Игнатий поднес веревку ближе к глазам и с пристальным любопытством вгляделся в обозначающую его черную нить в сероватом веревочном свитке, будто разглядывал свою жизнь с Божиих высот. Лицо его озарилось, он повеселел глазами, улыбнулся и бережно, чуть ли не с благоговением, свернул веревку, сунул за пояс и удивленно качнул головой:
– Хм… Эко мудрено. Но, кажись понял. Дошло, вроде, Федь?
– Ну, и Слава Богу. Пойдем, оглядимся.
Братья еще раз обошли делянку, сочли все бревна – каких сколько, прикинули прибыток по хворосту, осмотрели и Игнатов закуток. Работать здесь действительно было бы сподручнее – место ровнее, дорога вплотную.
Игнатий вошел в хрупкое, хрустящее под ногами, остывшее пожарище, огляделся скучно, уперев руки в боки и крикнул оставшемуся на дороге Федору:
– Это только снаружи кажется, что тут беда, а на деле только опушка обгорела, а внутри все цело! – в голосе его звучало облегчение.
– Так оно всегда так… – пробормотал Федор себе под нос.
Игнатий развернулся было идти обратно и чуть не наступил на бельчонка – уж больно непуглив этот лесной народец.
– Экий ты! – воскликнул он, когда зверек взобрался к нему на сапог. Мужик взял зверька на руки, осмотрел: – Вот ты дерзкая мордаха! Гляди-ка, подгорел, видно, скакнул на головешку. Возьму, выхожу небось.
Обратной дорогой забавляющиеся ветки уже тянулись к Федору, будто для приветствия. И он морщился с улыбкой, если на него обрушивались капли дождевой воды, отодвигал встречную листву, и поглаживал, как живую, приветствуя в ответ. Заметив взгляд Игнатия, он смутился и пояснил:
– Люблю я деревья, травы всякие. Скотину я тоже люблю, но те разные бывают, то глупые, то своенравные. А деревья – они без греха. А ведь тоже живые. А, Гнаш?
Игнатий дернул плечами:
– Да, эт… Не знаю я. Я и не думал-то о них никогда, – он заметно поуспокоился и, видимо, несколько примирился с собою. – И «слава Богу» это твое… Это ж надо такое… И вот думаю я: и как тебе в голову столько входит эдакого?
– Да сколько ж его входит? – Федор улыбнулся, увернулся от очередной приветливой ветки и грустно заметил:
– Это кажется так… Я, хотя грамоте и обучен кое-как, книг не читаю за неимением, разве на службе богослужебные. А есть у меня только эта маленькая правда – коли порадуешься беде, прославишь Бога, так Он и продолжит свою работу, какую начал, да и вывернет все в доброе. А коли поропщешь, то тем Бога и проклянешь. Он отойдет от тебя, и кукуй потом со своею бедою один на один.
Был у меня по молодости такой случай: служил я у старого барина, у Оттовича, извозчиком. И случилось с ним нездоровье, вроде бы сердечное. Погрузился он в коляску, да и помчались мы с ним в город к доктору. Очень уж он смерти боялся, прям вот ужасался весь. И приказал мне лететь напрямую, по старой-то насыпной дороге.
Я говорю ему, мол, никто уж по ней-то не ездит. Да куда-а там… Вот мы и опрокинулись на всем скаку – ямы-то там, вишь, повыбило, да крапивою их затянуло, не разглядеть. Коляска в щепки, лошадь моя лежит, не встает: живая, но расшиблась сильно. Мы тоже поби-итые.
Уложил я барина поудобнее, а сам не знаю, что и делать-то. Уйти за помощью – не пущает он, боится оставаться.
Но, не долго я пробыл с ним. Кричал он, глазищи выпучил, зыркает, будто видал кого. Может родню свою покойную, иль еще кого. Да так и застыл.
Как разыскали нас, так меня под суд и взяли. Уж больно, говорят, покойный лицом ужасен. Видно, мол, что боялся он перед смертью, стало быть смерть насильственная. Вот и выходит, что, вроде, я его сгубил.
