Где наш пустынь карельских житель? Где наш, знакомый нам, монах?.. Его, как говорят, в мечтах Ласкал дарами искуситель, И что ж успел?.. В его очах Негодование блеснуло, И сердце с гневом оттолкнуло Нечистый дар и злой совет; И он не возвратился в свет, Где все развратом накипело: Остался он с своей Карелой. Но уж с тех пор он стал не тем! Он созерцания нутом Взошел на высшие ступени Духовности. Он видел: тени Лежали густо на земле, И люди, в диком пьянстве страсти, На ветхом, ветхом корабле, Без путеводных звезд, без снасти, Неслись безумно по морям К каким-то дальним берегам... И он беседовал, как с книгой Разогнутой, с природой... и Пленил он прихоти свои, В лохмотьях риза, дыбом влас, И взор его так мутно бродит, Порою из туманных глаз Как будто молнии сверкают, Уста померкшие дрожат, И тело укротил — веригой... Теперь опять он в терем входит: Вериги из-под риз звенят, И содроганья обличают Какой-то исступленный ум... Под шумной Кивача стремниной, В стране лесной, в глуши пустынной Не одичал ли?.. Бурю дум Он без порядка, без искусства, Порой младенческие чувства С любовью детской выражал. Ему все что-то как мечталось, Он видел: Бог Свой суд держал — И все земное распадалось... Так, под защитой горних сил, Являлись с грешный мир пророки, Или вещания Сивилл Про тайны, времена и сроки... Вот озирается кругом — И, мнится, видит он народы И реющий над ними гром, И слышит стон больной природы... В словах — душа, в душе — пожар... Кипит... хладеет... Видит — шар, Как мир, на волосе повешен Над самым теменем земли: Падет — ив прах!.. Уж жребий взвешен! Они прошли, они легли, Истлели сонмы поколений... И вот... дрожат его колени... Он в страхе видит все и всех, Смущенный тайною грозою... А иногда холодный смех Сменяет жаркою слезою. Он что-то слышал, что-то зрел И загремел, как голос Вечи, — И вот, как мог я, как умел, Списал его, в отрывках, речи: 1 «...Земля приемлет образ гроба, Сокрылась жизнь сердец — любовь: Везде кипит, бунтует злоба, И вырос грех до облаков... Но ты, властитель тьмы и света! Не прогневись на сих детей! Они запутались в тенета! Приди и вынь их из сетей! Ты можешь спорные их рати Одним ударом раздробить: Одною каплей благодати Всю горечь моря усладить... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 2 Гремит на ясном небе гром, И хлынул в мир разврат, как воды, И, мнится, воздух стал грехом!.. Почто смущаются народы? Искать блаженства где? и в чем? Повсюду пламенным мечом Сечет обиженная совесть И тлеют заживо сердца; Ни в чем желанного конца! Все — недосказанная повесть... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 3 В пустыне в полночь я вставал[56] И пред Тобой, мой Бог, молился; Свои грехи воспоминал И мудрости Твоей дивился... Как правы все Твои судьбы! Они вращаются незримо, А мы, страстей своих рабы, Мы в вихрь сует неудержимо И рвемся на свою беду! Повсюду ум наш, сея хитрость, Забыл, несчастный сей слепец, Что сквозь его сквозную скрытность Все зрит, все ведает Отец!.. В своих лукавых изворотах Он хочет совесть заглушить И им в размноженных заботах Дни нашей жизни потопить. Слышна, видна в час ночи совесть, И в темноте ясней грехи: И кто-то нам, душой глухим, О прежних днях заводит повесть: О том, как люди, в простоте, Без мудрований, без изгиба, Не бились грустно в суете, Как в сеть уловленная рыба. И говорит нам тайный глас: «Пора вам Богу покориться, И хоть немного, хоть на час Покинуть ложь, престать гордиться, Не изрывать друг другу ям... Ужо идет и близко к вам Суда таинственное мреже!» Но вы сказали: «Это ложь! Все времена одни и те же, Что предки делали, мы то ж!» Но времена совокупляет Судьи невидимая длань: Уж на душах тоска, как дань Лежит и втайне их сгрызает! Я вижу дни. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 4 Что вдруг душа моя грустит И пала в думе боязливой, Как птица робкая над нивой, Когда орел над ней шумит?.. Смутился ум, прильнул язык, Невольно движутся колени... Но Ты послышал сердца крик — И свет Твой вспыхнул в смертной сени. Ты озарил меня лучом — И я во тьме увидел ясно: С Тобой нет бед нигде, ни в чем, А без Тебя везде опасно... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5 Небес в лазоревом стекле Вдруг ангелов я слышу голос, И мне казалось, на земле Меня держал лишь тонкий волос. Земное стало все мечта, Ничтожество и суета!.. Как высь от ангелов светлела! Как их дружина сладко пела! Я на себе не слышал тела! Я стал легок, эфирен сам И полный дивного покою: Сдавалось мне, тогда рукою Я мог коснуться небесам!.. Увы! От жизненной работы Мне труден стал наземный путь, И, от докучливой заботы Болея, наболела грудь. Напойте ж песен мне святыни, Жильцу безгорестной тиши! Я буду их в земной пустыни Беречь, как счастие души!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 6 Поверьте мне, я вижу их! — Не сомневайтесь больше, други! — Я вижу вечно молодых И их лазуревые круги. Поверьте: это не мечты!.. Я вижу райские цветы! И как они играют ими, И сами свежие, как цвет! Какой невыразимый свет Там, над долинами святыми?.. Они легки, они в венках: Я вижу лиры в их руках... Там смешано повсюду злато С неизъяснимой белизной! И все кругом так чисто, свято, И сам я становлюсь иной: Парю пареньем бестелесных, Тону в их радостной тиши... Но уж бежит покой души, Исчез видений ряд чудесных, Я на земле, на ниве слез, Закрылся верх — я житель низа. По ароматами небес Моя благоухает риза... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 7 Так, есть таинственные блага! Их взор не зрит, не слышит слух; Млека и меда слаще влага Из высших кладезей в наш дух Стезями тайными втекает... Но плоть груба: она не знает Сих невещественных утех!.. Как радостно наш дух играет, Когда к нему нисходит мир!.. Тогда в душе совсем иное! И что пред тем иным земное?.. И чувствий упоенных пир, И пылкие порывы страсти, И славы блеск, и прелесть власти, — Что не сулит лукавый мир... И все ничто!.. Хотя б я бездны Вскрывал и словом закрывал, Хотя б надсолнечные звезды, Как с древ плоды, рукой срывал, — Я не вкусил бы той отрады, Которой жаждет так душа, Когда, небесностью дыша, Летит, парит в святые грады... Какой там мир?.. Но чей язык Неизглаголанность расскажет? Мне скудность слова мысли вяжет! Вам слышен ли поющий лик?.. Вам виден ли сей час чудесный? Понятна ль эта тишина? Какой, без вечера, прелестной Она зарей освещена?.. И этот воздух ароматный, Который нежит и сладит И кровь и страсти холодит? Но нет! Я вижу, необъятны Для мертвых букв, для тесных слов Блаженство с радостью незримой... Но что уму непостижимо, То может разгадать любовь!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 8 Увы! Земля влечет меня! Я угнетен влияньем звездным И, плен свой зная н стоил, Влачусь вокруг скользящей бездны. Исторгнися, душа моя, Из сих теснящих отношении И, вольная, как дух, как гении, Лети в надзвездные края, Пари по широте вселенной!.. Но ты устала, и полет Уже тяжел для утружденной... Так намять понесенных бед, Не раз испытанное горе Претит пловцу пускаться в море. Сама в себя уединясь, Путей боишься ты воздушных, И, в чувствах, пред тобой послушных, Как ветка под дождем, склонясь, Ты отдыхаешь по-земному... Но навык к счастию иному В тебе, как тайна, зацелел: Ты помнишь, прежде ранней птицы (Как пояс розовой денницы На синем куполе светлел) Ты облетала звезды утра, И там, куда не вступна тьма, Средь злата, роз и перламутра, Ты уяснялася сама... . . . . . . . . . . . . . . 9 Над Кивачом, на выси дальной Горит алмазная звезда... Так и в душе моей печальной Звездится радость иногда. Но скоро дум докучных тучи Ложатся на минутный свет: Вот подо мной песок зыбучий. И мне в земном опоры нет! Подай с небес, Отец, мне руку, Меня на скользком укрепи, Отвей любви дыханьем муку И посвети в глухой степи! Я без приюта, без вожатых, Впотьмах над бездной я стою! Тут глубь, там грома перекаты — Я Твой! Храни главу мою... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 10 Лесная ночь была темпа! Теней н ужасов полна!.. Не смела выглянуть лупа! Как гроб, молчала глубина! У них в руках была страна: Она во власть им отдана... И вот с арканом и ножом В краю, мне, страннику, чужом. Ползя изгибистым ужом, Мне путь широкий залегли. Меня, как птицу, стерегли... Сердца их злобою тряслись. Глаза отвагою зажглись; Уж сети цепкие плелись... В пустыне движутся скалы: Куют при кликах кандалы: И ставят с яствами столы, Чтоб пировать промеж собой Мою погибель, мой убой... Я шаг вперед... остановился, Припал с тоской к земле сырой. Как нищий, Богу помолился — И страх с души моей скатился Огромной черною горой... Нашла моя молитва Бога, Сошла к молящему любовь — И агнцу бедному прорезалась дорога Сквозь стражу гладную волков!.. . . . . . . . . . . . . . . 11 Премудрый Бог, Ты избрал время Для неизбежного суда! Нас гнет к земле пороков бремя, Как древо гнется от плода... Сердца от злобы стали камень! Но мы иссохли во грехах, Как сено летнее в лугах. И се! Твой взор, Твой гнев — как пламень. Он попалит нас всех дотла!.. Но, опаленные тобою, Довольней будем мы собою, И станут наши жизнь, дела — Хрусталь гранистый с чистым златом! Повеет здравие, целя, И благодати ароматом Облаговонится земля!.. . . . . . . . . . . . . . . 12 Уж близок день, уж близок день Твоей непотемнимой славы! Пройдут как сон, пройдут как тень Земные, ветхие уставы! Увидим мы, узнаем мы, Чего досель не знали, Над чем ломалися умы, Что детским сердцем постигали Лишь нищие умом. Пора! Что быть имело — всё сбылося, И всё протекшее слилося В одно туманное вчера... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 13 О вы, имеющие уши И растворенны очеса, Раскроите дремлющие души: Се к вам глаголят небеса!.. Но вы объяты глухотою. Потухли ваши очеса: Быстрой движенья колеса Сей род кружится суетою... