– Пошли с Агафьей по ягоду чуть свет. Скоро уж возвернутся.
Игнатий оглянулся на ворота. Сквозь просвет приоткрытых створок виднелась пустая дорога, уходящая в поросший лесом горизонт.
– Я-а… Эт… Похоже… баню сжег, – признался он тихо и покраснел.
– Да? – Федор взглянул на него быстро, и тут же вернулся к работе с вершей, продолжив заменять лопнувшие и подгнившие прутики новыми. – А я видал-то…
– Ты уж это… того… – Игнатий опять осмотрел груду углей, обступивших остов печи с уцелевшим дымоходом, еще вчера бывших банею. – Ты не серчай… Федь… А?
Федор впутал последнюю хворостинку, потряс вершу и постучал ею об землю – как новая!
– Все слава Богу, брат. Все слава Богу! – он улыбнулся, и обняв Игната, все так же тихо, чтоб не слышала Варвара – а слух и внимательность у нее были отменные – шутливо и добродушно пожурил: – Ты же хотел семью наладить? Я говорил тебе как сделать? А ты решил по-другому… Ну и как? Наладил?
Игнатий отвернулся к озеру. В зарослях тростника отдыхала пара лебедей, вокруг которых сновали вертлявые гусята. Издалека они так слабо желтели, что цветом были похожи на переваренные яичные желтки.
– А у Бога свои пути. Вот Он взялся за тебя, и баня эта – преявный тому признак, как я разумею. И теперь все будет хорошо. Если потерпишь, и, если будешь «слава Богу» говорить, а не унывать, – закончил Федор, встал, поставил вершу на примосток, и распорядился уже во весь голос: – Ну, запрягай, поедем к управляющему, возьмем делянки на сушняк, ну и на бревно для бани.
***
Аристарх Филимонович, управляющий владениями местного помещика, слыл недобрым и испорченным человеком. На своей должности пребывал он смолоду и служил еще при прежнем барине Петре Оттовиче. Тот жизнь прожил, как говорили, человеком ученым и сведущим во всякой научной премудрости. Повторял частенько, что просвещение спасет мир от зла, и сам искренне старался воплотить свои разумения в действительность. Но его милосердие и доброта растекались только на своих близких, совсем немного их хватало для прислуги, и уж вовсе этот источник не доходил до мужика. Поэтому нередки бывали при нем телесные наказания, порой с ожесточением, производимые большею частью руками управляющего.
Вслед за барином и Аристарх Филимонович оставил Бога да устаревший невежественный уклад, заразился милосердной просветленностью, потому розги уже не пользовал, а пристрастился бить палкой по пяткам, чем иных калечил.
Но, дал Бог, к середине жизни управляющий смягчился сердцем через то, что женился на молодой и тихой Прохоровой вдовушке. Та родила ему дочь. И, хотя девочка уродилась хворенькая, слабенькая, да и ножками хромая, души он в ней не чаял.
Дитя это было доброе и ласковое, но слабое духом. К седьмому году случилось ей напугаться, и с той поры она уж вовсе не вставала на ноги и почти не говорила, а все больше плакала или молчала, глядя под ноги. Очень переживал Аристарх Филимонович и места себе не находил. Но доктора только разводили руками.
От такого несчастья с дочерью, поговаривали, управляющий бывал жизнью недоволен и сердит. Иные же судили, что наоборот, имел он беды из-за своей недобрости.
– С вас, с каждого, двойная плата за сушняк и хворост, как вы не барские люди, а вольные, – ответил он братьям Никифоровым. – И с каждого бревна еще то, что насчитаем. Но, если за неделю не управитесь, отдам делянки другим, мне ждать незачем. А делянки вам в Мокрой балке, на той стороне болота.
Федор слегка поклонился в знак согласия. Игнатий же возмутился:
– Батюшка, Аристарх Филимонович, эт как же? Мы же с другой стороны живем, это ж как далеко-то? А болото там, низина, да и к дороге далеко…
– А мне то что?! – вскрикнул управляющий, вспыхнув от такой дерзости, но, осененный светлой мыслью, тут же вернулся в привычное покойно-повелительное состояние. – Хотя, постой. Там рядом куток есть небольшой, особняком. Он у дороги. Я вчера там был, сушняка там с головой хватит. Эта делянка тебе, Игнат Никифорович, но с тебя тогда втрое, за удобство! А не хошь – пошел вон, топитесь с одной делянки в две избы.
Влезли братья на телегу и тронулись в путь. Объехали озеро, повернули к реке Тихой и, как только сошли на прямую дорогу, услышали позади топот копыт и пронзительный свист – их нагонял немалый отряд казаков.
