, изголодавшись по творчеству, могли часами мастерить цветок за цветком, слушаясь точных указаний матери, которые она давала своим слабым голосом. Но раз за разом эта рутинная работа перестала радовать нас. Вот день, в который вам надобно изготовить сорок лилий, двадцать пять роз и десяток ромашек. А в следующий – охапку астр, гиацинтов и пионов. Но не представляйте себе простой цветок. Подумайте о нем, разделив его на части, посчитайте каждый лепесток и вообразите, что каждую его составляющую вам нужно выстроить из проволоки, вырезать заготовку из ткани или бумаги, затем промочить ее раствором, потом краской, высушить, придать форму, склеить или сшить, снова прокрасить. А затем сложить все эти детали в форму, которая будет рождать у кого-то воспоминания о цветке, о настоящем цветке. Мы должны были создать не просто цветок, мы должны были создать его копию. Эти цветы шли на украшение чьих-то голов, платьев, шляпок, на потребу нескончаемой вереницы бутоньерок, петлиц и венков. Они изготавливались, чтобы придать пышности либо утонченности каким-то великосветским особам, чей облик мы не могли даже вообразить.
О, неспроста цветы облачаются в свои яркие одеяния. Вначале эти хищники привлекают в свое нутро насекомых, сводя их с ума ярким оперением, имея в уме одну лишь цель: чтобы некто крохотный вспрыгнул на их лепесток и, подхватив пыльцу, понес ее далеко, за дальние горизонты, чтобы продолжить род этих подлых созданий. И всю эту сложность мы должны были воссоздать своими маленькими, неумелыми руками. Очень скоро мы раскусили, что если не будем стараться, то лишимся ужина, ведь бракованные, непохожие на себя цветы заказчик не забирал. Он швырял их на стол со словами: «Не годится!», а мы глядели и не понимали, чем они не угодили ему. Для нас это был труд наших рук, наше время, усердие и деньги. Но товар есть товар. И прав тот, кто за него платит. Что ж, мы стали трудиться еще прилежней. Мы выучили все виды цветов, которые были в моде в те годы. Камелии, гиацинты, гвоздики… Ах, эти гвоздики! Для них приходилось разводить краску гуще обычного, и она очень быстро заканчивалась. А новая стоила больших денег.
В то же самое время нашей матери становилось все хуже. Она чахла на глазах. Мышьяк, который применялся для окраски цветов на фабрике, запоздало, но уверенно отравлял ее тело, и она медленно угасала. В последние дни, когда она перестала есть даже ту малость, что давала ей сестра, она лишь просила нам петь для нее. И мы пели. Пели и мастерили эти треклятые цветы. Мы даже не могли прервать наше занятие, чтобы допеть песню, глядя матери в глаза. Потом она умерла. И к нам приехал дядюшка Поль, с женой и двумя скверными мальчишками. Они похоронили маму, продали нашу комнату и забрали нас в Антверпен. Здесь я и выросла.
И теперь, когда я вижу цветок, то не могу думать ни о чем, кроме дней, когда я, против своего желания, заучивала наизусть каждое его составляющее. Ромашка, казалось бы, что проще? Но вы попробуйте сделать так, чтобы ее упругие белые лепестки торчали в стороны, а не падали. А пионы? Сущее наказание! Вы знаете, сколько нужно смастерить лепестков, чтобы пион стал похож на себя? Ах, лучше вам и не знать. А сирень? От одного этого слова мои пальцы сводит судорогой, а на глазах выступают слезы. Цветы для меня потеряли всякую тайну, нет ничего возвышенного и прекрасного в этих бутонах, сердцевинах, лепестках и листьях.
Самый родной мне человек отдал себя, создавая копии живых цветов. Цветов, которые украшали жизнь других, воруя ее собственную по крупицам. Даже сейчас я порой гляжу на свои пальцы и плачу оттого, что понимаю, как много цветы отняли у них. Этими пальцами я должна была трогать лицо своей матери, держать ее за руку, гладить ее волосы и запоминать их на ощупь. Но вместо этого мои пальцы помнят лишь шершавые складки, стебли и пестики. Вы возразите мне: то искусственные, а то натуральные. Но я отвечу вам: настоящие цветы – вот самые изощренные мучители.
Только много лет спустя я смогла отнести на могилу матери цветы. Не искусственные, живые. Но знаете что? – она вдруг расхохоталась. – Вы можете себе представить? Эти подлецы завяли! Они завяли уже на следующий день! Вот чего стоят эти создания. Ты служишь им, создаешь их копии, потому что кто-то не может прожить ни дня, чтобы не прижать к груди заветный букетик. А они? Они забирают твою жизнь, а взамен вянут на твоей могиле, – и она замолчала, переводя дух. – Угостите меня лучше крепким коктейлем, – сказала она, прижав руки к своим щекам, не глядя мне в глаза. – В любом коктейле больше смысла, чем в самом изысканном букете.