Ограбления не открыли, потому решили, что отомстил по злопамятствию.
Бумажные дела – долгая работа. И пробыл я там с полгода. А дома жена – сама дитя, и вы с Дашкой, тогда еще мал-мала. О-ох…
Ну а закончилось тем, что новому барину понадобился извозчик, про меня и вспомнили. Приехал управляющий: не было, говорит, у него вражды на барина. А судья не отпущает. И так, и эдак. Уж и управляющего стал подозревать. Раз, говорит, за мужика заступаешься, стало быть, в сговоре с ним. Потому как, порядочный человек, мол, на такое бесчестие не пойдет без особой причины, мужика-то защищать.
Пришел тогда управляющий меня допросить, да и избил. Да так, что и не знаю, как Богу душу не отдал. А сам говорит, это я бью тебя, мол, чтобы судья меня под суд не взял за сговор. А еще, говорит, посмотрит он, что ты избитый весь, разжалобится и отпустит тебя.
Вот тогда я дошел до беды – такое на меня нашло уныние, что и не могу описать: ни надежды какой, ни сил, ни веры уже нету. Донырнул, прям, до самого дна.
Собрался я с духом, да в последний раз, думаю, помолюсь, а там уж и не буду. Господи, помилуй, говорю. И тут пришла мне в голову мысль, что Господа Иисуса Христа так же избили, и поболее, чтоб разжалобить через то судителей, и не казнить Его чтоб. Так, Его-то за наши грехи, а меня-то…
Стыдно мне стало за мое маловерие, но, и радостно, что сподобил Господь пострадать-то по-Божьи.
Лежу, значит, я всю ночь, и помираю. Отбил он мне внутрях что-то. Болит все. А я радуюсь, Слава Богу! Смотрю, а оно и притихает. И куда я «Слава Богу», там уж и не болит. Вот, думаю, какое дело!
Утром судья приходит, на каторгу тебя, говорит. А я думаю, слава Богу, что так говорит. И радостно мне так.
А к обеду меня уж и забрал управляющий. И все удивляется, что это я такой бодрый и веселый после такого-то избиения.
Вот так я и стал с тех пор славить Бога. И ни разу Он меня не оставил.
К хутору подъехали не скоро – после дождя дорога превратилась в вязкое и липкое препятствие, которое никак не миновать, кроме как терпением. Но, чем дальше они выезжали из тех диких мест, тем земля становилась тверже, пока, наконец, не дошли и вовсе до сухой местности.
– Гляди-ка, а здесь не было дождя, – весело заметил Федор, и повернувшись к Игнатию, добавил: – Ну что, все ли слава Богу?
– Да, слава Богу, – кивнул Игнат, улыбнулся, и надвинув шапку на глаза, заговорческий подмигнул: – Ты вот чего: золото ни мне, ни тебе, а сплатим управляющему за вольную, да уж справим Агашке добрую свадьбу, она у нас одна девка-то.
Подступал вечер. Солнце приблизилось к верхушкам высоких деревьев где-то далеко позади, над Никольской часовней, которую отсюда ни за что не увидать, над густым темным лесом, над рекой, казаками, французами, чудесно спиленными бревнами, над старым барином, над судьей, над горьким и веселым уходящим днем.
У двора Федора суетилось заждавшееся семейство. Завидев впряженную лошадку, детишки бегом бросились встречать родителя, поднимая легкие клубы придорожной пыли. Федор со смехом спрыгнул с телеги, и согнувшись в полуприсяд, выставил руки, разведя их в стороны. Один, второй, третий – врезались в раскрытые объятия ребята, «слипаясь» с отцом в тот самый неразрывный кусок смолы, согретый солнцем. Поднялся на ноги, облепленный детьми, и принял в «слепок» подбежавшую босую и простоволосую Агашку и, наконец, подоспевшую жену.
Игнат въехал во двор, «тыркнул» на лошадь и крикнул:
– Фе-дя! Смотри-ка кто у нас в гостях!