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 14 До нас доходит весть, о Боже, Что посетишь Ты скоро нас, Что скоро мертвых потревожит Седьмой трубы призывный глас. Земля развратом накипела, И грех на ней болит, как струп! Любовь живая отлетела, И человечество — как труп, Прикрытый златом, ждущий гроба; Еще им движет... только злоба! Кто шепчутся?.. О брате брат! Кто сеть плетет?.. Отец на сына! Какая страшная картина: Везде умышленный разврат! Суды полны гневливых жалоб, Теснится ропотность в устах: Им счастья предков было мало б. И вот уж жмутся в теснотах И, в час улики с наготою, Не зная, где и как им быть, Гласят горам, чтоб тяготою От зоркой правды их закрыть. Где ласка к ближним? где услуга? Чистосердечие — на смех! И всяк со злобой друг на друга Чужой высказывает грех!.. Судитесь, злобствуйте! Но время Уж доплетает свой венец! И скоро треснет гроб, и бремя С могилы сбросит прочь мертвец И, страхом оживленный, вспрянет! Он придет — прореченный час, И солнце ярко в полночь встанет, Безвестных птиц промчится глас, И, двигнувшись, растают горы, И отпахнется ветхий век! И жалостно потупит взоры Пред Судиею человек!.. 15 Господь повел меня из града[57] В пустые дальние поля, Костей мертвела там громада, Белелась от костей земля; Глухой, безгласный и могильный Лежал раскат пустой страны: Ни звезд, ни солнца, ни луны, Ни жатвы, класами обильной, — В какой-то полутемноте Всё тлело в страшной наготе. И Бог сказал: «Сын человека! Воззри на груды сих костей! Жильцы исчезнувшего века, В пылу их прений и страстей Они землей Моей владели, И в них играла в жилах кровь, И к ним в сердца теснилась радость, И на лице свежела младость, И чувства нежила любовь, — Теперь иссохли и хладеют... Но Я велю — и оживут! Друг друга кости их сзовут, Наденут плоть и омладеют... Прорцы же им, да имут слух: «Истлевшие, готовьтесь к жизни И к новой, радостной Отчизне: Всемощных вводит в вас Свой Дух!» Вещал — и страшная тревога!.. Все встало: кость о кость стучит И движется по воле Бога... Кто их сзывает? кто клеит? Кто им дает живое тело, И телу — жилы, жилам — кровь? Встают, как тысячи полков, Кипят, как движимые рати... Израиль! В вечности есть час, Когда и ты услышишь глас Святой, живящей благодати!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 16 Весна! Весна! Святое обновленье! Ты веешь раем для души! Течет, бежит сих мрачных лет движенье, Сей облак слез, сгустившийся в тиши. Под тяжким млатом испытанья, О братья люди, мы прошли, — И отклеились от земли! Раскрылись чистые желанья, И грешный род наш убелен, Нас убедили наши слезы! Проходит срок — и слабнет плен, И вспыхнули над смрадом розы! Уже сгибается змия времен в кольцо, И новое под ветхим уж созрело: Явилось мне прелестное лицо И с жизнью яркою глядело Из-под личины мертвеца!.. Сбери же нас в одно благоговенье! И, братья люди, в умиленье, Мы кинемся к ногам грядущего Отца!.. . . . . . . . . . . . . . . . 17 Так! Сей мятежный, шумный мир Я, мнится, оттолкнул рукою И сладко отдался покою. И праздную заветный пир В моей душе устепененной... Не тронь, не возмущай, молва, Сей жизни внутренней, священной! Тиха, светла моя глава, Крепка в ней разума держава. Несись, как сон, промчися, слава! Других мани и обольщай, Людей-детей играй судьбою! Я жду, я жажду тишины! Как воин, уклонясь от бою Под сень родительской страны, Отдохновеньем лечит раны, — Так я, в полудне красных лет И льстивый счастия обет И жизни частые обманы Души могуществом презрев, Питаю благородный гнев На все ничтожное, мирское: Его отравой чувств не льщу И счастья верного ищу В моей пустыне — и в покое!..» . . . . . . . . . . . . . . . Так говорил, и просветлялся Его разоблаченный взор, И, как верхи карельских гор, Он горним солнцем освещался, Смягченный, он главой поник. И, радостно воздевши руки, Он рек затворнице: «Велик, Велик твой род! Сыны и внуки... Я вижу их... Они в лучах! И свеж их лавр! На их мечах Ложится слава позолотой... Трудися, бодрствуй, род царей! Займись великою работой Преображения людей... Иди, мой витязь, бодро, смело: Я над тобой! Он страшен был!.. Но время срочное приспело — И ты смиреньем победил! Где гром? Где власть Аполиона? Се! Неба с западного склона Скатилась яркая звезда... Земля, вспрянув, заговорила, И власть моя тобой явила Величье тайного суда... (К Марфе.) А ты, скорбящая царица! Ликуй, как шествуя на брак! Он кровь заговорил... Он мрак Прогнал... Светла твоя столица, Россия! Ты, как день, светла! Врагами рытая могила Врагов твоих и пожрала! Твой сын!.. Я вижу Михаила: Твой сын царем... и твой супруг... Все трое радостны вы вдруг — И с вами ваш народ четвертый! Блеснет заря... еще заря, Еще!.. И, терем сей отверстый, Ты не задержишь мать царя! Где ж Никанор?.. Бежит!.. Уж скоро!. Царица — в путь! Отднесь не плачь!» Сказав, с полупотухшим взором Идет под шумный свой Кивач. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Он угадал — заря сгорела, Еще заря, еще... Сидела Карелка смирно у окна И вдруг: «Отец мой!» — закричала. И мигом с лестницы сбежала, И уж на озере... волна Челнок от брега отшибает. Она к воде... челнок хватает, Ведет, умея, мимо луд[58], А он, пловец наш, убирает И руль и парус: он уж тут, Он тут — посол наш добродушный, Наш умный, добрый Никанор; Он видел и Москву и двор, И матери царя — радушный — Он свиток тайный ей принес. А чьих в нем видны капли слез?.. Но дева в выраженьях сельских Родному хочет все сказать, Его голубит по-карельски: Спешит одной рукой обнять, Другой по вые вдоль ласкает; Целует в щеки и в уста И красным солнцем называет...[59] Но их уж ждут!.. Скорей туда... Ночь. Бледно теплясь, догорает Лампада. Поздно! Терем тих! И то встает, то упадает Перед иконами святых Царева мать. Она читала, Она свой свиток уж прочла И строки, как живых, лобзала, Слезами — слезы залила. Они уж там!.. Уж Русь иная: «О, пробудись, страна родная! Он пал, самоохотный царь![60] Зови царей своих законных! Вдовеет трон твой и алтарь!.. Мы кровь уймем, утишим стоны: Как любим русских мы людей — Бог видит!.. Мы не мстим!.. Любовью Сзовем мы верных и друзей, И до кончины наших дней За кровь не воздадим мы кровью... Как жажду видеть я Москву, Читать любовь там в каждом взоре И приклонить свою главу К святым мощам в святом соборе!» . . . . . . . . . . . . . . . ЭПИЛОГ
Карельцы уж неробко ходят Близ терема: уж он и тих И пуст! Не остановит их Стрелец с пищалью. И заходят, И смотрят всё там, и назад Опять выходят, рассуждая... Им часто дева молодая Рассказывает... Всякий рад; Рассказы сладки про былое!.. Но что о прежнем вспоминать? Оно прошло уж, время злое!.. И кроткая царева мать Давно уж на Москве. А терем?[61] С годами тихо он ветшал, Но раз нашел с Онеги вал... И чем преданье мы проверим?.. Теперь уж с давних, давних лет Былого терема там нет. Между 1828-1830 ИОВ
СВОБОДНОЕ ПОДРАЖАНИЕ СВЯЩЕННОЙ КНИГЕ ИОВА
(Отрывки)
ГЛАВА II
Семь знойных отпылали дней, Семь летних протекли ночей В отчизне пальм и аромата: Сквозь синий воздух — реки злата И реки пурпура лились, И от востока до заката Без грома молнии неслись И над оазами сияли (Тревожа сон пустынных птиц) Разливы пылкие зарниц; Или серебряные звезды Блистали радостью очей На круглом густо-синем своде; Или, как млечная река, На яхонт неба облака Взбегали: виделись пещеры, Картины гор и городов, И выступали дромадеры, Глотая звезды...[62] Чудно все На пышном небе Аравийском В краю песков Авситидийском, В стране оазисов и пальм... Так семь ночей прошли в пустыне, — С тех пор как трое из друзей (И каждый от земли своей) Пришли об Иове проведать. И были те друзья — цари Или властители. — И первый Елиафаз был Феманин, Потомок от сынов Исава; С другой страны пришел другой: — Валдад, властитель из Савхеи, Ховарского Амнона сын; Ко дню назначенному прибыл И третий из друзей: то был Софар — и был он царь Минийский. Страдальца вид их поразил, Пришли и — друга не узнали! Вотще знакомых черт искали, Уставя на него глаза: Кругом его была зараза И Бога гневного гроза; На нем белелася проказа От головы до самых ног! Живой мертвец — он изнемог... Лишь кости, в судоргах, стучали!.. И горько, горько зарыдали Друзья, узрев всю меру зла... Но скорбь уста им заперла: Склонив главы, они молчали, Не смея друга утешать... И чем утешить? Что сказать?! Но, растерзав свои одежды, Насыпав праху на главы И взбросив вверх по горсти праха, Семь дней и семь ночей сидели При дружном ложе на земле. ГЛАВА III
Взглянул страдалец на друзей, Привстал и ветхие одежды Оправил... Но, себя страшась, Поник главой на перси. Тяжко Вздыхал скорбящий, и — он был Как кедр, надломленный грозою, Ни мертвым, ни живым. — Но вдруг, Отдавшись лютой скорби, громко Осиплым гласом возопил: «Погибни день, когда из чрева На гибель вышел я на свет, И ночь, которая сказала: «Се, в чреве зачат человек!» И я записан в книгу жизни!.. Угасни тот злосчастный день Во тьме глухой и в сени смерти! Да будет мрачен он, как полночь, И душен, как полдневный зной! — И ночь, в которую я зачат, С тем днем, в который я рожден, Изглади, Господи! изглади Из книги тайныя Своей, Из лет, из круга годового! — И в той ночи да не взойдут — Утехи взоров — звезды неба И миловидная луна! С рассветом, свежестью богатым, Заря! ты, в роскоши своей, Не весели ее ни златом, Ни пурпуром своих бровей![63] Да будет ночь сия бесплодна, Да будет вся она — болезнь!.. Пусть темен, сумрачен, как бездны, Повиснет свод над ней беззвездный!.. Да ни единая жена, В часы погибельной той ночи, Страдальца в чреве не зачнет! — Не будь у той ночи прохлады!.. Да заклянет тот день, ту ночь, Кто для заклятий мощь имеет, Кто, тайным словом, в дебрях змей, И, по глухим лесам, зверей. Иль, с брега, лютых крокодилов Скликать и заклинать умеет, Кому дана наука та, Кто, в час свой, древнего кита Таинственно преодолеет!.. Зачем тот день, зачем — с той ночью Мне дали свет увидеть сей? Зачем я не родился мертвым? Зачем не умер я — родясь?!. Почто ты на свои колени Меня, о матерь! приняла? Почто лелеяла, ласкала Меня — младенца сберегала И в детских играх и во сне? Зачем молилась обо мне?!. Почто меня питали перси? Земли небывший населенец, Зачем я в чреве не погиб, Как недоношенный младенец? Меня б закинуть, чтоб пропал Я в пеленах, еще без смысла! За то давно б уже я спал Протяжным сном в глубоком лоне, На общем сходбище — в земле! Там все равны — рабы и князи: Богач бок о бок с нищим лег; Для всех один покой счастливый Под хладным черепом земли! Покинув троны, там легли Цари, что в бранные тревоги За славой гибнущей текли: Вонзались в небо их чертоги Из скал громадных на столпах; Над прахом их — все стерлось в прах!.. И те, что золото холмили И серебро в своих ларях, Со мной бы рядом опочили... Там нет насилий, чужд там страх; Различья нет там земнородным; Для узников — нет кандалов, Нет кабалы там для рабов, Никто не стонет от трудов... Все — долгий отдых и свобода У подземельного народа! Прохладна за могилой сень!.. А здесь, а в сей палящей жизни, В сей бездорожной темноте, Мы только бродим, как слепые!.. Зачем ты светишь, Божий день? Чтоб нам показывать, как люди Томятся, плачут и грустят? А я, — я мученик безвинный, — Рыкаю громче гладных львов, И, словно ток на дне кремнистом, В моей груди кипит тоска; — Полуистлевшему и пищу Подаст — хлеб жизни чья рука?! — Я воплем приправляю пищу, Роняю слезы в питие! Я трачу жизнь, теряю силу, И сам себе свою могилу, Тоскуя, вырыть бы я рад, И гроб почел бы я за клад!.. Вот, други! вот мое бытье! Он каменной налег горою На перси мне, холодный страх: Я весь им стиснут! Вот я вижу: Чего боюсь... ко мне идет; Чего содрогнусь... то надходит! Горю и зябну... страшно!.. страшно!!! Изныли кости от тоски!.. Но разве я роптал доселе, Под тяжким натиском скорбей? — Не сохранял ли я молчанья, Когда, въедаясь, прогрызал Мой недуг гибнущее тело, И видел кости я свои? Ведь, я как камень был, — доколе Меня прожег Господний гнев!..» ГЛАВА VI
