– «Икота, икота, перейди на Федота» – вот что надо говорить! – выкрикнула с места дочка скорняка Боброва.
– А на меня-то за что? – обиженно воскликнул сидящий тут же писчий, Федот Яхонтыч.
– А доколе бедному мучиться, теперь твоя очередь пришла, открывай ворота! – отозвалась мадама.
– Ну уж нет! – сказал на то Федот Яхонтыч и со злобою в глазах посмотрел на Вениамина Никифоровича.
– Да нет же, это значит, что его кто-то очень долго вспоминает! – выкрикнули из зала.
При этих словах помещик Звонников вдруг посмотрел на свою жену, в руках которой горел синим цветом свежий букетик фиалок. Та раскраснелась:
– Да я не о нем. В том смысле, что я вообще никак. Ну чего ты так смотришь? – но букетик спрятала.
– А чего это ты весь месяц все вздыхаешь, да молчишь?
– А чего мне не вздыхать, когда что ни день, ты то на службе, то на охоте, то еще где! А мне, может, только и остается, что вздыхать!
Муж засопел, да не стал эту тему разводить, а предпочел стрелки перевести:
– Я не то про икоту знаю. А то, что значит, завидует ему кто-то черной завистью.
– Да чему завидовать-то? – икнул на весь зал предмет подозрений. – Я ж, окромя дома да двора, ничего иметь не имею.
– Вот и верно, чего ему завидовать? – выкрикнула докторша Зуброва. – Таких, как он, вон, вагон и тележка! Сыч сычом: сколько на чай ни зовешь, а он всё на дела какие-то ссылается. Да какие у него дела? Лечись сам теперь от своих дел, а ко мне в больницу и не суйся, сам касторку отмеряй! – и она насупилась, скрестив руки на пышной груди.
Народ захохотал.
– Да ты, кумушка, небось втюрилась, да не знаешь, как сказать? А больных лечить надобно всех без разбору, бессовестная.
– Это я-то бессовестная? А вы почитайте книжки медицинские, как вам это предложение, а? Я вот читала, и что, вы думаете, там написано? Кто на руку нечист – того икота и одолевает, вот что там написано. Так что поспрошайте лучше голубчика, чем прельстился?
– А у меня, между прочим, серебрянную табакерку две недели как умыкнули! – выкрикнул генеральский сын Маслов. —Отдавай, ты ведь стыбзил? А то я и сам подойти могу, тогда разговор другой будет.
Вениамин Никифорович совсем побледнел от таких обзываний и даже не нашелся, что ответить.
– Молчишь, окаянный? – провизжал с места Маслов. – Точно виновный. Знаю я эту гвардию, с виду милейшие создания, а как копнешь – мама дорогая!
– Да что же это, ик?! Да как же это? – только и смог вымолвить Вениамин Никифорович.
– А я думал, вы человек порядочный! – промолвил земский начальник, подняв бровь. – А, впрочем, чего это я? Нужно оставаться объективными! – он полез под стол и шваркнул поверх него толстенный том. – «Толкователь народных примет»! Сейчас мы с вами все и узнаем, – он стал листать. – Так-с. «И» – Икота. Икота является признаком длинного языка или предвестником дурных вестей, – он замолчал, нахмурился и перевел взгляд на виновника собрания. Тот со страху вжался в стул.
– Ну, насчет длинного языка ничего знать не знаю, не довелось свидетельствовать… А вот что это еще за дурные вести? Комиссию накликать хочешь? Не вздумай, говорю! Никаких дурных вестей мне не надо, ясно вам? Вот же безобразник! – он грозно взглянул на побелевшего Вениамина Михайловича.
– Постойте-ка! – воскликнул помощник начальника, забирая себе книгу. – Тут еще сказано, что на кого икота напала, тому грозят страшные болезни.
Все как один уставились на Вениамина Никифоровича, ожидая, что того вот-вот возьмет судорога или тело пойдет язвами. Но тот лишь сказал: «Ик!» И упал без чувств.
– Так и есть! – с радостью возопил помощник. – Больной он!
– Да какой он больной! – ответил с презрением земский начальник. – Совесть у него нечистая, вот в чем тут дело.
В зале зашумели, поддакивая и соглашаясь, а земский начальник, многозначительно подняв кверху палец, молвил:
– Не будет человек порядочный столько без причины икать, как есть, не будет!
За что?
– За что вы убили юную девушку? Останки мы нашли в мусорном ведре.
