Мужчина в джинсах и мятой рубашке нервно сглатывает и подходит к микрофону. Из маленького зала на пару десятков столиков не доносится ни звука. Не гремят приборы, никто не пьет пиво. Они ждут его провала, его триумфа, его бегства. «Посмотрим, на что способен этот жалкий неудачник, – думают они, – с лысиной на макушке и странных ботинках, прилетевший на машине времени из далеких восьмидесятых».
Нельзя так долго молчать, все решат, что он забыл текст. Пора. Он начинает. Из пересохшего рта вылетает первая фраза, она со стуком ударяется о микрофон, и по залу разлетается чужой голос. Так скрипят половицы в доме его бабушки, так визжит электропила на лесопилке, так грохочет сушеный горох в жестяной банке. Ах, лучше бы ему быть сейчас дома. Дернул его черт на эту полукруглую сцену, обнажившую свое нутро перед этими оценивающими и пресыщенными взглядами. Но что это, улыбка? Женщина за третьим столиком и вправду улыбается? Или это выдумал он сам, в горячечном бреду ночного кошмара, ставшего явью? Нет, ему не кажется, она улыбается, пусть неуверенно, но все же…
Он видит еще одну, и еще, и уже не может не смотреть туда. Улыбки расцветают по всему залу, как цветы после утреннего ливня. Он слышит смех в конце зала. Не думать об этом. Нужно закончить выступление, потеря концентрации – и все пропало. Закон ораторского искусства: не позволять зрителю отвлечь себя. Снова смех! Где смеются? Прямо перед сценой? Он чувствует, как кровь заливает щеки. Смех, такой разный: высокий, как натянутая пружинка, утробный, как чрево коньячной бочки, оглушительный, безудержный, он сливается в многоголосый хор и множится по всему залу, и вскоре сами стены сотрясаются от хохота.
Не поддаваться этому веселью, оставаться профессионалом, профи не смеются над собственными текстами. Плавно довести монолог до конца, да так, чтобы голос предательски не дрогнул. Смогу ли? А может ну его, оборвать посередине и оставить зрителя как есть – покатывающегося со смеху, фыркающего в бокал, хлопающего себя по коленям, разевающего зубатый рот? Финальная фраза. Контрольный в голову. Конец. Можно выдохнуть. Зал взрывается аплодисментами, под них он покидает сцену. Ведущий за кулисами, утирая слезы, хлопает новичка по плечу:
– Ну ты даешь! – отсмеявшись, он переводит дух. – Отличная пародия, а какая самоирония! Я сам чуть со смеху не умер, а уж они, – он кивнул в зал, – просто в экстазе! Давненько такого не было, чтобы смеялись все до одного!
– К черту их всех, вместе с их смехом! Они должны были заплакать. Это был драматический этюд!
Танец
Если случалось когда-нибудь человеку пускаться в путь, имея заветную цель, то я был самым ярким представителем этой породы. Породы любознательных скитальцев, имеющих в уме одно назначение – узреть нечто невообразимое, доселе неизведанное. В своем далеко не первобытном желании я был отчаян, всегда наготове, всегда в ожидании невероятных приключений, чего-то особенного, что пощекотало бы мою душу, побередило тонкие струны моей души, отворило бы доселе запечатанную дверь в дебри иноземных коловращений. Я был готов ко всему. Столкнись я с племенем дикарей, поедающих кукурузные листья вместо початков, я присоединился бы к ним, позабыв логику вещей, доступных цивилизованному человеку. В путешествиях для меня не существовало ни правил, ни лишних вопросов. Я дешево доставался любому, кто манил меня за собой, в худших традициях инфернальной морали, готов был идти за кем угодно, стоило ему лишь намекнуть на возможность приключения.
Такова была моя жажда познания, так я познавал этот мир и в конечном итоге себя. Сколько раз приходилось мне поступаться своими принципами, как это случилось на острове Сомук, где местные заживо бросили младенца в костер только лишь за то, что на его губе виднелся гигантский нарост. То приходилось мне быть грубее и хладнокровнее, чем я был на самом деле, то, напротив, включать в себе самого ласкового зверя, мурлыкающего котенка, до того дорога была мне голова на моих плечах. Но все же, все же. Ничего не превзойдет по силе воздействия мощь свежего ветра, несущегося от новых горизонтов. Нет ничего милее для моего голодного разума, чем лица, испещренные морщинами в таких необычных местах, что я готов был прожить с их обладателями целый год, лишь бы узнать, что за эмоции породили их и прочертили эти невероятные ходы. Я был искатель, мечтатель и транжира в одном флаконе, и не было причины мне меняться.