«О, как бы, други, я желал, Чтоб здесь, пред вашими глазами, Спустилися весы судеб, И чтоб на них мои все муки Господь правдивый возложил!» Так Иов грустный говорил И продолжал с болезнью сердца: «Тогда б увидели, что скорбь, Моя болезнь, моя тоска, Мои несносные мученья — И вес приморского песка Перетянули б... От того В моих болезненных речах Порой тоскливое волненье... Увы, я чувствую: в меня Впились, вонзились Божьи стрелы, И душу из меня сосет Их ядоносная отрава. И ужасы — кругом меня, Со всех сторон грозой пугают!.. Горю, томлюсь — покоя нет! Кричу, зову — не отвечают; Прошусь в могилу — не пускают; Под зноем мук страдальцу нет Ни сна, ни сладостной прохлады; Мой сон наполнен страшных грез, Глаза растаяли от слез, И сердце, слыша грозы, млеет... О горе, я живой — мертвец! Я часто сам к себе с вопросом: Живу ли я, иль не живу? Я обеспамятел в несчастьи И разум утопил в слезах. — Мне опостылил свет и люди... А я ведь так любил людей!!. Все, все, чего страшился прежде, Теперь увидел на себе! Ведь я — не каменный, не медный... Осел ревет ли на траве? И бык мычит ли подле корма, Когда присмотрен он и сыт?.. Что пища без приправной соли?!. Мой хлеб постыл мне стал от боли, Полынью стало питие! Увы мне!.. Братья вероломны Спешат от ложа моего — Все врознь, как токи снеговые, Как своевольные ручьи Без русла. От снегов рожденны, Те ненадежные ручьи Бегут, теряясь в бездорожьи, И первый яркий солнца луч Их иссушает до поддонья. И мнимой дорожа водой, Вслед за скитальцами-ручьями, Беспечно доверяя им, В пустыни идут караваны И погибают заблудясь... Вот караван Феманский длинный, Саввейцев шумный караван По тем ручьям пошли в пустыню И ужаснулись, зря обман Своих предателей безводных... И я хотел бы воду жизни Из ваших вычерпнуть речей И освежиться ими в жажде; Но, вместо сладких токов водных, Пред несчастливцем появились Вы уж иссякнувшим ручьем!! Так чем вам напоить страдальца, Отверженного от людей?!. Да! — я отверженец, бездомок, Кому чужда уже земля... Я брошен бурей, как обломок В грозе морей от корабля... Но разве у родства, у дружбы Я требую себе даров, Или наград моим утратам, Иль избавления от бед, Иль выкупа от супостата?.. А признаюсь: я б оценил Одну слезу — слезу от сердца, Когда б сюда, на грудь мою, Ее участье обронило... Но вкруг меня — один упрек!.. Скажите ж: как и что мне делать?.. Я стисну грусть и замолчу! Без доказательств доказать Хотите вы свою мне правду, А голос скорби и тоски. Как дым, пускаете на ветер!.. Друзья, богатые умом, Меня в безумьи не вините! Безумен я? — так обличите... Я неразумен? — научите... О, мудрена наука жизни!! Но я готов вам уступить, В чем уступить по правде можно! Ваш долг помочь и просветить: Но вы в речах своих так строги!.. Участья нужен мне елей! Мои свежи еще так раны! А вы с оружьем острых слов На безоружного напали, И, сети ставя сироте, Подкоп под дом его ведете! Хотите ль сердце смять мое И, запугав, засыпать мразом Последний жар моей души?.. Однако ж выслушайте, други! Сверите все мои слова И взвесьте их и рассудите: Напрасно ль друг ваш вопиет, Иль вопиет в нем чувство правды?.. А правда ведь еще моя!!» ГЛАВА VII
«Что наша жизнь? — Тревожный сои, Борьба и тяжкая работа! Как раб, боящийся лозы, Влача свой плуг под ярким зноем, Все рвется, чтоб укрыться в тень; Все смотрит, — скоро ль долгий день Завечереет, скоро ль отдых: — Так дни и месяцы текут Моей многострадальной жизни!.. Все тело рушится мое: То вдруг его облягут раны, То заживут... И вдруг опять Моя растрескается кожа И, гноем накипев, болит... Жизнь, смерть, день, ночь... все стало смутно. Сомкну ли ночью я глаза (Страдальцу ночь — долга, как вечность!), — Я пробужусь и говорю: Когда ж рассвет? — Ах, скоро ль утро?! Приходит утро — я опять, Вздыхая, вопию: где ж вечер?! Мое все тело — струп и струп, И я — седой, стенящий труп!!! Как ссохлась, пригорела кожа!.. Увы, мои былые дни Мелькнули, будто в зыбких красках: Мелькает нить за челноком... Промчалась жизнь скорей беседы И стала мимолетным сном... О горе! все невозвратимо: Прошла пора моих надежд!.. Земных отрад, земного счастья Уж не видать мне и в мечте! Как облак дымчатый редеет И исчезает в высоте: Так я исчезну! — Бездна ада Не выдает своих: увы! Оттоль не выйдешь в дом родимый, Ни вести к ближним не пошлешь! — Уйду, — и без меня застынет Мое и место на земле!!. Итак, доколь еще язык мой В устах вращается, друзья, — Я буду, буду все, с тоскою, Все беспрерывно изливать, Всю ярость беспредельной скорби: Скажу и выскажу векам, И поздним донесу народам, Что совершалось здесь со мной, Как мучили меня в пустыне!.. Что — я?.. Речной ли крокодил, Иль гневная пучина моря, Что так плотиной обложен, Так связан, заперт и стеснен?! Когда прошу: дай мне отраду, Дай видеть счастье хоть во сне, — Далеко, дикою мечтою, Ты сон мой отгоняешь прочь... То окружен я пустотою, То черная, в пустыне, ночь Полна страшилищ: — вот их очи Огнем неистовым горят, Они в меня вонзают взоры; То реки с клокотом шипят. То с грохотом валятся горы — Все на меня!!! — Я весь разбит. Изломан, раздроблен, убит; Мое от страха сердце жмется, И весь я — как под бурей трость; И слышу, — все во мне трясется, И ударяет кость о кость... Почто ж томить?.. Вели скорее Меня изгладить из живых И душу свободить от духа, От смерти кости свободить! — И! что есть человек, сын персти, Что Ты так чествуешь его, И, с непонятною заботой, О нем радеешь и болишь, И в дивных утренних виденьях Ему о тайном говоришь?.. За что ж меня терзать? — И долго ль Мне ропотным и скорбным быть? Пусть я грешу, — но что я значу Перед Тобою, страж людей? Зачем сражать меня стрелами — Негодовать, как на врага? Чтоб не помиловать страдальца, Не снять бы всех его грехов — Из жалости к сей бедной жизни!!. Ведь, может, завтра же придут, Меня поищут... и напрасно! Страдальца боле не найдут!..» ГЛАВА XXIV
«Ах, для чего не соизволил Господь вести Свой суд открыто, Поставить правду на земле, И так судьбы людей устроить, — Чтобы пороки за собой Влекли свое и наказанье? Напротив, что бывает здесь? — Преступники живут спокойно, Спокойно у сирот берут Последний родовой участок, Спокойно чуждые стада В свои загоны загоняют И с ветхих рубищ нищеты Последний лоскут отдирают! Так бедных мучат, позабыв, Что те — их братья, те же люди! Но их считают ли людьми? Толпы их, скрывшись в темных дебрях, Выходят лишь ночной порой, Чтоб на полях, уже пожатых, Забытый колос подобрать И пропитать своих младенцев... Как часто острый, горный дождь Покров убогий пробивает, — И мать, прижав к груди дитя, На хладный камень упадает, Изнеможенная, без сил!.. Как часто сильный у бессильных Детей от персей нагло рвет И их назад не отдает — Без тяжкой платы, без залога! — Кем жмет елей он из олив, Кем точит сок из винограда, — Того как часто голод жмет И жажда тяжкая сжигает! — Но труженик не смеет сей Скрепить уста роскошной влагой, Текущей под его рукой: Над ним бдит глаз ему чужой; Чужое делает он дело!.. И на селе и в городах Кричат обиженные люди: Конечно, крик их слышит Бог, Но им томиться допускает... Есть люди, кои с темнотой Сроднилися, как птицы ночи: Для них несносен свет дневной — Он колет им, как правда, очи! Смотрите: вот убийца встал И точит нож при свете лунном; Вот обольститель ждет, когда Стемнеет в улицах пустынных: Ему и темнота светла, Он говорит: «Чтоб не узнали, — Закрою я себе лицо!» — Они, как филины, боятся Людей и света и дрожат, Когда прохожих повстречают: Однако ж, не смотря на то, Упрямо достигают цели Преступных замыслов своих И пожеланий своевольных, И дерзко, парус распустя, Несутся по морю разврата, Спеша умчаться, унестись От тихой ясности душевной В крутой, мятежный ураган, И от живых потоков сладких — В безводье, в знойные пески!.. О, страшно заглянуть к ним в душу Там все нечисто, все темно! Они — греха живые гробы, Легки и в мыслях и в делах... Судьба им будто помогает! Конечно, умирают же И эти изверги; но жребий Их — общий всем: как колос сельный, Пожнет их смерть своей косой!!. Так где ж над злыми правда здесь?!. Еще ль со мной хотите спорить?! Так пусть же Бог решит наш спор!..» ГЛАВА XXVIII