Казачок, что скакал первым, хлестнул мужицкую кобылу, и та, напугавшись, дала галопу в обочину. Соскочила с насыпной дороги и, что есть дури, помчалась вдоль, по кочковатому заливному лугу, соревнуясь с обгоняющими ее по дороге казачьими конями с лихими наездниками.
– Стой! Стой несносная, чтоб тебя! – закричал Игнатий и потянул поводья, привставая для пущей тяги. Но кобыла не слушалась, и на всем лету, с шумом разбрызгивая струи воды, влетела мимо моста в реку, где уж замедлилась, завязла и, наконец, остановилась.
Река Тихая летом неглубока, а дно ее каменистое и не топкое. Однако ж переднее правое колесо нашло себе колдобину, провалилось, телега резко и сильно накренилась в ту же сторону, и, не успевший ухватиться Игнатий, свалился в воду:
– А-ах ты-ы! – падение его было неловким и пришлось головою вниз. Он быстро вынырнул, поднялся на ноги, суетясь, всплескивая руками и фыркая, – глубины в яме по пояс. Не мешкая, Игнатий со всей возможной быстротой выскочил на берег, будто это имело смысл. Промок он весь целиком до макушки и основательно.
Федор же снял сапоги, вложил в них портянки, и подкатив штанины выше колен, тоже побрел к берегу. Однако, остановился у заднего левого колеса, задравшегося кверху:
– Игнаш, смотри-ка чего, – и он указал на колесо: оно перекосилось и болталось на четырех спицах из десяти. Остальные лопнули – сорвались в шипах со стороны косяков.
Игнатий забрался в плотную и влажную тень затянутой хмелем ивы, присел на корточки и взялся обеими руками за голову. Лицо его выражало страдание:
– Эка нелегкая! Все из-за этих казаков! У-ух, хазарское племя, над христианами бедокурят!
Федор выбрался на берег, поставил сапоги на пригорок, и не отворачивая штанин, уселся на седоватый округлый валун, теплый от летнего солнца. Поразмыслив, он решил успокоить брата:
– Игнаш, и казачки наши братья-християане. Все дела-то Божии, а коли так, то только к доброму поворачивают, уж потерпи чуток… Все слава Богу.
Сидящий в тени у воды Игнатий тут же «оброс» облаком назойливых заунывно-певучих комаров, хлопнул себя по лбу и с раздражением махнул рукой не то на Федора, не то на комара:
– Где ж тут «слава Богу»? Телега встряла, я весь вымок. А теперь еще и домой возвращаться за колесом! А день идет, не ждет. Много ли мы выгадали, когда купили сосновое колесо подешевле в Кривянке? Брали бы хорошее, не обеднели бы!
На ветку над Игнатом уселась иволга и затеяла свои причудливые пересвисты. Ее ектенийные возгласы отражались от леса на том берегу и эхом возвращались обратно, отчего пространство ощущалось объемным и наполненным жизнью.
Игнат встал и наткнулся взглядом на птицу, которая сидела на ветке на уровне его лица:
– Кыш! – махнул он рукой. – Пищит, как несмазанное колесо!
Поворчав еще немного, он босым отправился домой.
Федор подхватил свои и братовы сапоги, распряг лошадь, свел к старой непроезжей дороге на том берегу, густо поросшей темно-зеленым и плотным спорышом, и привязал поводом к молодому крепкому дубку. Пусть пасется.
Дорога эта вливалась в основную как раз напротив моста и образовывала перекресток. Здесь еще Никифор Афанасьевич по обету в свое время возвел простенькую деревянную часовенку в честь святителя Николая. Федор не показывался в часовне уже второй год, с тех пор, как в очередной раз покрывал ветхую крышу льняной олифой. Все намеревался зайти к святителю обмолвиться словечком, но времени не хватало.
–Отче Николае, моли о нас грешных,– Федор троекратно перекрестился и поклонился, почиркал огнивом, которое всегда имел при себе, и разжег лампадку. Старое масло, потрескивая, закоптило черным дымом, но разгоревшись, утихло дымить, и лампадка замерцала ровным желтым огоньком, вздрагивающим на пронырливом сквозняке.
Обступавший часовню молодой вишняк внезапно и мощно зашумел листвой от резкого порыва ветра, спугнув семейство неугомонных белок. Солнце потускнело и будто бы погасло. Гремя крупными каплями по дощатый крыше, на землю сорвался свежий и тяжелый летний ливень.