Я прибыл в Индонезию на старом, растрескавшемся от соли и старости, судне, гордо носящем название «Королева морей». Затрудняюсь дать точную техническую характеристику этому кораблю, но, должен признаться, мили он покрывал исправно, скорость развивал приличную, не давал протечек, а значит, был пригодным для нашей экспедиции. Точнее было бы сказать, для моей экспедиции, ведь вовсе не я был главным пассажиром этого корабля. Эта престижная роль была отведена эсквайру Стержису, отправившемуся в далекие страны для каких-то собственных дел. Именно им были уплачены деньги за аренду нашего судна, я лишь был просителем, которому по старой дружбе позволено находиться тут же. Но да полно, не стоят обсуждения такие мелочи, когда нога собирается ступить на далекую землю, куда мы держали путь под скрип старых мачт и стеньги.
Через несколько недель перед нами раскинулся остров, красивее которого мне не приходилось видеть. Это был гигантский изумруд, утопающий в расплавленной лазури воды – окутанный легким туманом раннего утра, он, словно растрепанная красавица, приподнялся нам навстречу, уверенный в своем превосходстве. Сочный лист агавы, разломанный пополам, нетронутая дивность затерянного света. Мы бросили якорь и, спустившись в шлюпку, налегли на весла. Коснувшись земли, я и мой гид вышли, ощущая под ботинками упругий чернозем, утрамбованный так плотно, будто его незадолго до этого плющило стадо бизонов. Осмотревшись, мы заметили несколько местных жителей. Назвать их туземцами у меня не повернулся бы язык. Это были скорее островитяне, во вполне светском смысле, а значит, одетые не в набедренные повязки, а в добротные нательные накидки, которые опоясывали их по кругу, открывая взгляду часть торса и одно бедро.
На нас смотрело несколько десятков любопытных глаз. Я не владел индонезийским, а мой проводник не считал нужным переводить свою беседу с местными. Поэтому я с самым глупым видом стоял у воды, кивая головой, словно был в курсе переговоров.
– Они согласны, – сказал, наконец, мой проводник, повернувшись ко мне.
– Согласны? На что они согласны? – удивился я, не совсем улавливая ход его мыслей.
– Они согласны принять вас в своей деревне на столько дней, сколько вам будет угодно. Я же возвращаюсь на корабль, чтобы сопровождать эсквайра Стержиса в его делах на другом острове архипелага. Мы вернемся за вами через четыре дня, возможно, через шесть, – с этими словами он, не ожидая моего ответа, направился к лодке и, вышвырнув на землю мой вещмешок, прыгнул в нее и истово замахал на прощание. Так машут те, кто прощается надолго, если не навсегда.
Я махнул в ответ и растерянно обернулся, представая перед моими новыми друзьями, с которыми мне предстояло провести немало времени. Сердце мое трепетало от предвкушения, и я постарался придать своему лицу самый приветливый вид, на который только был способен. В ответ загоревшие дотемна лица индонезийцев расплылись в улыбке. Я ткнул себя в грудь и назвал свое имя: Генри. Они стали повторять его наперебой, то ли заучивая, то ли дразнясь. Они перебрасывали его друг другу, как спелый гранат. Вот он шлепнулся плашмя, там рассыпался на зернышки, тут зернышко надкусили – Генрри. Я знал, о чем они думали, глядя на меня. Белый человек, путешествующий по свету. Отщепенец, покинувший свое племя, человек, который станет менять одежду каждый день, потому что там, где он родился, она не имеет никакого сакрального значения.
Меня повели длинными тропами в деревню. Там уже вовсю горел костер, и я понадеялся, что он не был разведен для меня. Опасения мои оказались напрасными. Жители деревни оказались невероятно дружелюбными, они желали знать, из какого теста я сделан, поэтому меня ощупали все, кто только находился рядом. Под конец знакомства я, признаться честно, слегка подустал и знаками показал вождю племени, что хотел бы отдохнуть. Я решил отложить более близкое знакомство с деревней и его жителями на завтрашний день, тем более, уже вечерело. Торопиться было некуда, мне нужен был свежий взгляд на мир, в который я попал.
Я был препровожден в дальний вигвам или хижину, я так и не выяснил различия между постройками туземцев; разница для меня заключалась лишь в жесткости моего лежбища – твердое, очень твердое и каменное, попросту земляное. В этот раз мне не особо повезло – слежавшаяся солома не грела и не сглаживала остроту моих ребер, поэтому я постарался успокоить бег своих встревоженных мыслей и не заметил, как уснул.