«Есть место серебру, и злато Мы плавим из драгих песков; В земле рождается железо, Из горных камней плавят медь. — Безноги вы, драгие камни: На чем вам бедным избежать Руки пытливой человека? Зато зарылись глубоко Вы, по подгориям, в пещеры... Но человек следит, следит — И вас, отшельников, находит, И вносит розыски и свет Подземья в мрачные конуры. — И докопался рудокоп До потаенных тех заклепов, Которые преградно свет От древней тьмы отмежевали И отделили нас — земных — От забытых теней подземных: Оттоль, из нор и тайников, Журчит ручей металлоносный... Земля, на коей, вместо риз, Кипит златое море жатвы, Внутри изведена огнем. И там живет, в прохладных гнездах, Лазурный камень: он скреплен Златыми блестками. Туда Стезю нашел землекопатель, — Стезю, которой не видал Ни легкий сокол островзорный, Ни коршун. Той стези не зрел Ни лев — ревун золотогривый, Ни чуткий быстроногий пард... О, чудодеен человек! — Упорно подрывая горы, Он подсекает корни скал, — И с громом рушатся громады, И тайны гор обнажены! — Из камней он выводит реки И запирает бег речной, И много, многое он знает!!. Откуда ж мудрость? — Он молчит! Откуда виденье и разум? — Об этом он не говорит! Вотще и горы подкопал, Вотще и землю вопрошает: Богатства мудрости — не в ней! «И я в себе ее не вижу!» — Седая бездна говорит... Достань хоть золото Офира, Анфракс и оникс дорогой, Стань обладателем сапфира, Сбери хоть все богатства мира, — . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Премудрость выше всех сокровищ! — И почвы Эфиопской сын, Смарагд, ничто пред ней! — Откуда ж Премудрость сходит к нам? И где, Где разумения источник — Святый премудрости родник?.. Не от земли премудрость, нот! В земном ее напрасно ищут: Она сокрыта от людей!.. Пошли орла в разлив лазурный, — Он встретит взором солнца луч, Крылом прорежет область туч И стерпит натиск вихрей бурный: Но мудрости ни выше туч, Ни в царстве воздуха не встретит! — И говорят и Аввадон И смерть: «Мы слышали ушами Своими, что славна премудрость, Но не видали мы ее!» Никто не знает волей Бога; Таинственны Его пути; Сокрыт чертеж мироправленья; В глубокой тайне скрыт раздел Людского счастья и несчастья: Никто не знает, что, кому?!. Но все то ведает премудрость; Все ясно ей, что нам темно... Где ж путь и ключ к ее чертогу? — Где ненаходную найти? Спроси у звезд — они молчат; Спроси у бездн — не отвечают!.. Один, один лишь знает Бог, — Куда к премудрости дорога, И где и как она живет! Он ведает, зане объемлет И землю взорами кругом И всю безбрежность поднебесья; Он ведает, зане Он Сам И ветер взвешивал, и воды И размерял и разливал... Он предписал дождю законы, Он молниям назначил путь, И путь провел стреле громовой... Тогда — Всезиждущий познал Чудотворящую премудрость: Ее Он обнял, осязал, — И Сам, Господь неисследимый, Исследовал ее, и Сам Изрек заветно человеку — В урок народам и векам: «Премудрость (ведайте народы!) Воистину есть Божий страх, И удаление от зла Есть веденье и вместе разум!..» ГЛАВА XXXVIII
Тиха пустыня. Воздух ясен. Беспечно златогривый лев Лежит, как царь, с своей подругой, Величествен и горделив, В тени алоя и олив, Под стройной, длинноотенной пальмой. Вдали стена зубчатых скал; Над нею — купол бирюзовый, Под дымкой легких облаков, Летучих чад златого утра, Слитых из роз и перламутра. — И рыщет по пескам шакал, Услужник льва и ловчий верный; А тигр, из чащи тростника, Сверкая красными глазами, Младую серну сторожит... И скачет пестрый леопард, К ловитве когти распуская... Газель — красавица пустынь, — Рисуясь, с стройной прямизною, Как мысль, воздушна и легка, — Ища убежища от зною, Летит, как меткая стрела, С своей семьей в оаз тенистый... Орел ширяет в высоте; И суетится длинноногий, Беспамятный строфокамил, Отец безгнездного семейства... И, жадный солнечных лучей, Из темных нор пустынный змей Ползет, — и радуги играют На зеркальном его хребте: Багрянцем, синевом и златом Сияя в панцире кольчатом, Он блещет в дивной красоте... И слыша час полдневный зноя, Стада легли у родников, Среди свежеющих оазов, В траве душистой у холмов, Где смоквы плод янтарный зреет И рдеет в финике рубин. — И легкой пеленой несется, Шумит, пестреет и дождем Из яхонтов живых и злата — То сеется, то вьется рой Златолазурных насекомых. И стонет горлица в тиши, В своем гнезде под тамаринтом; И чад питает пеликан. А между тем, степной дорогой; Через песчаный океан, В богатый край Авсидитийский Идет Саввейскйй караван. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вдруг что-то черное мелькнуло, Как язва, на краю небес, Растет, растет, все ближе, ближе, И солнце, потеряв лучи, Побагровело, зашаталось И покатилось в море туч, Как тусклый шар, налитый кровью... Пустыни обнял тайный страх; Но тишина везде, как в гробе, И ветры спят... Кругом полны Предчувствием и ожиданьем Земля и люди... Иов встал; Опершись тлеющей рукою О землю, скорбно он вздохнул И сел на одр; но очи прямо. Чего-то взорами ища, В голубоватый сумрак дали... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И набежал... и мглой густою Опеленило грудь земли, Заволокло всю чашу неба: День смеркнул. Вдруг в выси — пожар!. Взвиваясь, вихри засвистали, И вьюгой взрылась гладь песков; Гор кости — камни затрещали; Зарокотал в выси удар, И суетливо побежали, Опоясав пустынь концы, Владыки грозного гонцы — Ручьисты молнии. — Долины Вздыхали. Праху океан Взлетел... Все мчится ураган Крутой, огнистый, бурный, рьяный; Он красные моря пссчаны Горами поднял... — Караван Остановился средь пустыни; Верблюд, колена преклоия, Ложится на песок горячий: Он чует бурю... Вдруг протяжный Вой, свист, дождь, буря, вихрь и град Кипят, теснятся и спешат. Как гости к браку на зазывный, Торжественный и светлый пир... Рассотворился целый мир... И Тот, Кто правит бурей духом, К страдальцу скорбному притек И над его дрожащим слухом Слова гремящие изрек: — «Кто звал Меня на состязанье И, в детской дерзости своей, Предвечное предначертанье Довечной мудрости Моей Темнил бессмыслием речей?!. Встань, выступи сюда, борец! Будь муж, препояшись, мудрец! — Я стану спрашивать, — ответствуй И покажи свой ум в словах! Скажи Мне, старец-малолеток, Скажи, Мой недоросль земной: Ты много ль царств и поколений И древних пережил веков? Каких премен и возрождений Ты был свидетелем в свой век?.. Скажи, вчерашний человек: Который год тебе? — Давно ли, Зачем и как пришел на свет?! — Ты был ли при созданы! мира, И предлагал ли свой совет, Как Мне вселенную устроить?.. Ты знаешь ли, когда и как Я словом свет дневной составил И прогнал довременный мрак, Осводил высь и свод уставил Неисчислимостью светил И яркий блеск их заслонил Прозрачной тканию лазури?.. Одной рукой — Я мрак и бури, Другою мощно оттеснил Боровшийся с веками пламень... Не ты ль краеугольный камень Земле в подпору подкатил И ту рассыпчатую землю Спаял на четырех углах? — Ты ль дал ей вид и очертанье? — Ты ль утвердил ее столпы?.. Ответствуй и свое всезнанье В ответе мудром покажи! И, если ведаешь, скажи: Чей шнур ее все клинья смерил? Не ты ль держал над ней отвес?.. Твоя ль рука за Мной носила И наугольник и мерила? Кто дал земле объем и вес? Кто ход младой земли размерил, И кто ее, младенца, вверил — Любви заботливой небес?.. Ты помнишь ли, как ряд чудес Узря, все звезды заиграли, Зарделися, заликовали И издали хвалебный глас? — И был тот глас, тот гимн священный — Привет земле новорожденной... В тот памятный на небе час, Откинув мрачные покровы, Вошел в семью светил Мой мир — Невинен, свеж, блестящ, как радость, Светлеющий, как брачный пир! — И закипели неба чада Средь выспренних своих кругов; Их повлекла ко Мне любовь, И понеслась сия громада Со всех высот, со всех небес, По звездным царствам, по лазури, По златозарной вышине, И стала пред Владычным троном, Ликуя стройно и поя... И рать несметная сил, Мне славу воздала — поклоном! Слыхал ли ты?.. был страшный миг, Когда земли расторглось чрево И брызнул к небу океан... С мятежном шумом, стоном, ревом, Хотел он звезды в небе смять, И жадным бурнопенным зевом Младую мать свою пожрать... Я принял на руки младенца. И, бурный вопль его смиря, Я спеленал дитя в туманы И уложил его в постель, Огородив ее брегами, И люльку Я завесил мглами... С тех пор волнуется ль, кипит, — Он никогда не переходит Закрепной, межевой черты. — Порой, от бури поседелый, Раздвинуть силится пределы И сушу губит ближних мест: Но Я с грозой возвышу перст, — И океан оторопелый Отхлынет в свой законный лог, Где Мною уложен вначале, — Зане Я бездне рек: «Не дале!..» Восстань, борец, скажи заре: «Всходи, алей и радуй небо!» — Тебе покорная заря Охватит ли восток пожаром И выкажет ли вдруг природу, Как разноцветную одежду, Как отпечаток на воску, Когда печать над ним подымешь? И алым, девственным лучом Пробудит ли пернатых хоры Твоя веселая заря? — И, ранний страж глухих пустынь, Она прогонит ли в их горы, В их захолустья, дичь и норы Толпы разбойников с долин?.. Перемещя часов порядок: Вели рассвету раньше быть!.. А звезды можешь ли гасить И сокращать пределы ночи? — Твоя ли творческая сила Так пышно небо осветила, И ты ль, с востока на закат, Двенадцать солнцевых палат На горном поясе поставил И царский путь на них направил? — Не ты ль, взяв брение земли, Создал глаголивого[64]? Ты ли Облек его в высокий сан И посадил царем?.. Не ты ли, Схвативши землю за края, Тряхнул трещавшую так сильно, Что нечестивых род долой Слетел с нее в бездонье ада? В Моих руках земля — как воск, И мне помощников не надо!.. Сходил ли ты во глубину И в неоснованные бездны? Познал ли тайны дна морей? И видел ли Мой мир подводный — Водоворотов и пещер? Ты подходил ли ко вратам, Где блещет надпись роковая: «Здесь жизни край; за ними смерть»? А широту земли и мира Предел изведал ли ты сам? Узнал ли, где дорога к свету И где живет угрюмый мрак? Ты, видно, это все уж знаешь?!. Знать, зародился ты тогда, Когда и время не родилось?!. Ходил ли человек с ключом В тайницы Божиих запасов, Где собрал Я, на день грозы, Снега и мраз и град и бури И искрометных вечных льдов Нерастопимые громады?.. А кто дождю отец?.. И дождь За кем; как сын послушный, ходит, И сеет жизнь в местах пустых, — В местах, людьми непосещенпых, — И зеленит раскат пустынь?.. Но, может быть, соперник Мой, Не любишь ты дождей и бури? Сведи ж на землю тишину И ветров ласковых лобзанье И светлые, как праздник, дни! Рассыпь окатистые росы, На радость сердцу и очам, По холмам, рощам и лугам!.. Сними оковы с Ориона И закрепи узлы Плияд И Семизвездия союзы! — Ты знаешь ли состав небес И тайну власти над землею Моей громадной высоты? Не ты ль Медведицу Мою С семьею Медвежат игривых Гулять по небу высылал? — И с потухающей зарею, Когда все просится к покою, Ты можешь ли своей рукой Схватить за светлые власы Звезду вечернюю, чтоб в час свой Ее по небу провести?.. Пытался ль ты, взглянув наверх, Сказать гряде летящих облак: «Дождя, дождя!» — и дождь рекой?. Пытался ли ты вызвать бурю С ее клокочущей грозой, И рокотал ли громом в горных? — Кто счеты сводит облакам, Кто в облака влагает мудрость, Чтоб так они держали воду, Иль, растворив в выси сосуды И опрокинув вниз меха, Дождили влагу на долины? И воздуху кто придал ум Знаменовать дожди и ведро?.. Сзывал ли молнии с небес, И молнии, тебе внимая, Откликнулись ли: «Вот мы здесь»? — Кто мудрость тайно схоронил От знателей надменных века Вовнутрь, в утробу человека? — Кто, высь осводив краем неба, Касается краев земли?.. И в древний век порядков древних Не ты ли горы округлил И прежде ль гор на свет явился? Не ты ль тесалом обтесал Громады жесткие в утесы? — Не ты ли жителям дубрав Насущный хлеб их посылаешь, Склонив заботливый к ним слух?.. Не у тебя ль младые львята, На кортах сидя и рыча, Как у родного, пищи просят, И получают, и едят?.. Кто во всемирном домоводстве Все слышит, видит, бережет? Кто, над гнездом приникнув врана, В его отсутствии, птенцов, Кричащих к Богу, греет, кормит, Кто их, малюток, стережет?..» ГЛАВА XXXIX