И я заказал ей «Ромовый гибискус», а когда его принесли, то снял красный цветок с бокала и бросил его под стол.
Помнишь?
Говорят, в СССР секса не было. Но откуда тогда взялся я, и ты, и Машка из третьего подъезда, и Андрюха со второго двора? И вся остальная ребятня, живущая в закрытом организме под названием «советский двор».
А помнишь, какое тогда было солнце? Такого сейчас нет. Как желток, а свет от него, как витамин: задираешь щеки с веснушками кверху, открываешь рот, – и ты уже здоров. Помнишь тени, которое оно отбрасывало, они были такими настоящими, что с ними можно было играть. А фотоателье, куда мы ходили раз в году на какой-нибудь праздник, там еще стояли по углам игрушки, и нужно было говорить шепотом, потому что они были не твои, а общие, и нужно было быть с ними осторожными.
Помнишь ссадины и порезы, которые заживали в тот же день? Или тогда зеленка была другой? Как-то раз я загнал в ногу гвоздь, а ты мне его выдернул и завидовал, что я такой смелый. А я боялся одного, что мать наругает за продырявленный, весь в крови, кед. А дома мне влетало, и я оказывался в углу, стоял там и думал: «Ничего, завтра будет новый день, и мы поедем на экскурсию».
Ты же помнишь эти автобусы, эти нагретые на солнце аквариумы, в которых перекрыли доступ кислорода.
Помнишь эти окна – камень преткновения всего автобуса: одному дует, другому жарко, словно ехать нам было целую вечность, и договориться никак не удавалось. Но мы все равно ехали, и час шел за два, в разговорах, шутках; девчонки – спереди, аккуратно одетые, с корзиночками и пакетиками, а мы сзади, ватага безобразников в поношенных майках. Ты-то точно помнишь! Это из-за тебя мы останавливались шесть раз, пока ты бегал за автобус с зеленым лицом. Сзади сидели только самые выносливые, ты же не хотел идти вперед.
Я знаю, что ты точно вспомнишь: игровые залы, набитые мигающими автоматами с аркадными играми и гонками крупнопиксельных автомобилей. Тогда мы жалели только об одном: что дома у нас не стоят машины по производству монеток. Тогда я впервые задумался о денежном дефиците. «Удачный выстрел», «Охота», «Снайпер» – ты не отходил от стрелялок, а я гнал вперед на расплющенном экраном лимонном автомобиле, и мы были счастливы.
А черный ход овощного магазина, возле кочегарки… Ты помнишь занозы от ящиков? Деревянных, неотесанных ящиков, которые нам удавалось стащить. Если нам везло, то это был новый, из светлого дерева, чистенький, за такой можно было с кем-нибудь и подраться. Но за такими был глаз да глаз, и мы довольствовались темными, кисло-пахнущими, старыми. И тащили их в шалаш, который мастерили в парке, под старой липой, в котором поутру находили пустые бутыльки тройного и пустые пачки Примы. Днем это был наш дом, а ночью – кого-то другого.
Помнишь зиму и нашу горку? Нашу-нашу, и пусть не говорят, что она была общая. Это мы с тобой бегали домой, потея под жаркими куртками, и таскали тару с водой для заливки. Это нас лупила мама за лужи на полу, за сломанные и забытые ведра, это мы сторожили горку, чтобы по ней не проехала ни одна машина и не прошла ни одна нога. Это мы кричали: «Дяденька, дяденька, не идите туда, мы горку готовим!». И дяденька кивал и шел другой дорогой.
А лето? Ты помнишь запах сирени, щекочущий ноздри, и цветную беседку, где девчонки звали играть в колечко, а нам было некогда, нас ждали великие дела на грушевом дереве, откуда мы стряхивали недозревшие плоды, от которых по три дня болел живот? Ничего нас не брало: ни простуда, ни колики, ни аппендицит, – все нам было нипочем. Каждый день длился неделю, а в нем было столько всего! Можно было успеть притащить продукты с рынка, потом побегать в казаки-разбойники, пообедать пюре с котлетой, построить из дощечек самолет, запустить его ввысь, получить нагоняй от бабушек у подъезда за разбитое окно, закопать свой клад, откопать чужой, поиграть в испорченный телефон с девчонками, потом обсмеять их и помчаться на стройку, упасть там с какой-нибудь насыпи, расцарапать ноги и лицо и проходить так до самого вечера, чтобы все заметили и спросили.