С утра снаружи распелись петухи. Я не сразу осознал, где находился. Мне на миг показалось, что тетушка Сэгрид сейчас отворит дверь и внесет в комнату чашку горячего шоколада, до того было сильно ощущение моего загородного дома. И запах! Чуть пахнет костром, та же влажность, а главное, петухи. Я вышел на улицу и потянулся, огляделся и сразу же почувствовал себя как дома. Утоптанная площадка из красного песка вокруг костра была пуста. Впрочем, все улицы, если можно назвать улицами узкие промежутки между жилищами островитян, тоже были пусты, лишь старики и дети мелькали то тут, то там. Только сейчас я вдруг осознал, что был чрезвычайно наивен в своей недальновидности, ведь я не настоял на том, чтобы мой гид остался со мной. А ведь я не знал языка и тем самым поставил себя в очень неудобное положение: я не представлял, как буду выкручиваться из сложившейся ситуации. Без знаний местных обычаев, без владения даже самой малой толикой слов – далеко ли я уеду? «Будь что будет, – решил я, – так даже забавнее». С этими мыслями я направился к первой попавшейся на глаза старушке и жестами показал, что мне надо бы умыться. Но она, вместо того, чтобы дать мне воды, расхохоталась своим беззубым ртом. Тотчас подбежали мальчишки, и она стала передразнивать меня, указывая на сидящую тут же кошку. Оказалось, что жест омовения в этом племени выглядел совершенно иначе, а то, что изобразил я, было лишь имитацией умывания домашнего животного. В конце концов я тоже рассмеялся, представив, как забавно выгляжу в их глазах: чужак, не имеющий ни малейшего представления о том, где и зачем находится.
Так началось мое утро. Дальше побежал день, и вы легко сможете его себе представить, если отложите все свои дела и предоставите себя в свое же полное распоряжение. Каких чудес вы сможете дождаться? Самые усталые, конечно же, найдут отдохновение на кушетке подле камина, а иные из вас, напротив, воспрянут духом и заглянут в самые потаенные уголки своего сердца, что-де там припрятано? Не пора ли смахнуть пыль вон с той мечты или вот с этого несбыточного желания? Так подумал и я. И, вооружившись поддержкой повелительницы мира дерзаний, стал дожидаться возращения остальных.
Я ждал не столь уж долго. Примерно после полудня, когда я сидел у своего жилища и карандашом делал заметки на полях одной из своих книг, я ощутил вокруг оживление и вскоре увидел процессию, направлявшуюся в сторону деревни. Вскоре я узнал мужчин и женщин, которые вчера помогали мне расположиться. Я выкрикнул было слова приветствия, но внезапно заметил, что процессия двигалась в полном молчании и напряжении. Я силился выдумать для этого причину, и очень быстро меня настигло озарение. Ведь, присмотревшись, я увидел, что мужчины и женщины несли на вытянутых руках тела. В том, что несли мертвецов, у меня не было никаких сомнений, погибшие были водружены на носилки, которые держали с величайшим почтением. Я терялся в догадках. Ночью произошла битва? На племя напала стая диких зверей? Разгадка превзошла все мои ожидания.
Когда процессия достигла центральной площадки деревни, тела выставили в ряд на всеобщее обозрение. Я приблизился, чтобы взглянуть поближе и, при взгляде на них, похолодел от ужаса. Я был прав, на носилках лежали мертвые, но не они испугали меня. Меня напугало выражение их лиц и возраст. Да-да, возраст мертвеца это, пожалуй, важнейшее из тех черт, по которым вы можете сложить свое к нему отношение. В первые дни покойник все еще напоминает себя, и можно даже забыть, что перед вами умерший человек. Вам кажется, что он спит, настолько умиротворенным выглядит его лицо. Несколько дней спустя тело перейдет в стадию гниения и начнет покрываться трупными пятнами. Именно поэтому все народы и племена стараются предать тело земле до того момента, как с ним случатся эти естественные преобразования. Сейчас же передо мной лежали тела, почившие в вечность по меньшей мере десять лет тому назад.