Федор вопросительно взглянул на жену. Та принялась торопливо объяснять, пока этого не сделал кто-нибудь еще:
– Сестра ваша, Дарья Никифоровна с детишками прибыла на жительство. Тамошний домик ихний отъяли, и осталась она совсем без средствий.
– Дела Божии – в добро гожии, а свои дела – как сажа бела, – ответил Федор пословицей, вошел в высокие крытые ворота вслед за телегой и увидел сестру. От дома ее вел счастливый Игнатий с малышом-трехлеткой на руках, второй ребенок, постарше, семенил за мамой, вцепившись рукой в широкий ее подол. Увидев старшего брата, Дарья тихо расплакалась, стараясь скрывать слезы от детей.
– Ну что ты, что ты, милая? – обнял Федор сестру, прижал ее мокрое от слез лицо к своему плечу, потом отстранил, не выпуская из рук, чтоб рассмотреть родное лицо, которого не видел уже давно. Утер ей тыльной стороной ладони слезы и попробовал успокоить: – Оно к тому и шло все. Пусть так. Слава Богу! Раз осталась ты одна, так и неча в Кривянке тебе куковать, с нами будешь.
– Да как же я, Федюшка, вас и теснить-то уже некуда, – ответила она с потаенной, но заметной радостью, и опять прильнула лицом к плечу брата.
– А вы ж с Акулинкой с детства «не разлей вода», у них и отзимуете, Игнаша только рад будет. А? Игнат? – но Игнатий не откликнулся. Жена слегка ткнула Федора в бок, привлекая внимание к себе, и когда Федор поднял на нее глаза, кивнула подбородком в сторону Игната. Тот стоял у колодца, опершись плечом о его крышу, держал в руках бельчонка, и как мог непринужденно беседовал с женой. Акулина, покрытая ярким платком с крупными красными цветками, подаренным ей Игнатием в день сватовства, и которого раньше она никогда не надевала, выглядела счастливой невестой.
Ошарашенный Федор вопросительно посмотрел на жену, и та с озорной улыбкой, рассказала:
– Сегодня летает, что мотылек! Уж и не знаю, чего, но чует мое сердце, что Игнашке к добру это.
– Слава Богу! – перекрестился Федор и, обняв их обеих, повлек сестру и жену в дом – ужинать. Но залаяли собаки, к Никифорову хутору катила открытая коляска – управляющий.
Выйдя за ворота, дождавшись подъезжающей коляски и сняв шапку, Федор поклонился гостю:
– Аристарх Филимонович!
Вышел и Игнатий и сделал тоже, но молча.
Управляющий, не слезая с коляски и не снимая шапки, холодно кивнул и сообщил о цели своего приезда:
– Ты, Федор Никифорович, живой? А то, я слыхал, до твоей делянки уж война добралась, – он криво ухмыльнулся и отогнал овода, закружившего вокруг его пухлого лица. Затем проверил, нет ли такого же возле его дочери, сидящей рядом в окружении подушек и прикрытой пестрым покрывальцем. Девочка осталась безучастной и смотрела в пол отрешенными, бессмысленными глазами. – Вот, решил проверить, а то у меня на этот срубленный лес уже сыскался покупатель. Да повы-ыгоднее-е!
– Живой, слава Богу! Лес берем, не отказываемся, – ответил Федор и сделал пол шага вперед. – Такое дело, Аристарх Филимонович… Сестрица наша, как вы ее знаете, Дарья Никифоровна, прибыла в нашу сторону на жительство. Так мы желаем ей на нашем участке, рядом, срубить из того лесу домишко. Мы хотели…
– Ой! Ой-ой! – воскликнул Аристарх Филимонович с возмущением. – Ой! Шустрые какие! Жела-а-ют, – он очень рассердился, и его одутловатое лицо, казавшееся красноватым в лучах утопающего в горизонте солнца, сделалось и вовсе багровым от прилившей крови негодования. – Вы что же, сами себе тут распорядители? А забыли, что земелька-то «невашинская»? «Невашинская» земелька!