– Я не мог подобрать к ней рифмы, – ответил поэт, кусая карандаш.
Режим
– Ваши убеждения противоречат убеждениям Режима. Вы приговорены к пожизненному лишению свободы без права на условно-досрочное освобождение.
Заключенный входит в камеру. Снаружи щелкает замок.
Оглядывается. Его последнее прибежище. Здесь он встретит смерть.
Пожизненно. Звучит как «навсегда».
Двадцать лет прошли, как сон. Снаружи щелкает замок.
Зычный голос произносит:
– Вы больше не враг народа. Режим сменился. Вы свободны.
Все-таки «навсегда» – это не так уж и долго.
Обвал
Идет двадцать шестой день. Даниель знает это точно – вон на стене белеют каменные зарубки – по одной на каждые двадцать четыре часа. Он смотрит на часы. Снимает рубаху и обтирает ею лицо и тело. Сегодня слишком жарко. Даже для такой глубины. Через три часа опустят еду. Что будет на это раз? Вяленое мясо было бы кстати, его можно долго держать во рту, ощущая соленый привкус. Он не знает, живы ли его товарищи: в момент обрушения они находились в разных отсеках. Но одно то, что в каменном мешке, в который превратилась эта часть угольной шахты, уцелела система вентиляции, он считает чудом.
Он смотрит на свечу, что оплывает на каменном приступке. Пора зажигать новую. «Как быстро они расходуются!» – дивится он. Свечи опускают сверху. Благодаря лазу, проделанному узким буром, в его жилище появляются газеты, еда, вода, одежда и книги. Эти дары сводят его ежедневные обязанности к четко ограниченному и регламентированному «свыше» распорядку. Утром – туалет за камнем в дальнем углу, чистка зубов, зарядка. Затем чтение газет, с опозданием на день он узнает новости сверху. Снова упражнения, с уже большей нагрузкой, чтобы мышцы не атрофировались и не застаивалась кровь. Потом книги. Они забирают целых две свечи, потому что Даниель не может заставить себя остановиться вовремя: читает взахлеб, блуждая в лабиринте строк, бьется не на жизнь, а на смерть с ордой огнедышащих драконов, спасает прекрасную деву, чтобы сорвать поцелуй алых губ; выбирается из смертельных пучин топких лесов, бороздит океанские просторы, стоя на капитанском мостике упругими ступнями.
Потом молитва. Погасив свечи, он шепчет в темноте сокровенные слова, обращаясь ко всем святым, соблюдая строгую очередность. Сначала к сыну Божьему, потом к Святому Людовику и к Марии-Лауре. После беседы с Богом наступает время рома. Он садится поудобнее и наливает в стакан остро пахнущий янтарь. Впитывает желтую смолу всеми порами и уносится на крыльях ангелов к диким зарослям сельваса, взрывает тишину мангровых рощ, закручивает в водоворот живительный воздух родной Колумбии.
На двадцать девятый день он слышит бур, визжащий наверху. То бьет железное жало яростной осы, покусившейся на дремлющий цветок. Последний удар, и вниз летят куски породы, вздымая столп непродыхаемой каменной пыли. Угрюмый свод его темницы пал, разрушена последняя преграда между ним и внешним миром. И контрастом – усталый скрип лебедки, метр за метром туда, где, наверное, вовсю кипит жизнь.
Наверху горит солнце. Репортеры из «Вива, Колумбия» наперебой выкрикивают его имя, гудит толпа за оградой, полицейские жмут до хруста его руки. Спасатели сажают в тень, прикрывают одеялом из лоскутов. Но выживший встает, шатаясь, и шагает почти на ощупь. Глаза слепит свет, ушные перепонки взрываются от какофонии забытых звуков. Кто-то цепляет ему на нос темные очки, крепко прижимает их к носу, до боли в косточке. В объятия падает знакомое тепло. Родной голос задыхается от счастья, слезы застят глаза:
– Даниэль! Ты жив, любимый мой!
– Как остальные? – спрашивает он первым делом. Голос звучит осторожно.
– Погибли, – наотмашь бьет ответ. – Ты один остался. Один! Слава Богам, ты снова с нами! Идем, идем домой, я приготовила твой любимый ахиако. Столько дней в одиночестве! Как мы смогли выжить без тебя?! Луиса, Омайра, Паола, Хуан, Давид и Луис будут на седьмом небе от счастья! И дня не прошло, чтобы они не спросили, когда papi вернется. Как тяжело нам было без тебя, мое сокровище! Хуану нужна новая одежда, Луису – ботинки, сад совсем засох без полива, воду в который раз перекрыли. Запасы еды на исходе, придется брать кредит у Хуаниты. А крыша, крыша обвалилась нам на голову! Слышишь, Даниэль? Прямо во время обеда! Как хорошо, что ты вернулся! Да что же это с тобой?! – вскрикивает она. – Ты словно и не рад?