Передо мной лежали мумии. Мумии тех, кто был когда-то мужчиной, женщиной, ребенком, старухой, стариком. Казалось, что здесь находились все те, кто когда-либо умирал в деревне. Одежды их разнились, как и украшения, и головные уборы. Я разглядывал диковинные бусы, украшавшие шею молодой дикарки, венок из перьев, водруженный на голову ребенка, рубаху, подпоясанную красным кушаком, на иссохшем теле старца. Зрелище было и страшным, и захватывающим одновременно. Я не мог оторвать от него глаз. А действо, между тем, набирало обороты. Люди разобрали своих умерших, отнеся их по разным сторонам лобного места, и встали рядом с умершими сородичами. И я оказался свидетелем того, что зовется обрядом Манене, – ритуала, существующего ради единения мира живых и мира мертвых. Каждые три года жители этого острова достают из могил своих родственников. Они проводят обряд очищения, во время которого кости и кожа очищаются специальными щетками, а старая одежда меняется на новую. Затем покойник вновь отправляется в свой вечный дом. Но ни одним из этих фактов я на тот момент не владел. Все это я узнал позже, когда выяснилась истинная причина, по которой я был высажен на этот остров, – мой гид, памятуя о моей любви к новому, решил накормить меня досыта самым что ни на есть неудобоваримым обедом. Что ж, в этот раз мое любопытство было не просто удовлетворено, оно было забито едой до отказа.
Я помчался к хижине и приволок свой альбом. Достав краски, я как мог быстро сделал наброски церемонии, стараясь не упускать деталей. Я уделил особое внимание конечностям почивших, именно они показались мне наиболее уместными для изображения. Я не решился бы перенести на бумагу эти лица, очень уж показались они мне устрашающими: челюсти, съехавшие набекрень, перекошенная линия зубов, усохшая кожа, тонкие, запавшие губы; ни один журнал не возьмется опубликовать эти наброски, справедливо опасаясь гнева разъяренных мужей, когда их благоверные грохнутся в обморок, раскрыв за чаем свежий выпуск. Поэтому я ограничился лишь отдельными частями тел, да силуэтами местных.
А церемония все шла, и длилась она так долго, что успела мне порядком поднадоесть. Мертвые родственники уже не внушали ни благоговейного трепета, ни ужаса, я бесцеремонно бродил меж ними и некоторых даже стал узнавать. Когда их очистили от песка и пепла, когда просушили на солнце и переодели в чистое, настало время предаться празднику. В обряд Манене, кроме омовения, очищения и переодевания, входило также и жертвоприношение. На моих глазах молодому бычку пустили кровь прямо в красный песок. Два оттенка красного смешались у меня на глазах, и вскоре мертвое поглотило живое, впитав без остатка, как умеет только земля. Но свидетельство того, что иногда она все же возвращает украденное, находилось у меня прямо перед глазами. Не меньше, чем тридцать тел возлежали на прикрытых пальмовыми листами бамбуковых настилах, и мне казалось, что покойники тоже порядком измучались такой длинной дорогой. Но деревенские так не считали. Вскоре детвора стала таскать на площадку длинные бамбуковые палки. Взрослые мужчины вбили их в землю, а затем прямо на них подвесили мертвых, лишив их последнего покоя в этот невероятный вечер. Они были водружены на пики, будто в наказание, но любовь, которую излучали глаза местных, резала эти подозрения на корню. Дети крутились вокруг умерших, льнули к бабушкам и дедушкам, они целовали их ноги и играли их платьем. Казалось, еще немного, и мертвецы сами сойдут со своих пьедесталов, чтобы присоединиться ко всеобщему празднеству.
Казалось, что веселье только-только началось. Смерть бычка и его молодая кровь пробудили туземцев, а падающее за корону джунглей солнце провозгласило начало вечера. На длинные ветки были нанизаны лучшие куски мяса, их запекали на костре до черной корочки. После, кто-нибудь вонзал свои белые зубы в теплую, полусырую плоть и восклицал:
– Kematian!
Да, это было торжество смерти, во всем ее величии, во всей ее непостижимости. Здесь не было места страху, только единение с силами потустороннего света, всепоглощение. Это был бал мертвецов, а не живых. Это они были королями и королевами, а танцующие и жующие – их пажами, прислужниками. Дым от костра клубился вверх к макушкам обожженных пальм, а я мог лишь сидеть и фиксировать в своей памяти то, что представало изумленным глазам пришельца с другой земли. Прошло порядка четырех часов, прежде чем жители деревни угомонились. Они уселись вкруг. Вождь, по-восточному сложив ноги, сел во главе, я расположился ровнехонько напротив него, по ту сторону огня. «Что будет дальше?» – гадал я.
Долго гадать не пришлось. Вскоре в руках у вождя возникла небольшая деревянная чаша. Всем нам раздали нечто, похожее на внутренности молодых бамбуковых ветвей, материал был мягкий, податливый, он почти не держал форму. Я последовал примеру остальных и обмакнул его свою в чашу, и обсосал, как мне было указано. Последнее, что я помнил: моя рука, в свете костра ныряющая в темную чашу с неизвестным содержимым.