Федор встал перед иконой святителя, развел в стороны опущенные вниз руки, и с мягкой застенчивой улыбкой произнес:
– Ну, вот и свиделись, – таким голосом, каким говорят с близкими людьми после разлуки. – Благодарствую тебя, батюшка, что спрятал от дождя, знаешь про мою ушную болезнь.
И опять перекрестился и поклонился.
Дождь лил таким плотным водопадом, что будь он сорокадневным, пожалуй, начался бы второй Потоп. Однако, пошумел он для важности, да и поослаб. Мелькнуло солнце в облачной прогалинке, подмигнув весело. Тучи посветлели, и дождик присмирел, заморосил вполсилы.
– Ну вот, – обратился Федор к иконе, все это время стоя перед нею ровно и торжественно. – Благодарствую, батюшка.
Он еще немного постоял, заглядывая в потемневший от времени лик, и начал:
– Взбранный Чудотворче и изрядный угодниче Христов, миру всему источаяй многоценное милости миро и неисчерпаемое чудес море… – его лицо преобразилось и просветлело, и само уже походило на икону древнего русского святого.
На крест, завершающий обналичку двери, вспархнула знакомая иволга, и вступилась вторить Федору своим свиристельным восклицанием. Дождь притих, и целый мир пробудился к пению: яркие переливы иволги, веселые и пестрые посвистывания дрозда, журчащие трели жаворонка и неподражаемые щелканья царственного соловья. Все эти трепетные возгласы сливались воедино, собираясь в хор и подбирая по пути прочие, малоприметные по отдельности россыпи.
Всептичье ликование насыщенной волной задрожало над рекой. Казалось, это оно сгущается над водою паром, туманом расстилается вдоль луговины, чтобы вобрать в себя самые мельчайшие звуки и ароматы цветущего луга и вознестись, наконец, на Небеса. А уж там, благословившись у своего Творца, сгуститься в облако и обрушиться на землю живительным и радостным дождем.
И внутри этого первозданного потока естественной нитью вплетался голос человека, восклицающего своему другу и покровителю на Небеса и прославляющего с ним Творца:
– Радуйся, избавление от печали; радуйся, подаяние благодати…
–Радуйся, обуреваемых тихое пристанище; радуйся, утопающих известное хранилище…
–Радуйся, многих от погибели исхитивый; радуйся, бесчисленных неврежденно сохранивый…
Дойдя до края горизонта, юркая летняя туча развернулась и двинулась обратно тем же путем. Дождь набрал силу, забарабанил по крыше, а потом и загудел. Вода шла всплошную, будто реки теперь текут не от горизонта до горизонта, а от неба до земли.
Окончив акафист и положив двенадцать земных поклонов, Федор поднялся и заговорил со свойственной ему простотой:
– Вот, батюшка, про Агафью знаешь. Так ты, батюшка, подсоби, помолись Господу. А то ведь останется в девках. А парень-то хороший, золотой парень! Но задал управляющий за него на выкуп столько, что едва за год собрали. А как собрали, так удвоил. Еще год собирать? А как и еще через год удвоит? Уж подсоби, отче Николае!
– И помоги рабу Божию Игнатию, что-то не ладится у них. Эдак недалеко и до греха какого… Знаю, батюшка, что поможешь… И благодарствую, что пригласил в гости. Аминь.
Тишина наступила внезапно, будто ничего и не было, и о дожде напоминали лишь напористые потоки, устремившиеся с бугров в низины, да залитая водой дорога, больше похожая на обмелевшую реку.
Когда Федор вышел из часовни, уставший и промокший Игнатий уже подходил к мосту, таща колесо на спине.
– Ох… Не столько тяжелое, сколько неудобное, – он поставил колесо на землю и с трудом распрямился. – Если б еще раз пришлось пойти, так и не осилил бы.
Колесо сменили без затруднений, впрягли лошадку и вывели телегу на дорогу. Струи желтоватой от песка речной воды полились на размоченную дождем дорогу.
Как вода стекла, отправились в путь. Слизкая дорога не пускала торопиться, налипая грязью на колеса, и лошадка с нею не спорила, шла тихо и дремотно.
Игнат устал, руки его легли на коленки, сам он сгорбился и приуныл.
– Что ты, брате, опечалился, не лихо какое, – Федор не мог видеть страданий брата.
– Да знаю… – ответил Игнатий задумчиво. Слева от дороги тянулась река, а справа, где сидел Игнатий, плотно стоял лес, и мокрые ветки встречных деревьев хлестал его по лицу и плечам, обдавая брызгами дождевых капель, если он не успевал увернуться. – Просто все к одной куче. Баня эта, вино. Жена… Вишь как: в день нашей свадьбы, когда уж остались мы одни, говорю я ей: «Акулинушка, люб ли я тебе?» А она говорит: «нет, не люб». «Да по что нелюб-то», говорю? «Да по то нелюб, Федор, что рыжий ты бородою, и на людях мне совестно с тобою». Тут я свету белого не взвидел от обиды, что уж двенадцать лет как не найду себе покою.