– Не-ет, не забыли… Да мы… Аристарх Филимонович… – пытался Федор вставить хоть словечко в непрекращающийся поток возмущений, выплескивающийся из взбурлившей души управляющего. Наконец, не желая продолжать разговор, Аристарх Филимонович потянулся к вожжам, упавшим на пол коляски, чтоб уехать тут же вон. Но по причине значительности его живота нагнуться так глубоко не получалось, он кряхтел, пыхтел, и краснел все тяжелее. Выглядел он при этом уж очень несолидно, даже смешно. И чем больше он это понимал, тем больше краснело его лицо, и тем больше он старался выйти из глупого положения, подцепив предательскую вожжу. Скорее всего, если б ему поупражняться так еще хоть немного, его лицо лопнуло бы как переспевший арбуз.
Федор попробовал помочь управляющему, пытаясь вытащить вожжу из-под почтенного его сапога, но управляющий сердился еще пуще, и отпихивал руку помощника с негодованием и брезгливостью. Возня сопровождалась гневными выкриками, ради которых Аристарху Филимоновичу приходилось поднимать голову и от того прерывать попытки дотянуться до вожжи. Шуму прибавляла и многословная, но неубедительная речь Федора, и невразумительные бубнящие поддакивания Игната, и лай собак, почуявших неладное.
«Войну» неожиданно, но внезапно и бесповоротно, прервал негромкий восклик хворой девочки, которая, незаметно для всех встала на ноги, с давлением опершись о поручень коляски, и протянув худенькую дрожащую ручонку в направлении Игнатия, произнесла:
– Кто это? – ее удивленный тоненький голосок больше походил на печальный вздох призрака, но для любящего отцовского сердца он звучал как самая восхитительная песня.
Управляющий замер, не разгибаясь повернул багровое лицо к дочери и, убедившись, что на его глазах происходит чудо, распрямился, встал на полусогнутые ноги, как провинившийся слуга перед господином, взглянул на Игната, на Федора, потом снова на дочь. Она повернула к нему свое бледное глазастое личико, и повторила вопрос, не опуская руки:
– Кто это? – глаза ее улыбались! Она, наконец, опустила обессилившую ручонку, и дополнила: – Такой…
Управляющий бережно обнял ее за плечики, мягко погрузил обратно в облако подушек, укутал ножки свалившимся покрывальцем и неуверенно, бочком присел на краешек сиденья.
– Это? – взглянул он на остолбеневшего Игнатия, – это Игнатий. Никифорович.
– Какой он… маленький, – продолжила девочка, уже глядя по привычке под ноги.
Управляющий опять взглянул на Игнатия и оценил его рост, пробежав взглядом с головы до кончиков сапог. Игнатий и сам взглянул на свои сапоги.
– Да нет, какой же он маленький? Он высокого росту, вот и кажется… м-м.. суховатеньким, – краска в его лице плавно пошла на убыль и задержалась теперь лишь в выпуклых, вздрагивающих от волнения щеках.
– А можно мне его? – выдавила девочка неуверенно, теперь уже явно улыбаясь, и повернула свое светящееся восковое личико к отцу.
Ошарашенный ее неожиданной разговорчивостью и живостью, управляющий отшатнулся, сжался и словно окаменел, как то бывает с купальщиками в Богоявленской проруби. Но, быстро спохватившись, он некасательно-нежно погладил ее по щеке рукой, и легко прижал ее головку к своему животу, подавшись вперед. Вслед за его щеками задрожал и подбородок, а глаза заволокло дрожащими капельками слез.
– Можно? – повторила девочка куда-то в складки рубахи на его животе, безвольно обмякнув в объятиях отца.
Он отстранил ее, опять прикрыл сползающей накидочкой, и переспросил:
– Кого?
Девочка снова поднялась на ножки, чем окончательно поразила расчувствовавшегося отца, и ткнула пальчиком в сторону Игната, а вернее, в сторону подгоревшего, дремлющего бельчонка, которого тот все еще держал в руках, прижимая к груди.
–А-а-а! Вот кого! – управляющий взмахнул рукой с облегчением и добродушно рассмеялся. – Что только пожелает твоя душенька!