Я очнулся у себя в хижине, в полной темноте. В ушах шумело так, будто меня долго хлестали по вискам чем-то жестким. Я сел на своей постели, потирая уши. Потом выглянул наружу. В глазах моих двоилось, и я решил, что все дело было в странном напитке, который так опрометчиво испил. Я вышел. Вокруг не было ни души. Впрочем, кое-кто все-таки был. Всю площадку занимали мертвецы, подвешенные на бамбуковых жердях. Они замерли в своих неестественных позах – позах, в которые их уложила сама смерть, – закостенелые, причудливо изогнутые, словно спящие.
Необъяснимый покой накрыл меня, когда я пошел вперед и стал бродить между мертвых, разглядывая их в сумраке. Впрочем, один участок все же был освещен луной. Белая красавица текла с небес на головы покойников, обволакивая их незащищенные тела мягким, умиротворяющим светом. Я проходил мимо одного из стариков, как вдруг бросил взгляд на его лицо, и меня обуял ужас. Я увидел собственными глазами, как он мне подмигнул. Он смотрел прямо на меня, и это не было сном. Это было так же реально, как то, что я отшатнулся в суеверном страхе и вскрикнул. Но мертвец не желал испугать меня. Он смотрел прямо на меня, и пустые глазницы его уже не были пусты. На меня глядели озорные глаза старика, а его скулы, как лезвия, белели в темноте. Рот, перекошенный рот с отвислой нижней челюстью, теперь подобрался, и старец улыбнулся мне самой доброй улыбкой, которую можно получить от того, кто желает тебе только добра. Я передумал бежать. Вместо этого я прислушался. Вокруг все стало приходить в движение. Я оглянулся по сторонам и увидел, что тела, висевшие до той поры неподвижно, задвигались. Мертвецы желали покинуть свои неудобные позиции, они хотели подойти ко мне. Да, я угадал их нехитрые намерения, ведь все они смотрели на меня. И тогда я понял, что никто из них не дышал. Они не ожили, а были мертвы, но все же они двигались и что-то задумали.
Через несколько долгих минут они взяли меня в круг. Оцепили, словно я был центром их нового мира. Взявшись за руки, они повели вокруг меня хоровод, а я глазел, как мальчишка, впервые попавший на ярмарку, на этот парад воскресших душ, жаждущих жизни не меньше моего. Через мгновение я не заметил, как и сам стал притоптывать. Мои ноги двигались против моей воли в такт иссушенным, покореженным узкими могилами, конечностям моих сопровождающих. Я поднял руки, и они подняли руки. Я стал топать поочередно, то правой ногой, то левой, поднимая в воздух сухую глину, и они последовали за мной, будто я был их учителем, а они – моими учениками. Я засмеялся, засмеялись и они. Мы закрутились в бешеном танце, позабыв о ночи, о луне и о времени, которое разделяло нас в вечности, о спящих, затеявших эту вакханалию, для нас не существовало ни настоящего, ни прошлого. Существовал лишь хруст наших костей, да уханье в унисон. Мы стали единым целым. И в этом целом я был мертвым, а они были живыми. Их жизнь имела единственное значение в этот миг, и я мог различить ее знаки: я слышал искристый смех матери, узревшей первую улыбку своего дитя, внимал глухому шепоту мудрости, изрекаемому самыми древними из древних, передо мной вспыхнули и погасли сотни тысяч закатов и рассветов, заключенных меж чьих-то век, оглушили ливни и грозы, омывшие неясный лик, а звездное небо поменяло свое очертание прямо над головой. Ко мне со всех сторон тянулись руки, желая обнять меня, я видел обездвиженные пальцы и тронул один, а он рассыпался в прах. Но они только засмеялись и затанцевали пуще прежнего. Мертвые? Да они были живее всех живых! Живее любого, кого я знал.
В конце концов я, обессиленный, упал на землю, и кажется, небосвод рухнул следом, прямо мне на голову. Не ведаю, как попал обратно в свою хижину. Знаю только, что наутро мы нашли покойников на тех же самых местах, в тех же самых позах. Туземцы спокойно прибирались возле костра, даже не подозревая, как весело провел я ночью время в компании, чудней которой я не видывал. Им предстояла вторая часть обряда – возвращение тел на свои места. А я ходил между мертвых, не желая прощаться, не в силах тронуть их одежды, чтобы не смахнуть пыль, осевшую на складках. Когда она опустилась туда, во время нашего танца? Я подошел к старику и заглянул ему в лицо. Веки его были плотно прикрыты. Пергаментная кожа с темными пятнами обтянула маленький череп, зубы снова оскалились. «Где же твоя улыбка? – спросил я. – Куда утекла жизнь, которая кипела в тебе всего несколько часов назад?» Я вперил свой взор в его лицо, но оно оставалось непроницаемым. Это было лицо мертвеца. Но я знал, чувствовал: где-то там, в глубине, за решеткой ребер слышится шум океанских волн, там, в гуще цикламеновых зарослей трепещет стая колибри и бьется глухой ритм сотни барабанов, торжествующих не жизнь, но жизнь без смерти, гулко, без остановки, как сердце: тук, тук, тук.