Даниэль останавливается. Прищурившись за темными стеклами очков, бросает последний взгляд на спасательную клеть, оставленную в пыли у дыры в преисподнюю. Моргает часто-часто, отмахивается от навязчивого видения: тихая каменная комната, книги, свечи, шорох монолитных сводов, потревоженных и снова убаюканных стуком сердца незваного чужака, который никогда им и не был.
Он возвращается к ней. Вспоминает, как дышать:
– Я рад, дорогая моя. Конечно, я рад!
Скорый
– Сагуру сан, вы готовы ответить на вопросы судьи? – спросил помощник судьи у субтильного мужчины, сидящего на скамье подсудимых. В руках у него был белый платок, в который он время от времени натужно кашлял.
– Да. Я готов.
– Ответьте, Сагуру сан, как долго вы работаете на компанию «Шаг»? – произнес главный судья.
– Примерно три года, ваша честь.
– Расскажите, что входит в обязанности сотрудников этой компании.
– Мы должны останавливать самоубийц до того, как они сделают свой последний шаг.
– Как это происходит?
– Я должен незаметно подойти к человеку, вызвавшему подозрение, и быть наготове, на случай, если он решит броситься под поезд.
– Где находится ваше рабочее место?
– Я работаю на станции Тобу, – прокашлял мужчина в ответ.
– Вам уже удавалось предотвратить самоубийство?
– Сагуру сан спас пятнадцать жизней, – вклинился в разговор помощник судьи.
– Это высокий показатель? – главный судья повернулся к коллеге, тот в свою очередь уставился на подсудимого в ожидании ответа.
– Это зависит от места, господин судья. Не все наземные станции имеют ограждения на платформах, – ответил тот и снова закашлялся. – Показатель в пятнадцать душ – довольно средний.
– Вы находитесь здесь по причине преступной халатности. Двенадцатого февраля на станции Тобу произошла трагедия, которой вы не сумели или не захотели помешать. Под скорый поезд бросилась девушка по имени, – судья взглянул на бумагу, – Касуми…
– Аоки. Ее звали Касуми Аоки, – закончил за него допрашиваемый.
– Вы были знакомы?
– Нет. Но я знаю, кто она. Я встречал ее в больнице, куда она приходила навещать своего тяжело больного ребенка.
– Вы считаете, что это посещение и самоубийство как-то связаны?
– Я почти не сомневаюсь в этом, ваша честь.
Судья продолжил:
– В тот день, когда Касуми Аоки стояла на самом краю платформы, вы находились рядом с ней. Неужели вы не заметили ничего подозрительного? Судя по записям с видеокамер, поза ее была напряженной, а кулаки – плотно сжаты, это было видно невооруженным глазом. Даже слепой угадал бы ее намерения. Но вы, с вашим опытом, не сделали ничего, чтобы предотвратить ее смерть. Почему вы пренебрегли своими прямыми обязанностями, за которые правительство Японии платит вам жалование?
– В тот момент я думал о другом.
– Могу я узнать, о чем вы думали, находясь на рабочем месте, Сагуру сан?
– Я думал о дне, когда встретил Касуми в больнице. Ей только что сообщили, что ее ребенок умер. Она была бледнее лилии, в лице ее не осталось ни кровинки. На нее было больно смотреть.
Судья понимающе кивнул. Присяжные переглянулись.
– Вы думали о Касуми, стоя на платформе?
– Нет. Я вспоминал больничную палату и доктора, который сообщил мне мой диагноз. В тот день я узнал, что мне осталось жить не больше месяца. Я не видел Касуми, потому что смотрел на пути и ждал прибытия. Это должен был быть мой поезд.
Комик
Он выходит на сцену, щурясь от ярких огней софитов. Открытый микрофон по пятницам – его личная Голгофа. Как он осмелился прийти сюда, в надежде на успех? Публика нынче привередливая, хватит ли его таланта на то, чтобы в зале раздался хоть один жалкий хлопок? Монолог о собственной жизни, какая вульгарщина! Нужно было придумать что-то особенное, но уже поздно что-то менять.