«Постиг ли ты зверей природу, Их навык, страсти, весь их быт? Ты знаешь ли, в какое время Младые серны по горам Осеменяются? — Но долго ль (Дыша любовию к полям) Живут при матери семейства? — Их степь зеленая манит, И тонконогая станица Младых, веселых прыгунов Летит чрез долы, чрез овраги, Полна красы, огия, отваги; Заслышав дальний шум реки, Она несется чрез стремнины, Чрез златовидные пески На изумрудные долины... Кто дикому ослу внушил Любовь к пустыне и свободе? Блуждает, вольный, по степям, Среди широкого раздолья, По лакомым солончакам; Порой подходит к городам И посмевается их шуму, Их пыльной, душной тесноте. Отдастся ль Мой пустынный буйвол Тебе в жестокую узду; Его привяжешь ли ты к яслям, И согласится ль великан, Склоня главу, ходить понуро И бороздить твои поля? Ты знаешь ли строфокамила? Полупернатый скороход Легко пустыни обтекает И, насмехаясь над конем, Почти бескрылый, ни на чем Летит и спорит с ветром в беге... И часто самка на песках Забьет, замашет вдруг крылами: То — знак, что тут она кладет Свои в песок горячий яйца, — И, положив, забыла их! Пройдет ли зверь и тяжкой лапой Их давит, наступя на них, Иль расклюют порой их птицы: Ей что?.. Она своих птенцов, И встретясь с ними, не узнает: Зане, безгнездной, ей Творец Не додал ни ума, ни чувства... Красавца смелого, коня Твоя ль десница сотворила? В нем все — огонь, все — жизнь, все — сила. И в звонкую его гортань Вложил не ты ли рокот грома? Не ты ль поскоком саранчи В полях скакать его заставил? На поле брани он влетел И громко сарпнул — и копытом Взрыл землю... Искры — из очей, И дым клубит над жаркой мордой... Над ним играет лук и меч, Но он опасности не верит... Раздался резкий зык трубы — И, пенистой облитый влагой. Он, громкоржущий, вскрикнул: «Благо!» Далеко обоняя брань, Вождей и воев слыша крики, Летун неукротимый, дикий, Узды не чуя, сам не свой, Взвился, — и ринулся на бой!.. Твоя ли мудрость научила Летать по высям ястребов? И твоему ль веленью внемля, Парит, ширяет царь — орел Превыше облак разноцветных, Пронизив заслон темных туч, И пьет из солнца жаркий луч? Махая мощными крылами, Купаясь в воздухе седом, Он любит плавать над скалами, И обзаводится гнездом На остром теме гор высоких, И долу, на полях широких, В тени дубрав, в ущельях гор Следит змею огнистый взор... Его приманка — битвы поле; Где слышен труп, — там и орлы! — Терзая свежую добычу, Его птенцы хлебают кровь, И часто спор ведут за трупы С голодной стаею волков!..» ГЛАВА XL
Еще мятежный вихрь свистал, Еще за ним теснились бури, И гром за громом грохотал Чрез поле мутное лазури, — Когда вещал Иегова, К страдальцу слово обращая, И звал его на новый бой, Громами небо раздирая И гласом громы прерывая: — «Восстань, боец, препояшись, И дай ответ! Я вопрошаю... Не уклоняйся от суда... Ты звал Меня на состязанье, — И, небо распахнув, Я — здесь!!. Ступай же, спорник Мой скудельный, И докажи, что Я не прав: Открой в делах Моих ошибки И, мудрый зодчий, все исправь!.. Но прежде попытайся, смелый, Сдержать крылатый Мой огонь — На роковом его полете, В его межоблачных путях, И заглуши, возвыся голос, Раскат громов Моих в горах!.. Чтоб оправдать свое презорство, Войди, борец, в единоборство С дружиною Моих стихий И покажи свою Нам силу! Надень узду на ураган, Смири подземных бурь удары, Движеньем уст — задуй пожары, Исчерпай горстью океан!.. И, ризою одеян славы, Великолепьем облечен, Возьми в десницу скипетр власти, С крылатым воинством явись И выше звезд Моих взнесись! — Вспылай, вскипи грозою гнева. И нечестивцев гордый рог И злость и бунт врагов крамольных Сломи, развей, свяжи, смири! — Под их мятежными толпами Вели растреснуться земле И заключи их сонм кичливый Глубоко в тайный сумрак бездн!.. Тогда и Я скажу: «Ты славен, Казнить ты можешь и спасать!»... Взгляни, мудрец, на бегемота! Он создан Мною ж, как и ты, — Сей тварей первенец громадный; Но создан он но для тебя, Не для твоей потехи детской. Он злаки ест, как дивый вол... Сочти его, ощупай ребра: Они — как ряд стальных забрал, И сила великана — в чреве! Огромный ошиб свой, как кедр, Высоко кверху он заносит, Встает, себе простора просит, И, сшитый вервиями жил, Как зданье на столпах ступает В своем ходу Мой исполин! В нем кости — трубы медяные! Дебел его огромный стан, И каждый член в нем — шест железный! Он ростом — холм, он образец Моея творческия силы! Я дал в уста ему — мечи! Куда, заклокотав от гнева, Махнет главой меж чащей древ, — Древа валятся, как солома Под острием его клыков... Его разгул — тенисты горы, Кремнистый холм трещит под ним; Но любит он постель сырую В густых приморских тростниках; Он любит рыхлость почвы зыбкой, Соседство шумное морей; Он любит тень и полог свежий Из гибких ветвей древних ив. Он спит, когда играют волны, Когда бунтуется река, И плещет бурей в брег гранитный... Он будет спать, Мой великан, Недвижим ужасом, ни гневом, Хотя б кипящий Иордан К нему в уста помчался с ревом... Возьми ж его и улови Пустынника в тенистом доле, В его безбрежных тростниках! Повесь кольцо в его ноздрях И удержи его в неволе!.. Тогда скажу Я: «Ты велик!» Ты можешь ли левиафана На уде вытянуть на брег И овладеть царем пучины? — Попробуй вервие продеть В язык чудовища огромный И острым крюком захватить Его за жабры! Попытайся: Начнет ли он тебя просить, Как раб, как пленник, о пощаде? — И с целой ратью рыбарей Ты можешь ли его опутать И остов грозного рассечь, Чтоб распродать потом по звеньям Торговым людям финикийским? Пробен зубчатой острогой Хребет метальный великана... Но для чего губить его? Возьми, свяжи его, бедняжку, Или, подкравшися, схвати Его, как дремлющую пташку, И пленника отенети: Тебе он будет верным служкой, И этою живой игрушкой Ты малых деток угости!» ГЛАВА XLI
«Нет! не пойдет к тебе он в руки! И раздразнить богатыря И Я не дам тебе совета. А предо Мной кто постоит?! — Кто предварил Меня делами, За кои б должен Я воздать? Кто — Мой радушный одолжитель? Кто дал именье Мне свое? Я — Сам Господь и Вседержитель, Земля и небо — все Мое!!! Так кто ж размер красивых членов Его рассмотрит? — Кто, смельчак, Поднимет край его одежды? И кто войдет в его гортань? Кто зев его, как дверь, растворит? — Погибель — полк его зубов! Ряды щитов — его покров! Они друг с другом так стеснились, Как в битве с братом брат родной! Сквозь них, сквозь медные забрала, Ни влага, ни свистящий вихрь Не сыщут скважины, — все слито!.. Огнем чихает великан!.. В его глазах сверкают зори; То вихрем искры, огнь столбом, То угли рдяные, краснея, Из пасти страшного летят! И влажный дым, густой и черный, Клубится, как туман нагорный, Из пышущих его ноздрей! Вся мощь его в дебелой вые! Когда он выступит из бездн, Поморье все засуетится: Тоска, как весть о смерти, мчится И ужас скачет перед ним! — Пускай над ним катятся громы, Пусть молний грозных лезвие Его сечет, палит и жалит: Напрасно! Под своей корой Он спит — и ничего не чует! — Как жернов — сердце у него; Пускай стучат но нем сто млатов: Ужасной наковальни сей Не раздробит ударов буря... Когда он выплеснет из вод, — Полморя с шумом взбрызнет к небу, И вздрогнут неба высоты, И духом упадут герои... Где меч, который бы пронзил Его хребта живые холмы? Пусти свистящих копий град И, дщерей лука — стрел каленых, — Они скользнут, как по граниту: Зане Я Сам очешуил Его надежной чешусю; И посмеется он тебе, Не тронутый в своей кольчуге... Ему железо ваше — тлен, И медь — как утлый, ломкий хворост, Он втопчет ваше злато — в грязь! Когда ж в пучину устремится, — То море, как котел, кипит И поседелое дымится, Как мироварница в печи! Его следы — разливы света... Моря спокойные пахать Он любит неудержным бегом... В нем целая живая рать! Кто ж может в силе с ним сравниться, И мужеством кто равен с ним? Он и на высь глядит надменно, Своим могуществом кичась, Сей силы и гордыни князь!.. Еще ли ты не убедился, Что Я — вселенной Властелин, Что Я везде все строю, знаю, Сужу, мирю, распоряжаю, Держу и властвую — один?!» ЭПИЛОГ
Весна... В долинах раем веет. Отчизна пальмы ожила. Как сад, пустыня зеленеет. Тиха, роскошна и светла... Поля Аравии и горы Лобзает синий небосклон. Цветут младые мандрагоры, Мускат, алой и анемон; Цветет миндаль благоуханный, Румяный персик, абрикос. Смолистый кедр и древо манны И чаща Виноградных лоз. Вдали оазис зеленеет... Но чей шатер под ним белеет?.. Чьи неисчетные стада Пьют изо ста протоков воды? И в кочевые города Чьих пастырей спешат народы На торг от сельского труда? — Чьих там верблюдов сизых тучи Несутся бурей по степям? Чьи тысячи волов могучих, Как войска, ходят по холмам? — Чьи овцы, чьи быки горбаты В своих стадах не знают траты? Чьим ветроногим табунам Не ведают в пустынях счета? Ответ: то — Иова добро! Над ним — Всевышнего щедрота; К нему — со всех сторон сребро! И вот, под тению дубравы, Вкушая долгий, сладкий мир, Народов пастырь величавый Семейный празднует свой пир: Прямее пальм три девы милых Напевом старца веселят; И семь сынов пред ним стоят, Слитых из мужества и силы. Одна из дев зовется: День, Зовут другую Ароматом... Богатому семьей и златом Дивятся Уц и Иемен. И жил наш патриарх-счастливец долго! И внучатам твердили деды: «Он Испытан Богом был — испытан строго: Пустыня вся, страдальца слыша стон, Дивилась, как он мог стерпеть так много!! Но Бог воззрел и — все былое сон! — Темнит нас грех, но чистит огнь страданий, И сладок плод от горьких испытаний!..» Владимир Карпец