Красное покрывало
Выставка открывалась в среду, и Бернар Вилларе запланировал посетить её, так как в Париж пришла глубокая осень, темнело рано и гулять по улицам становилось все неприятнее. Холод окутал улицы, фиакры двигались быстрее, чем обычно, ведь работы прибавилось: парижанам хотелось побыстрее добраться домой и погрузиться в любимое кресло с чашкой горячего какао или чего-то покрепче.
Мсье Вилларе не привык бесцельно шататься по продуваемым насквозь улицам, а его любимое место досуга – сад Тюильри – был закрыт, оттого-то он и обвел пожирнее объявление о художественной выставке в поддержку молодых дарований Франции. «Возможно, среди них найдутся новые имена, которые совсем скоро прославят нашу страну наравне с Матиссом и Моне», – подумал он, и в четверг, отобедав у Жирардо, месье Вилларе взял извозчика и покатил на Рю де Риволи, где располагался Салон.
С благодатным чувством он нырнул из промозглых сумерек внутрь, в ярко освещенный павильон, откуда в две стороны разбежались широкие коридоры, на стенах которых на тонких нитях висели полотна.
Не торопясь, он побрел вдоль одного из них, внимательно читая подписи. Работ, которые по настоящему тронули бы его сердце, он не увидел, по большей части они были либо претенциозными, либо заказными или попросту предсказуемыми. Одни художники тщетно взывали к ностальгии столичного жителя, изобразив пасторальные сценки, не добавив к ним ничего нового. Те же ведра и горшки, все те же озера и леса, подколотые юбки доярок, вечер в бараке, завтрак в таверне. Все это было уже видано, давно прочувствовано и ему захотелось зевать.
В следующем зале неведомый художник решил прослыть оригиналом и, взяв за основу парижских бедняков, наделил их чертами, которыми они по определению не могли обладать. Вот сидит попрошайка, а в глазах – платоновская мудрость. «Возможно, автору и удалось разыскать этот невероятный экземпляр где-нибудь на задворках парижских катакомб, – думалось Бернару, – но как много мудрецов, сидящих на паперти, мне встречалось за всю мою жизнь?»
Впрочем, одна работа его все-таки заинтересовала. «Красное покрывало», – прочел Бернар на квадратной карточке под самой рамой и остановился. Было что-то в этой картине, что заставило его внимательно ее рассмотреть. Молодая женщина, изображенная со спины и полностью обнаженная, стояла, прикрывшись спереди объемным покрывалом алого цвета. Толстый шлейф обрамлял ее стан сзади, оставляя взгляду лишь голую спину медового оттенка и часть округлой ягодицы. Лицо ее было скрыто. Хоть она и держала его в профиль, но темный локон занавесил эту часть. Остальная часть густых волос была забрана кверху, словно ей было жарко. И мягкая линия подбородка убегала от утонченного затылка, прячась под агатово-черную прядь, а сумрак комнаты поглотил остальное, оставив восхищенному взгляду Бернара лишь светлое пятно нежной спины с неземным ландшафтом изгибов и подъемов.
Простояв перед картиной порядка десяти минут, он решил, что пора уделить внимание и другим работам, и пошел дальше. Но он не мог сконцентрироваться ни на чем другом. Из головы не шла незнакомка, девушка без имени, неизвестная красавица, а может и вовсе ничем не примечательная особа, когда-то позировавшая в холодной мастерской под самой крышей. И выходила, подбирая пыль своей попоной, на хлипкий балкончик, смеясь прокуренным голосом над неуместными шутками начинающего художника. И куталась сильнее в красное покрывало, дыша на озябшие руки, горела одиноким красным огоньком в парижских сумерках.
Вернувшись домой, он сразу лег спать, но заснуть было выше его сил. Рой вопросов взмывал в голове, как снежинки в стеклянном шаре. Кто она? Сколько ей лет? Где-нибудь имеются другие ее портреты, где видно ее лицо? Она натурщица? Возлюбленная художника?