– Ну что ж ты, братец, – Федор обнял брата за плечо. – Нешто за двенадцать лет она не поправилась умом? Ведь дитя была совсем… Простил бы ты ее. Ты, когда в бане-то горел, так она в огонь за тобою пошла! Гибель верная, а не убоялась. Ты сама, говорю, едва что не сгинула! А она мне отвечает: мне без Игната не жизнь, с ним бы и сгорела, нет печали.
Игнатий недоверчиво искоса взглянул на брата и дернул плечами:
– Может просто боится остаться вдовою? Я так думаю, что в этом деле сразу не пошло, то уж потом не соединить. Не люб – так не люб. Борода рыжая! И где она рыжая!? – воскликнул он, выставив лицо вперед и кося книзу глазами, потянул себя за короткую рыжую бороду, стараясь оглядеть ее всю. Потом, успокоившись и поразмыслив, добавил: – ну, может самую малость…
– Да чего ей вдовства-то бояться? Просто уж детские-то глупости повыветрило, и теперь уж она настоящею женою стала, – Федор прихлестнул вожжами и смешно чмокнул на лошадь, поторапливая ее. – Это все свыкается и сживается так, что все равно что два куска смолы на солнце, поди разорви. А что сразу должно… Так то у «просвещенных» господ такое: влюбятся, поженятся, и сразу у них все, вроде как, по-настоящему и навеки. А через год уж по сторонам глядят.
Река юльнула в сторону от дороги, разлившись на прощанье широкой излучиной, и оставила густо заросшую, заболоченную старицу, бывшею когда-то той же самой рекою Тихой.
Дорога мягко вкатилась в низину. Густая рослая трава, смятая и сбитая проливным дождем, наполнила тенистую прохладу терпким запахом подкошенной зелени, одолевшим даже настойчивость притоптанных ливнем петушков. Вдруг в это облако вкралось что-то постороннее, удушливое и назойливое, и ложбина подернулась сизоватым стелящимся туманцем.
– Дым? – принюхался Игнатий.
Лес окончился плотной стеной, и огибающая его дорога круто увела вправо, открыв путникам вид на их делянки сосняка. Обе они теснились обособлено, захватив сухие части опавшего и оплывшего ложка. Вся эта впадина затянулась остывающим дымом, льнущим к мокрой земле. Большая часть делового леса была спилена, и лежала тут же, побитая на бревна. Среди этой странной вырубки суетились те самые казаки: собирали инструменты и разбросанные всюду вещи, ладили на чьи-то телеги невесть откуда взявшиеся лишние седла.
Один из казачков, вероятно тот самый, что напугал их лошадь, подошел верхом к остановившимся поодаль мужикам:
– Кто такие?
– Братья Никифоровы, – ответил за двоих Федор. – Это наши делянки лесу. Вот, пришли осмотреть, а тут… А что тут… делается?
– «Хранцузы» лес ваш свалили, задумали через болото мостков накидать, – ответствовал казачок. На вид ему не было и тридцати. – Тут, ежели перебраться, такая дорого по долине откроется, что твоя мостовая. Ну а мы их отговорили. Да, вишь, в суматохе пожару наделали, тот лесочек, – и он указал на делянку Игнатия. – Весь, почитай, выгорел. Но, слава Богу, дождь. Троица скоро, на Троицу завсегда люто дождит.
Казаки торопливо погрузились, и, не мешкая, двинулись в обратный путь, уводя за собою и брошенный французский обоз.
– Да, эт откуда ж здесь взяться французам? – удивился Игнатий. – Это ж сколько верст?
– А они здесь не по военному делу, – объяснил казачок, пропуская товарищей с богатыми трофеями вперед. – Видать, втайне от своих вывозили награбленное, да здесь увязли, басурмане.
– А ваше войско как тут? – продолжил недоумевать Игнатий, потрясенный близостью войны.
– Дело есть. А попутно зашли к вашему барину, он из наших, – казак тронулся, пришпорил, и перейдя на галоп, отправился прочь, но проскакав сотню шагов, казачок, не сбавляя ходу, осадил коня, круто развернулся, и пустился в обратную. Вихрем приблизившись к мужикам, он так внезапно остановился, что обдал ошалевших мужиков мелкими комьями сырого чернозема и вздыбил раздышавшегося с бегу коня.