И МНЕ РАВНЫ И МИГ, И ВЕК…
Служением Отечеству можно по справедливости назвать жизненный путь Федора Николаевича Глинки. Боевой офицер, прошедший путь от прапорщика до полковника, участник Отечественной войны 1812 года и заграничных походов от Аустерлица до Парижа, редактор «Военного журнала», помощник военного губернатора Петербурга, член Союза Спасения и Союза Благоденствия, политический ссыльный, затем чиновник тверской губернской управы, военный писатель-мемуарист, историк, ученый-краевед и географ, археолог, путешественник, организатор народных училищ и помощи бедным в Твери, естествоиспытатель и, наконец, стихотворец, проживший на земле почти целый век, — вот «послужной список» его жизни. «Письма русского офицера» и «Очерки Бородинского сражения» наряду с «Наукой побеждать» Суворова и партизанскими дневниками Дениса Давыдова выходили в годы Великой Отечественной войны в «Библиотеке офицера», на них воспитывались после войны суворовцы и нахимовцы. А стихи его «Москва» («Город чудный, город древний...»), «Тройка» («Вот мчится тройка удалая...»), «Узник» («Не слышно шума городского...») и многие другие стали песнями и романсами. Они справедливо любимы народом. И все же мы крайне мало знаем о поэте. А ведь он не только автор известных и популярных стихотворений, но и глубочайший поэт-философ, стоящий в одном ряду с Тютчевым. Он один из создателей «космической поэзии», во многом опередившей XIX век и созвучной концу века XX: в стихотворении «Две дороги» Глинка предсказал выход человека в космос и одновременно возможность самоуничтожения. Да, это поэт во многом сложный, непростой... Но деятельная любовь к родине всегда определяла и его жизнь и его писательство.
Еще в 30-е годы прошлого века один из тогдашних журналов, «Северный Меркурий», давая обзор русской словесности, писал: «Наиболее природный из русских стихотворцев есть Федор Николаевич Глинка. Доброжелательная любовь к родной стране и произведенная сю полнота души, тонкое чувство изящного, открывшее тайну поэзии в русской природе, в русских нравах, в политической жизни России, русский язык со всей его выразительностью, гибкостью и благозвучием — вот, по нашему мнению, отличительный характер того рода стихотворений Глинки, который ставит его, в отношении к народности, на первое место между русскими стихотворцами и делает сего поэта драгоценным достоянием России».
Точная дата рождения Федора Николаевича Глинки до сих пор не установлена. В некрологе его, помещенном в Тверских епархиальных ведомостях в 1880 году, сказано, что он умер девяноста шести лет от роду, и, стало быть, родился в 1784 году. В словаре Толя указан год его рождения — 1788-й; тверской друг и биограф Глинки А. К. Жизневский называет 8 июля 1786 года. В формулярном же списке, хранившемся в Тверском губернском правлении и составленном в 1830 году, сказано, что полковнику Ф. Н. Глинке 40 лет, значит, родился он в 1780 году.
Родитель будущего поэта, дворянин Николай Ильич Глинка, женатый на Анне Яковлевне, урожденной Шаховской, владел небольшим имением Сутоки в Смоленской губернии. По обнародовании указа о вольности дворянства он поселился в деревне, занимался хозяйством и воспитывал сыновей — Сергея, Федора и Григория.
В 1781 году Смоленскую губернию посетила императрица Екатерина II, которая поело встречи с местным дворянством сама записала старшего сына Глинок, Сергея Николаевича, в Сухопутный шляхетский кадетский корпус. В этот же корпус через несколько лет направили и Федора Глинку, который успешно окончил его в 1803 году. Два события на всю жизнь отложились в сознании молодого человека в бытность его в кадетском корпусе и сразу же по окончании его и во многом определили его дальнейшую судьбу. Первым был, как писал сам Глинка в своих воспоминаниях, данный им обет говорить всегда только правду — при любых условиях, любых обстоятельствах, обет, который Федор Николаевич держал до последних дней своей жизни. Вторым событием была встреча его, уже прапорщика, с генералом графом Михаилом Андреевичем Милорадовичем, учеником Суворова, одним из самых одаренных военачальников того времени. Обратив внимание на Глинку во время одного из строевых смотров, генерал вскоре взял его в личные адъютанты.
В составе Апшеронского полка Федор Глинка принимает участие в войне 1805-1807 годов с Наполеоном. Первые бои, первые встречи с «летающей повсюду смертью», «которая попирала стонами все величие мирское»... 24 октября 1805 года в битве при Браунау, находясь на передовой, Глинка чуть не погиб, а вскоре, 29 октября, участвовал в бою в составе Апшеронского полка, прорвавшего передовую оборону и «доставшего победу концом своего штыка». В штыковой бой ходил он и при Аустерлице.
Возвратись в Россию, Федор Николаевич подает в отставку по болезни и поселяется в Сутоках. Там он приводит в порядок свои военные записи, и в 1808 году в Москве выходят в свет его «Письма русского офицера о Польше, австрийских владениях и Венгрии с подробным описанием похода россиян противу французов в 1805 и 1806 гг.». К тому же времени относятся и первые стихотворные опыты Глинки, напечатанные в 1807-1808 годах в журнале «Русский вестник». Сам же начинающий писатель, однако, чувствовал необходимость углубленного познания отечества, и в 1810-1811 годах он предпринимает путешествие по нескольким среднерусским губерниям {Значение волжского путешествия для становления личности и, следовательно, или деятельности Глинки, общественной и художественной, велико. В конце XVIII — начало XIX века, после «Указа о вольности дворянства» 1702 года и Жалованной грамоты дворянству Екатерины II, многие молодые дворяне, проводя значительную часть времени за границей, но только терпли духовную, нравственную связь с родной землей, но даже плохо знали по-русски. К чести Федора Николаевича, о нем этого сказать нельзя. Выйдя в отставку, он отдает силы познанию споен «малой родины» — земель вокруг Смоленска.}. Киев — Смоленск — истоки Днепра — верхняя Волга — Ржев — Тверь — Клин — Москва... Вот примерно путь, проделанный отставным офицером пешком и верхом, на перекладных, в лодках, по дорогам и рекам, с остановками в селах, городах и городках. Побывавший в Европе русский офицер так напишет потом об этом: «С сердечным удовольствием видел я, что благие нравы предков, вытесненные роскошью и нововведениями из нынешних городов, не остаются вовсе бесприютными сиротами на русской земле. Скромно и уединенно процветают они в простоте сельской. Не раз повторял я про себя достопамятное изречение Монтескье — «еще не побежден народ, хотя утративший войска, но сохранивший нравы свои».
В городе Ржеве Глинка составил жизнеописание Терентия Ивановича Волоскова. «Здешний механик, богослов и химик», как назвал его Федор Николаевич, родился в семье купца среднего достатка, имел много братьев, никогда и нигде специально не учился. «Созерцая в мире всеобщий неизменный порядок, — писал о нем Глинка, — которого ни бури, возмущавшие воздух, ни громы, потрясающие твердь, нимало не нарушают, он понял, что удивлявшее его некогда правильное движение нескольких стрелок в малых часах его отца есть не что иное, как самое слабое подражание в огромном строении природы». Помимо естественных забот о семье, Волосков всю жизнь занимался изобретением разных часов, в том числе астрономических, писал сочинения против раскола, отвратившее от заблуждений и суеверий многих ржевских жителей. Под старость Волосков стал заниматься астрономией. Позднее тема взаимосвязи времен — космического, исторического и личного, человеческого — станет одной из основных тем философской лирики последних десятилетий жизни поэта. Вернувшись из ссылки, он еще в конце тридцатых годов как бы откроет эту область своих раздумий почти дословным стихотворным воспоминанием об опыте Волоскова:
Есть часомор и у часов природы, И у часов, не зримых в высоте... Не остались бесследными для Глинки и беседы с другим ржевским самоучкой, тоже купцом, Петром Ивановичем Демьяновым, который, занимаясь математикой и механикой, предсказал «летание по воздуху». «Но, овладев новой стихией, воздухом, — говорил Глинке Демьянов, — люди, конечно, не преминут сделать и ее вместилищем своих раздоров и кровавых битв. Тогда не уцелели бы и народы, огражденные морями!..» Не об этой ли беседе вспоминая, напишет через много десятков лет Глинка свое стихотворение «Две дороги» — о гордом человеке, который станет «человек воздушный» и, овладев сокрытыми силами природы, будет «смеяться и чугунке душной и каменистому шоссе»? Но гордое человечество должно оставить раздоры и вражду, опомниться. Молодой писатель не проходит и мимо социальных отношений, обращая внимание на связь их с бытием в целом. При этом уже тогда он обнаруживает крайне настороженное отношение к возможности буржуазного развития. Причина воцарившейся в мире несвободы, но Глинке, — сребролюбие. Особенно заметна в этом отношении молодая заокеанская республика. «Нет, нет, не стало уже Нового Света!» — записывает тогда он.
Волжское путешествии стало для молодого поэта подлинным воспитанием чувств. Мысль его еще проделает за долгую жизнь множество витков и изменений, а вот сердце Федора Николаевича останется тем же. «Нужно проездиться по России», — напишет позже Гоголь. «Русски», подлинно видевший свою страну, не будет искать счастья на чужбине, не покинет своею волею родной земли, не прельстится дальними странами».
Литературные симпатии Глинки принадлежали традициям гражданско-государственной, «высокой и витийственной» поэзии XVIII вена. И это определило его позицию в споре карамзинистов и шишковистов о языке. В 1811 году в «Русском вестнике» появляется его статья «Замечания о языке Словенском и о Русском, или светском наречии», в которой Глинка защищал «наречие славянское», называя его основой русского языка.