С того дня месье Вилларе потерял покой. Ночами он ворочался в своей постели, терзаемый странными снами, где реальность, плотно переплетенная с вымыслом, создавала мир, в котором он был счастлив. Вновь и вновь крутилась перед ним незнакомка в ярком покрывале, то приоткрывая части своего безупречного стана, то вновь набрасывая на них покров. Она дразнила его, манила его, она была той самой, которая рождается для того, чтобы лишить покоя мужскую плоть, мужской рассудок, низвергнуть с пьедестала добродетели в пучины бесчестия. Но ни разу за все ночи она не открыла ему своего лица.
Через две недели месье Вилларе вконец обезумел. Лишь утро стучалось в окно, он вскакивал с постели, борясь с соблазном броситься вон из квартиры в одной лишь пижаме. Ему стоило больших трудов дождаться полудня, когда двери выставки открывались вновь. Он шел туда и проводил часы, разглядывая портрет неизвестной в красном покрывале, заучивая каждую черточку ее тела, каждый изгиб и каждый мазок, из которого состояла его возлюбленная. Лишь она наполняла его досуг, его страсть, его жизнь.
В какой-то из дней месье Вилларе осенило: «Да что же это я, прихожу сюда да глазею на нее, а со мной – еще сотня других глаз. Куплю ее! Какой же я глупец, что не догадался это сделать в первый же день». И с надеждой, что не опоздал, он быстрым шагом подошел к смотрителю и, робея, обратился к нему:
– Скажите, вон та картина, она продается?
– Здесь все картины продаются, мсье. Это же салон, а это – молодые художники, им только это и нужно!
– Замечательно, – выдохнул Бернар. – Распорядитесь, чтобы мне ее доставили по адресу…
– О, мне очень жаль, мсье, но вы не сможете получить картину раньше, чем она посетит остальные выставки в Европе. Сначала Барселона, затем Рим, Лондон и дальше…
– Но как же так? – с досадой воскликнул Бернар.
– Сожалею, но таковы правила.
Ему ничего не оставалось, как отправиться домой, бросив последний взгляд на картину. «Увидимся завтра» шепнул он ей чуть слышно.
Но назавтра, когда он подошел к дверям Салона, то увидел вывеску, возвещающую о том, что выставка закрылась раньше срока и отправилась в турне по Европе. «Приносим свои извинения», – прочитал Бернар и в ярости притопнул ботинком. Он ошалело уставился на стекло, за которым зияла пустота. У него было чувство, словно он лишился части своего тела, настолько ощутима была потеря. Это было подлое воровство, иначе не скажешь! Его лишили самого дорогого, что он позволил себе иметь в кои-то веки! И вдруг он вспомнил, что даже не оформил покупку своей картины, лишь на словах дав обещание ее приобрести. Правильно ли понял его распорядитель, поставил ли пометку, что картина зарезервирована? Он стал громко стучать в дверь, и на шум вышла женщина. После долгих препирательств на руках у Бернара был адрес художника, имя которого хорошо впечаталось в его память.
Вскоре он уже стоял перед невысоким домом и стучал в хлипкую дверь. Вышла хозяйка.
– Так он умер! От чахотки, лет эдак пять назад, – ответила она, когда он справился о художнике.
– Умер? Но ведь его картины были выставлены в Салоне.
– Дела ведет его тетушка, она живет где-то в предместье Парижа, адреса я не знаю.
Это был конец. Единственный человек, который мог раскрыть личность прекрасной незнакомки, мертв. Надежды не осталось. Вернувшись домой, он переоделся в халат и пролежал так ровно три дня, не желая ни есть, ни даже пить свой любимый бурбон. Служанка вскоре перестала донимать его, решив, что хозяину, по всей видимости, необходимо самому вернуть себя к жизни. Спустя три дня Бернар поднялся и вышел на улицу. Он прошел ровно пять километров от Лу Рояле до Порта де ла Шапель, затем вернулся и лег спать.