– Раз это ваш лес, так и возьмите свою долю! – крикнул он и щелчком пальцев отправил в полет небольшой, блеснувший в лучах солнца предмет, развернулся вновь и понесся по просыхающей дороге вдогонку за обозом, уже исчезнувшим в зарослях старицы.
Федор поймал обеими руками, раскрыл ладони – золотая монета. Большая. Глаза Игнатия, и без того раскрытые от удивления больше обыкновенного, раздались еще пуще. Он, не глядя, сел на сваленное бревно.
– Звать-то тебя ка-ак? – крикнул Федор удаляющейся фигуре, лодочкой приставив к лицу ладони.
– Никола-ем! – откликнулся казачок, обернувшись, и с поворотом исчез за лесом.
Странное зрелище представляла собою выделенная мужикам леснина: почти вся годная в стройку сосна спилена, разрезана на бревна и свалена в стопки, густая и выше пояса высокая болотная трава сбита и стоптана, как и не было ее, а следы копыт, оставленные доброй сотней казачьих лошадей и десятком захваченных у французов телег, превратились в подобие широкой, хотя и вязкой от проливного дождя, дороги. Просохнет.
Братья прошлись вдоль вырубки, оглядели свои владения.
– Нужно теперь прийти ветки побить на хворост, – уныло озвучил Игнатий очевидную мысль. Он снова присел на ближайшее бревно, оперся локтями о колени, и задумчиво уставился в землю. – А моя-то делянка выгорела… Уж не знаю, как ты все это разумеешь, а я не пойму этого. Что такое происходит, почему – то в лоб, то по лбу?
– Не печалься, Гнаш, – Федор подсел к брату. Лицо его снова раздобрилось, глаза наполнились теплой грустью. – Слава Богу же? Так оно все, потому как нету пути сделать по-другому.
– Нету пути в реку не свалиться на всем скаку? Нету пути колесом в яму не вбиться, чтоб мне в реку упасть? Или не лопнуть спицам? Или купить колесо в Кривянке? Или… чтоб у меня борода не рыжею была? – от безделицы он нагнулся за веточкой, но заметив небольшой обрывок нетолстой веревки чуть в стороне, потянулся, поднял ее, распрямил, рассмотрел – малопригодный обрывок, крепко связанный в петлю.
– Стало быть, нельзя было, – Федор задумался, с сомнением повел плечами, и вслед за Игнатием разглядывая теребимую тем веревку, предположил: – Я не знаю, как оно на самом деле-то. Ну, вот подумать, кабы не казаки, так и не улетели б мы в реку. А что плохого? Они француза прогнали, нам-то это к ладу, и дождь, что остановил пожар.
Братья посмотрели в сторону выгоревшей делянки. Уже не дымит.
– А в реку упали, чтоб задержаться нам подольше, чтоб не встретиться с «мусье». Ну, перекосилась телега на яме – так задрало ж поломанное колесо кверху, значится, чтоб менять-то навесу полегше было, – убежденно продолжил Федор. – Так нам тут и лес свалили, и место притоптали. Даже дорогу набили.
– А колесо как же?
– То же и колесо: мы ж тогда хотели в Обуховку ехать за колесами, помнишь? А почему в Кривянке купили? Даша же там. Много ли мы заплатили в той реке горя, что выбрали похужее купить? Зато с сестрицею свиделись, помогли овдовевшей сироте, а на остаток гостинцев набрали детишкам.
Он улыбнулся, прихлопнул Игнатия по плечу, приобнял, и по-отечески прижал к себе. Тот бросил на брата быстрый взгляд искоса, нерешительно улыбнулся, вздохнул и согласился:
– Ну, может оно и так, не знаю… А как же это выходит: нешто Бог для одного только человека может дождь извести, казаков с французами собрать, и все так устроить? Как же тогда мир-то стоит?
– Да не-ет… Так я и не знаю, чтоб… Ну как бы тебе… Да, к примеру, веревка эта, – Федор взял в руки ее свободный кусок. – Видишь вот, одна жилка в ней темнее, вот, черненькая, смотри, – он, согнул веревку между пальцев так, чтоб лучше виднелся самый темный в общей скрутке жгутик. – Это ты, все твои дела и беды, то, в чем тебе помочь надобно. А остальные жилы – это другие люди и всякие Божии дела. И все они так скручены, что выходит хорошо и прочно. Но веревка ж не для этой черной жилки есть, а вся она – оно одно к одному. Так и это – дождь для тебя, но и всем людям он к сроку, каждому по-своему. А выходит хорошо.