Свое первое стихотворение («Глас патриота»), напечатанное в «Русском вестнике», он посвятил Ломоносову. Но державинско-ломоносовская традиция не исчерпывала творческих устремлений Глинки. Намечается и другой источник ученичества молодого поэта — мечтательно-элегическая, «неземная» поэзия В. А. Жуковского.
Отечественная война 1812 года застала Глинку в Сутоках. Накануне, 10 мая, он записывает в дневнике: «Наполеон, разгромив большую часть Европы, стоит, как туча, и хмурится над Неманом. Он подобен бурной реке, надменной тысячью поглощенных источников; грудь русская есть плотина, удерживающая стремление, — прорвется — и наводнение будет неслыханно! О, друг! ужели бедствия нашествий повторятся в наши дни?.. Ужели покорение?.. Нет! Русские не выдадут земли своей! Не достанет воинов, всяк из нас будет одною рукой водить соху, а другою сражаться за Отечество!»
С приближением неприятеля, получив личный вызов от Милорадовича, надев «куртку, сделанную из синего фрака, у которой при полевых огнях фалды обгорели», присоединяется он к отступающей русской армии и становится волонтером. Вступить сразу в офицерский корпус Глинка не может — его никто не знает, а псе документы остались в горящих Сутоках. Он присоединяется к коннице генерала Корфа и отступает вместе с ним до Дорогобужа, а там примыкает к арьергарду генерала Коновницына. Волонтер — тот же солдат, только без формы. Он выполняет все солдатские обязанности и ходит в бой как рядовой. В неразберихе отступления никто не знает, что среди волонтеров офицер и дворянин. В этом звании он участвует и в Бородинском сражении. Глинка нашел Милорадовича только в Тарутинском лагере. Он был зачислен адъютантом генерала и после этого уже офицером — от поручика до полковника — участвовал во всех боевых действиях в первых рядах наступающей армии — от Малоярославца до Парижа. В середине октября Глинка — в числе первых офицеров, ведущих русские войска по берегам Нары, через осенние калужские леса. Почти каждый день штыковые бон. Малоярославец, Вязьма, Красный, наконец, Смоленск. А оттуда — дорога с боями до Березины, остановка в Вильне, освобождение Германии. За заслуги перед немецким народом король Пруссии наградил Глинку особым орденом «За военные заслуги». Весть о взятии Парижа застала Глинку в Вильне, куда он был направлен особым приказом и где произошла его встреча с В. А. Жуковским. Вскоре, как и многие русские офицеры — участники войны, он отправляется в Париж.
Ко временам европейского похода и взятия Парижа относятся проникновенные размышления писателя о сущности наполеоновских войн, буржуазной революции, о роли России в европейской истории.
Война 1812 года поистине была войной, в которой русская армия выполнила свое назначение «святого воинства» — воюя не только за Россию, но за свободу всех народов, за духовные и нравственные ценности всего человечества. В своем «Рассуждении о необходимости иметь историю Отечественной войны 1812 года» Глинка писал: «Война 1812 года неоспоримо назваться может священною. В ней заключаются примеры всех гражданских и всех военных добродетелей. Итак, да будет История сей войны... лучшим похвальным словом героям, наставницею полководцев, училищем народа и царей».
В конце войны полковник Глинка был награжден золотым оружием с надписью «За храбрость». Вернувшись домой, оп посвящает свое время описанию истории минувшей войны. В 1818 году в Петербурге выходит «Подарок русскому солдату» — сборник патриотических военных стихотворений Глинки. Большинство из них посвящено Апшеронсиому полку, в котором служил Глинка, — это естественно. Много стихотворений о партизанах — целый партизанский цикл. Большинство военных стихов Глинки было написано прямо на поле брани, перед боями или сразу после них, по ночам, на привалах.
Когда в 1818 году М. А. Милорадович занял пост военного губернатора Петербурга, полковник Глинка стал заведующим его канцелярией. В его формулярном списке значилось: «С ведения и по велению Государя Императора употребляем был для производства исследований по предметам, заключающим в себе важность и тайну». Отношение свое к службе Федор Николаевич всегда, всю свою жизнь стремился увязать с данным в юности обетом говорить всегда только правду. А потому он неизбежно обличал корыстолюбие, взяточничество, нечестность не только в личных беседах, но и в докладах, в том числе на «высочайшее имя», за что постоянно ощущал неприязнь начальника канцелярии гражданского генерал-губернатора Геттуна, человека ограниченного и не всегда чистоплотного в делах. Говорил Глинка правду и другим высокопоставленным чиновникам, и лишь покровительство Милорадовича спасало его от неприятностей. «Великодушным гражданином» называл Глинку А. С. Пушкин.
Занимаясь в основном службой, Глинка продолжает участвовать и в литературно-общественной деятельности. Став председателем Общества военных людей, объединившего офицеров — участников войны, и редактором «Военного журнала», он по частям выпускает «Письма русского офицера», которые благожелательно встречают представители всех кругов тогдашнего читающего общества. Не случайно Глинка ныне — личный друг и Карамзина, и Шишкова, и Рылеева, и Пушкина, и многих других. И несмотря на то что сам он, как мы уже знаем, принадлежал скорее к почитателям «старого слога», чем к «Арзамасу», литературные разногласия обходят его стороною. Уже после смерти Глинки в 1880 году жизнеописатель его А. К. Жизневский писал: «Великие события, коих Федору Николаевичу привелось быть очевидцем, и особенность его таланта сделали его народным писателем и истолкователем народных чувств. Вся Россия, читая его «Письма», не только видела перед собою, но и переживала вместе с их автором все важнейшие моменты Отечественной войны». То, что военная проза Глинки была по духу своему глубоко патриотичной, объясняется в конечном счете духом самой войны 1812 года — как и освободительная борьба двести лет тому назад, эта война была отечественной, народной, всесословной. И от Глинки как раз и ждали того, что он станет военным писателем, изобразителем широких полотен народной жизни. Однако жизнь и писательская деятельность Глинки сложились иначе. Глинка попадает в бурный водоворот политических событий.
В конце десятых годов Глинка вступает в масонскую ложу «Избранного Михаила». В масонстве его, человека пытливого и с воображением, привлекала скорее умозрительная сторона: «ключ к уразумению» мироздания. Вскоре Глинка по совету сына Н. И. Новикова Михаила вступил также в Союз Спасения, а затем и Союз Благоденствия и стал председателем Общества любителей российской словесности — своего рода «литературного филиала» этих союзов. Федор Николаевич надеялся через эти общества более деятельно и успешно осуществлять то, чем он уже занимался, будучи начальником канцелярии. Много размышляя в то время о сущности тирании и справедливого правления (эти размышления отражены в некоторых переложениях псалмов), Глинка видел причины тирании прежде всего в отступлениях власти от вечных нравственных заповедей, законов. Не конституционное ограничение власти было, по его мнению, необходимо, а широчайшее распространение во всем обществе правды, «веры и верности». Он полагал, что тайные общества со временем смогут стать открытыми органами общественной гласности, чем-то вроде старинной челобитной избы.
Особый предмет обличений Глинки, распространяемых им письменно через Союз Благоденствия, составляли чиновники, которые, прикрываясь своей политической благонадежностью, разворовывали народное достояние, продавая его иностранцам. Вот одна из записей его тех лет: «...городской голова Жуков, человек злого сердца, плохого ума, войдя в связь с иностранцами, продал им, в полном смысле сего слова, своих сограждан. Торгуя сам пенькою, он старается прежде и выгоднее всего сбыть собственный товар, и на сей-то конец останавливая все течению промышленности и торговли, делает неслыханные притеснения купечеству, из коего беднейшие страждут наиболее. Многие от притязаний его разорились, померли от печали, и, словом, нет ни одного честного купца, который не проклинал бы головы Жукова. Но он не только остается не смененным и не наказанным, но действует еще и губит людей свободно потому, что состоит в теснейших связях с Геттуном, платя ему 25 тысяч в год от думы за право красть у казны 400 тысяч ежегодно и сверх того уплачивая тоже немалую подать за право стеснять торги и промыслы и обижать купечество». Вообще основными задачами Союза Благоденствия, по мнению Глинки, должны были стать борьба за уничтожение военных поселений, за гласный суд, против злоупотреблений и небрежности уголовной палаты. Поддерживая благотворительные и обличительные мероприятия тайных обществ, он писал: «Благополучна та страна, где тюрьмы пусты, житницы полны, доктора ходят пешком, а хлебники верхами... крыльца судилищ заросли травою». Однако, не принимая идей буржуазного конституционализма, все более и более распространившихся в тайных обществах, он вскоре от их деятельности отошел, а в Северное общество вступить отказался...
О готовившемся восстании декабристов Глинка знал. Следуя правилам офицерской чести, молчал, но при встречах с друзьями, в частности с Александром Бестужевым, просил «не делать никаких насилий», полагая, что «на любви единой зиждется благо общее, а не на брани». В то же время он был убежден в обоснованности многих социальных и экономических требований, выдвигаемых декабристами, о чем нередко говорил с генерал-губернатором. Надо думать, что не без влияния Глинки Милорадович незадолго до гибели отпустил на волю всех своих крестьян.
В 1820 году в жизни Глинки произошло событие, имевшее для него роковые последствия: его посетил некий Григорий Абрамович Перетц, который, в частности, стал всячески убеждать его в необходимости использования в России ротшильдовских займов и влияния его компаний. Во всяком содействии подобным предприятиям Глинка отказал...
Через несколько дней после подавления восстания на Сенатской площади он был арестован. Основанием для ареста оказались... показания Григория Псротца о тайном обществе «Хейрут» («Свобода»), которое они якобы создали с Глинкой. Добившись встречи с Николаем I, Глинка стремится доказать императору, что обвинение против него — результат клеветы подспудных «доносителей» и «ловителей». В ответ император, помахав рукой над головой Глинки, произнес слова, вошедшие во все жизнеописания поэта: «Глинка, ты совершенно чист, но все-таки тебе надо окончательно очиститься».
9 июля 1826 года полковник Глинка отставлен от службы и сослан на жительство в Олонецкую губернию. Позже Федор Николаевич вспоминал, что именно там освободился он от губительных заблуждений — очистилось сердце, исправились помыслы. В одном из стихотворений времен карельской ссылки он записал: «В твоей живительной волне переродилось все во мне».
В Петрозаводске, определенный на службу в губернское правление, Глинка, помимо исполнения непосредственных обязанностей, много занимается исследованием Олонецкой губернии, жизни карелов, природы края. Давний интерес его к географии и краеведению отразился и на поэтическом труде — Глинка был первым переводчиком на русский язык великого карело-финского эпоса «Калевала». Кроме того, он пишет там две большие поэмы: «Дева карельских лесов» и «Карелия, или Заточение Марфы Иоанновны Романовой», которые содержат разнообразные поэтические описания природы этого края. Но что самое главное — поэма «Карелия» стала началом совершенно новой полосы и в поэтической работе, и в жизни Федора Николаевича. Обратившись к событиям более чем двухсотлетней давности, к народно-освободительной борьбе начала XVII века, к временам чудесного возрождения погибавшей во внутренней розни и от внешнего врага России, поэт, опираясь и на личный опыт путешественника и воина, и на опыт истории, ясно и определенно выразил, где и в чем корни русской силы и славы...