Так он поступал каждый день на протяжении нескольких недель. Он бродил по улицам, вглядываясь в женские лица, пытаясь узнать спину, профиль, подбородок. Он изучил все возможные типы женского лица: узкие, заостренные, пухлые, размытые, точеные, громоздкие, миловидные. Мсье Вилларе краснел от стыда, мысленно раздевая каждую девушку, похожую на предмет его страсти, но тут же бросал это занятие, понимая, что, скорее всего, ему никогда не удастся отыскать ее, и эта обреченность совершенно изменила его характер. Теперь он был далек от того, чтобы наслаждаться жизнью, как раньше. Он стал замкнутым, нелюдимым, обходил стороной рестораны и бары, куда раньше захаживал, перестал отвечать на письма и приглашения. Он проживал свои дни в ожидании момента, когда его любовь, обрамленная золоченной рамкой, вернется к нему и расскажет все-все, что повидала на своем пути. Он поселит ее на стене у окна, чтобы хоть немного осветить и приоткрыть ее лицо, и станет любоваться на нее, умоляя лишь об одном. И возможно, в один день она сжалится над ним и, кокетливо дернув плечиком, все же подарит ему луч счастья. Когда-нибудь она обернется к нему. И тогда, тогда…
Весной в салон вернулась выставка, но «Красного покрывала» там не было. Как и многих других полотен. Выставка имела оглушительный успех в Европе, и ее остатки вернулись к парижанам, чтобы в который раз доказать мастерство и востребованность французских художников. Мсье Вилларе стоял перед нераспроданными работами и чувствовал, как огромная рука выскабливает его внутренности по кусочкам, словно это была жадная повариха, достающая последние ложки супа со дна медного чана.
– Мсье, с вами все в порядке? – обратился к нему куратор, уже новый, незнакомый Бернару.
– Теперь она никогда не обернется, – ответил месье Вилларе и вышел прочь, в весеннее цветение, под растерянным взглядом куратора.
По летнему бульвару прогуливались две дамы средних лет. Их яркие шляпки и наряды были безупречно подобраны друг к другу, тон в тон.
– Сесиль, ты не знаешь, кто этот мужчина, идущий под руку с дамой? Лицо его кажется мне знакомым, – спросила одна из них, по имени Колет.
– Ах да, я знаю его, это Бернар Вилларе, я свела с ним знакомство в Салоне, кажется, прошлой осенью. Он большой поклонник искусства, я встречала его там не один раз.
– Это его жена?
– Полагаю. Ведь она держит его под руку, а он на нее совсем не смотрит. Безусловно, это его жена, – засмеялась Сесиль. – Странно, я думала, он холост. Вероятно, он женился совсем недавно.
– Удивительно, что делает с людьми любовь! – воскликнула Колет. – Очевидно же, что она совсем не его круга. Только взгляни на ее платье!
– Пойду к ним, поздороваюсь.
Когда она вернулась, Колет была вся в нетерпении.
– Ну, кто она?
– Я была права, это его жена. Я взяла на себя смелость спросить, как они познакомились.
– И что же он ответил?
– Я не совсем поняла. Он что-то говорил о покрывале.
– О покрывале?
– Да, о красном покрывале. Дословно он сказал следующее: «В ее доме было дивное красное покрывало. И тогда я понял, что должен жениться».
– Так и сказал?
– Слово в слово.
– Ну надо же. Знать бы раньше, так я бы купила сотню красных покрывал! Он такой премиленький, этот ваш мсье Вилларе.
– Ах, ты шутница, дорогая Колет!
– Право же, мужчины – странные создания, им так мало нужно для счастья, всего лишь какое-то красное одеяло, – и она сморщила свой симпатичный носик.
– Ты права, дорогая. Все они на редкость примитивны!
Они засмеялись и зашагали по бульвару, поправив шляпки так, чтобы они не слишком прикрывали их напомаженные лица. Этим двум совершенно нечего было скрывать.
Режиссер
Я встретила его в кофейне одной гостеприимной азиатской страны. Утро разгоралось, но в тени под навесом было прохладно. Он сидел, закинув ногу на ногу, спрятав внимательный взгляд за прищуренными веками. Его свободная одежда помогала ему слиться с кирпичной стеной в кафе, поэтому заметила я его не сразу.
Он окликнул меня, усадив с собою рядом, для Азии это было обычным делом – заводить моментальные знакомства:
– Я режиссер, ты знаешь меня? – его я не знала. Я вообще не знала режиссеров. Но это его не обидело, а наоборот, развеселило.
– Это очень хорошо! – удовлетворенно заявил он. – Значит, я все делаю правильно. Хочешь знать, чем я здесь занимаюсь? Посмотри вокруг.
Я бросила взгляд на улочку в пятнах солнечного света и ее обитателей: местных жителей, бродячих коров, посетителей, стоявших возле барной стойки. Он продолжил:
– Это лучший спектакль из всех, что мне доводилось видеть. Здесь все натуральное, никакой фальши, это прекрасно. И ведь они не знают, что я смотрю на них и все замечаю. Ты ведь не знала?
– Нет.
– Вот видишь! А я получил невероятное наслаждение от твоей игры!
– Я просто заказывала кофе, – засмеялась я.