Он кивнул Игнатию подойти ближе и рассмотрел зверька:
– Однако, экий он… Жалкий. Тебе охота белочку?
– Да! – девочка медленно хлопнула в ладоши и широко улыбнулась. В ее глазах пробудились искорки, которых уж никто и не чаял там увидать.
– Мы возьмем тебе белочку! Конечно! Но, подобрее. Помнишь – только лучшее? – он поднял свой короткий указательный палец, в знак незыблемости правила, по-видимому бытовавшего в его доме.
Девочка осеклась, осела в свои больничные подушки, ее руки бессильно свисли вдоль тела, а лицо приобрело скорбное и нежилое выражение, какое может быть только у человека, преодолевшего немыслимые страдания, и ими до дна выжженного. Казалось, она вновь утонула в своем привычном болезненном забытьи.
– Что же ты? Подожди! Что же ты! – управляющий заметил перемену, бессмысленно бросился к свалившемуся покрывалу, сполз с сиденья, встав на одно колено, чтобы быть к ней поближе. Но она уже вновь выглядела таким же тающим облаком, какою ее привыкли видеть близкие. – Подожди…
Но, нет. Все же, жизнь в ней еще была. Она подняла ресницы, собралась с духом, и тоненьким дрожащим голоском возразила:
– Я не хочу лучшее! Я хочу обыкновенное! Пусть жалкий, – задор ее исчерпался, и закончился тихим всплеском: – И я жалкая, так что же?
***
На другой день управляющий прикатил чуть свет и, не останавливаясь у ворот, въехал во двор. Черты его лица, изможденного и измятого бессонницей, будто бы обострились, а потемневшие впалые глаза казались большими и безумными.
– Федор! Фе-дор… – проговаривал он, по-русски троекратно обнимая и целуя Федю. – Никифорович! Всю ночь не спал, ждал утра: как же это? Белка хромая – лучше всяких докторов! Смеется, сладкая моя! Да как птичка! Моя птичка… – и он разрыдался, затрясся, пряча лицо в ладони. – Я виноват! Я… Мои грехи! Что же я наделал…
Они удалились к дальнему мостку, сняли сапоги, и окунув в воду босые ноги, просидели так многие часы.
Время от времени Варвара Никитишна с крынкой квасу наготове украдкой выглядывала из-за угла избы, откуда хорошо можно было разглядеть беседующих, и пыталась понять, о чем так долго можно говорить, и не стоит ли поднести питья. Но беседа была престранною: Аристарх Филимонович что-то все быстро тараторил, то гневно, размахивая руками и грозя в никуда пальцем, то тихо бормотал, ссутулясь, и спрятавшись в свои пухлые ладони, то и вовсе молчал, обиженно отвернувшись от Федора. А тот и сам сердился, вскакивал на ноги, гневно что-то выговаривал управляющему, ходил туда-сюда по мостку, а то, вдруг, глядя под ноги, хватался обеими руками за голову, будто ужасался чему-то, что увидел на этих старых, замшелых досках.
Наконец, ближе к полудню, управляющий уехал. Конечно, испив кваску.
Федор так и не рассказал, о чем они так долго и больно говорили. Ответил только коротко:
– О детях, мать. О детях. И об отцах… – и поднял ладонь, пресекая ожидаемые расспросы.
***
Избу Дарье Никифоровне срубили, повернув лицом к общему двору. Так и стояли эти три избушки, обнявшись заборами и глядя друг на друга веселыми своими окошками.
Через год Акулина родила Игнатию сына. И это был только первенец.
Агафьина жениха на волю выкупили без вредности, да и справили свадьбу до Петровок.
Прошли годы. Первым отцовский хутор покинул Федор, дожив до глубоких седин. За ним, через добрый десяток лет, друг за дружкою, и вся пожившая семья отошла.
В день похорон Игнатия, старушка Акулина тоже засобиралась.
– Да с чего это тебе, бабушка? – улыбались ей внуки. – Ты крепкая еще, и здравие твое хорошо, и нет в тебе какой хвори. Ты еще поживешь.