А вечер, помнишь его запах? Теплый, вкусный, словно яблочный пирог, с привкусом костра и нагретого асфальта, в который мы бросали монетки, чтобы они застыли там и потом много лет блестели на солнце, как наши собственные звезды. Этот воздух пах пирожками, которыми нас кормили бабульки, когда мы помогали им вынести лавки из дома на улицу, в благоухающий летний сумрак. Когда все-все обитатели двора высыпали из квартир и усаживались на раскладные стульчики. И тогда стихал стрекот домино и не тарахтел мотоцикл дядь Димы, и все смотрели на дорогу в ожидании: ну когда-когда?
И вот она появлялась: круглая, чистенькая машинка; только ей одной дозволялось заехать с дороги прямиком на площадку, лавируя меж лавочек, горок и качелей. И безликий, молчаливый механик деловито распахивал задние дверцы и натягивал белый холст, устанавливал аппаратуру, и мы гадали, что нам покажут сегодня? Взрослые хотели фильмов, а мы – мультиков. Тогда вдруг слышался тихий стрекот, и все замирали, желая, чтобы совсем стемнело и стало лучше видно. Никто не кричал с балконов и не звал нас домой. Все были здесь, позабыв суету дня и мелкие склоки. И ты, сидел обязательно рядом и больно толкал меня локтем в бок. Шептал на ухо, жуя трехдневную жвачку, которая уже не пахла мятой:
– Тихо, кино начинается. И я замолкал. И мы смотрели, смотрели, смотрели.
Помнишь?
Замечательный
Это был замечательный мужчина. Каждая мышца читалась на его здоровом, мускулистом теле, покрытом ровным, австралийским загаром. Что он делал на Бали? Мужчина, окруженный семьей: сестрами и братьями, племянниками и друзьями, сидящий за столиком на песке, на пляже, где не умолкал шум прибоя и болтовня туристов со всего света. Его близкие, шутя, называли себя балийскими поросятами, так им было здесь хорошо! С их лиц не сходили улыбки, но больше всего с его лица, этого поистине замечательного мужчины. Он был центром своей семьи, но и центром пляжа тоже, несомненно.
Он не прятал лицо под кепкой, как иные туристы, не прятал он и свою улыбку, широкую, белозубую. Не каждый приезжий решается на такое в страхе прослыть простачком. Все это ему было невдомек.
– Хотите массаж? – с акцентом спросила его загорелая, одетая в закрытую одежду, балийка. На плече ее висела сумка с маслами.
Мужчина кивнул и подставил ей плечи. Она, не ожидавшая столь быстрой капитуляции, споро принялась за работу. Усердно мяла плечи, глядя вбок, на вспенивающийся горизонт, и руки ее делали свое дело, пока она думала о чем-то своем. Потом она закончила, но тут же возникла еще одна.
– Массаж рук? – спросила нерешительно, и мужчина кивнул, покорно подставляя темные, покрытые выгоревшими курчавыми завитками, руки. Не прошло и пяти минут, как налетели остальные. Массаж ног, шеи, головы, рук, – список был неисчислим, а он знай себе кивал, принимая эти пляжные дары, словно был очень уставший. Члены его семьи снисходительно улыбались, давно привыкшие к его причудам. На все он давал согласие, и одна за одной они подходили и мяли, стучали, похлопывали, а он все улыбался. Из многих частей состоял этот мужчина, и за каждую он расплачивался, не считая купюр.
Потом возник продавец амулетов, и мужчина позволил водрузить себе на шею белоснежный клык акулы, самый дальний в челюсти, оттого-то и маленький, но не самый дешевый. Веревка оказалась мала для его головы, но немного усилий, и вот он – блестит на шее, символ мужества. Всем известно, что чудеса случаются чаще, если нужно совершить сделку.
Не приобрел он лишь часы, ведь у него уже были свои: добротные, тяжелые, на кожаном ремне. Зато продавщицу пластиковых лука и стрел он усадил рядом и попросил рассказать о своем товаре. Все ему было интересно, все волновало его любопытство. Казалось, что он родился не сегодня, так вчера, но, может, он только приехал? Или не умел отказывать женщинам? Ведь он избавлял их от утомительной процедуры упрашивания, соглашался на все их просьбы легко, как человек, который только этого и ждал. Они не были для него вереницей назойливых лоточниц, всем он смотрел в глаза и всех слушал.
Потом поднесли шляпы, и каждую он примерил, разглядывая себя в захватанном зеркале, что предложил продавец, и купил самую старую, ту, что никто никогда не купит, потому что безвозвратно выгорела на солнце.