Вернувшись из ссылки, Федор Николаевич поселяется в Твери, где он женится на Авдотье Павловне Голенищевой-Кутузовой, тоже писательнице. Супруги часто ездят в родовое имение Голенищевых-Кутузовых село Кузнецово Бежецкого уезда. Земля эта, населенная в основном карелами, жившими там со времен Петра I, оказалась очень привлекательной для Глинки — географа и краеведа. По поручению Географического общества он проводит исследования курганов и древних захоронений в районе Алаунских высот. Его работа «О древностях в Тверской Карелии» получает премию Географического общества. Через несколько лет Глинки переезжают в Москву и поселяются в доме на Садовой.
В 40-е годы Глинка много пишет, печатается — прежде всего в журнале «Москвитянин», газете «Московские ведомости». Именно в это время наиболее полно раскрывается его дар поэта-философа. Многое поняв и переосмыслив, он в душе своей остается все тем же «великодушным гражданином», каким знал его Пушкин. Федор Николаевич деятельно выступает против спаивания русского народа винными откупщиками, печатает об этом «народную повесть» «Лука да Марья». В условиях преступного нерадения бюрократии об этой беде подобные выступления свидетельствуют о выдающемся гражданском мужестве поэта. К этим же временам относятся и другие яркие образцы его прозы. Поэт принимает деятельное участие в подготовке и праздновании семисотлетия древней русской столицы, его очерк становится событием литературно-общественной жизни.
«Понедельники» в доме Глипок — заметное явление московского быта того времени. Среди знакомых и друзей Глинки — Тютчев, с которым он переписывается, Хомяков, Лажечников, крупнейший чешский ученый Павел Йозеф Шафарик. На «понедельниках» складывается обстановка, где память о войне 1812 года становится господствующим настроением. И когда разразилась Крымская война, отставной полковник вновь становится ведущим военным поэтом. Его стихи «Ура! на трех ударим разом», «Голос Кронштадту», «Сербская песнь» и другие распространяются в боевых листках русской армии, их переводят на самые разные языки, включая китайский и японский.
В конце 50-х годов супруги Глинки вновь поселяются в Твери, которую Федор Николаевич теперь уже не покинет до самой смерти. Это время — время раздумий писателя о своей жизни, о путях России, о мироздании. В 1860 году умирает Авдотья Павловна, с которой Федор Николаевич прожил 30 лет в любви и согласии. Детей у них не было, и нет нужды говорить, что означала эта потеря для старого уже человека. Будучи глубоко верующим, он обращается к усиленной молитве, чтению творений отцов церкви, проводит дни в уединении. Постепенно в нем оживают жизненные силы. Тверской друг Глинки А. К. Жизневский вспоминал: «Всем знавшим Федора Николаевича, который почти всегда и везде был неразлучен с женою, постоянно заботившеюся о нем и восхищавшейся им, казалось, что он, овдовев на семьдесят четвертом году своей жизни, не переживет свою жену... Но, к немалому удивлению, Федор Николаевич как бы обновился... в нем проявилась энергия и подвижность. Федор Николаевич интересовался научными и общественными вопросами, постоянно следил как за новыми открытиями в области естественных наук, так равно и за политикою, испещряя получаемые им газеты своими отметками пером». Глинку избирают гласным Тверской думы, он создает общество помощи бедным «Доброхотная копейка», ремесленное училище (ныне Калининский индустриальный техникум), руководит археологической частью вновь создаваемого Тверского музея, занимается исследованием состава воды в Волге и Тьмаке. В 1869 году выходит трехтомное собрание его сочинений.
Когда было объявлено об отмене крепостного права, Глинка написал несколько стихотворений, переполненных радостными чувствами. Однако скоро он увидел, что путь, по которому развивается пореформенная Россия, вовсе не соответствует ожиданиям. Глинка мог бы присоединиться к словам Н. А. Некрасова о том, что «Распалась цепь великая, Распалась и ударила Одним концом но барину, Другим но мужику». 12 марта 1867 года в письме к М. П. Погодину он пишет про обнищание тверских деревень. Вместе с обнищанием в деревне распространяется пьянство, в городах — «дух Америки», от которого «все отрицается, все извращается». Реально осознавая капиталистический путь развития страны, Глинка обращает особое внимание на то, что всеобщая власть денег приводит к утрате связи людей с родной землей, ведет человечество к небывалому досело угнетению.
В творчестве Глинки этого времени не случайно усиливается тема русской державы как государства, «удерживающего» мир от пропасти. Все чаще и чаще возвращается писатель к войне 1812 года. Когда русская армия в 1877 году начала борьбу за освобождение Болгарии, Глинка пишет стихотворения «Часовня Благовещенского моста», «Уже прошло четыре века» и ряд других, в которых вспоминал древние предсказания о грядущем соединении славян и греков в великом братстве и дружестве.
С годами «великодушный гражданин», все более обеспокоенный направлением развития страны, проявляет себя как человек с ярко выраженным практическим государственным мышлением. В начале 70-х годов он составляет начертание вопросов, которые, по его мнению, надо решить в связи с отменой крепостного права. Вопросы эти таковы: необходимость выкупа крестьянами земли на льготных условиях, строгого охранения лесов и ограничения их порубки, ограничение семейных разделов с целью предотвращения обнищания крестьян, оставления ими насиженных земель и ухода в города, закрытие кабаков и распространение в народе идеи трезвости, законное урегулирование отношений между землевладельцами и рабочими. Но главное — считал Глинка — сплочение, духовное единство народа. И не злоба, а только любовь — путь к исцелению. В письме к П. А. Вяземскому он писал: «В Европе и у нас... распространилось мнение, что общество больно, лежит уже на смертном одре и должно добить его долбнёю... Другие задумали лечить рапы насмешкою. Но что такое насмешка? — Игла, намазанная желчью: она колет, раздражает, а отнюдь не целит! Уксусом не утолить ран, для них нужен елей мудрости. Древние пророки... не играли в гумор, не смеялись, а плакали. В голосе обличителя, как в прекрасной задушевной музыке, должна дрожать слеза. Эта слеза падает на сердце и возрождает человека» (фонд Глинки в ЦГАЛИ).
Эти слова были, по сути, завещанием Федора Николаевича Глинки, обращенным не в последнюю очередь к отечественной словесности. В них итог вековой жизни.
Глинка скончался в феврале 1880 года в Твери. Похоронили его на кладбище Желтикова монастыря, рядом с могилой Авдотьи Павловны. Как герою Отечественной войны, награжденному золотым оружием, ему были отданы воинские почести: над могилой полковника Глинки был произведен ружейный салют.
* * *Как писал крупный советский исследователь творчества Федора Глиаки В. Г. Базанов, Глинка всю жизнь пытался создать поэзию «большого государственного содержания». Поэт стремится к воплощению цельного мировоззрения, которое в наибольшей степени способствовало бы деятельной роли России как великой мировой державы во всех областях жизни — морально-нравственной, политической, военной. Этим определяется и своеобразие его стихотворного и прозаического труда, и литературный стиль. Именно поэтому с самого начала он примыкает к сторонникам «старого слога», связанного с именами Ломоносова и Державина и имеющего древнеславянские корни. Не случайны и жанры, в которых пишет молодой Глинка, — оды, переложения псалмов. Но, пожалуй, наиболее яркую страницу поэзии молодого Глинки составляют военно-патриотические стихи, вошедшие в сборник «Подарок русскому солдату». Такие стихотворения, посвященные героям двенадцатого года, как «Партизан Давыдов», «Партизан Сеславин», «Смерть Фигнера», составили целую эпоху, заложили основу всей дальнейшей историко-патриотической лирики. Сам же поэт остался верен этим стихам до конца своих дней, ибо гражданский пафос, служение отечеству, любовь к России и ее народу отчетливо просматриваются и в поэзии последних лет. Но уже и в ранних стихотворениях заметно стремление поэта к проникновению в суть мировых потрясений, к взгляду на мир в «его минуты роковые»:
Горит, горит царей столица... — пишет поэт о московском пожаре. И на этом же фоне появляется образ Дениса Давыдова как сына разбушевавшейся стихии:
Его постель земля, а лес дремучий — дом... В этом уже угадывается будущий поэт-философ.
В творчестве Глинки этого периода легко просматривается поэтический стиль русского классицизма (Ломоносов, Державин). Но в конце десятых годов Глинка-поэт уже не вполне чужд в карамзинскому направлению с его мечтательной, элегической настроенностью, тоже имеющей философскую окраску. Постепенно, в особенности во время и после карельской ссылки, поэт все более освобождается от условностей обоих направлений, как бы соединяя их в себе, и вырабатывает свой собственный стиль, соответствующий основным темам, точнее, думам своего философско-поэтического творчества. Поэтика Глинки сближается с поэтикой Шевырева, Тютчева, Вяземского, отчасти Хомякова. Тема взаимоотношения двух потоков времени — космического и исторического — пожалуй, и есть основная тема Федора Глинки. С одной стороны —
В выси миры летят стремглав к мирам... С другой — потерявший «вещее сердце» человек
Все копит да мерит, Жадный и скупой, Ничему не верит Самодур слепой! Он рукою машет. Слыша о судьбах, И поет в пляшет На своих гробах... Чем ближе к концу земной жизни, тем сильнее чувствует поэт неразрешимые рассудком противоречия, грозящие гибелью всему живому. Всю жизнь Глинка внимательно следил за состоянием естественных наук, развитием техники. Бурное развитие их в будущем предвидел он еще в молодости. Но уже в «Письмах русского офицера» он прямо указывал, что при условии погони за голой прибылью успехи техники и науки чреваты гибелью природы и самого человека. Но есть причина, считал он, я еще более глубокая — разлад между умом и сердцем: первое входит в сердце и выходит из него; второе — всеми нитями связано с умом. Это приводит к тому, что поэт называет «двойной жизнью»:
Как стебель скошенной травы. Без рук, без ног, без головы, Лежу я часто, распростертый, В каком-то дивной забытье, И онемело все во мне. Но мне легко: как будто стертый С лица земли, я, полумертвый. Двойною жизнию живу... ...Я, из железной клетки время Исторгшись, высоко востек, И мне равны: и миг и век! Чудна Вселенная громада! Безбрежна бездна бытия — И вот — как точка, как монада В безбрежность уплываю я... Но уход «в безбрежность», в неживую, безликую безбрежность — все же не выход. Выходом может быть только обращение — через сердце — лицом к лицу... Каков же путь к этому? Глинка считает — в подчинении ума сердцу.
Если хочешь жать легко И быть к небу близко, Держа сердце высоко, А голову низко. Это не означает принижение ума, но, напротив, обретение им нового качества — возвышение его до сердца, внутренний труд души.
Именно тогда раскрывается мир, который выше и исторического, и космического времени, мир, соединяющий их, мир, «где тайной вечности объятья уже раскрылися врагам». Об этой светлой, световой основе мира говорит поэт:
И жизнь мировая потоком Блестящим бежит в кипит: Потока ж в поддонье глубоком Бессмертия тайна лежит. В стихах 60-70-х годов поэт все чаще призывает занятых своекорыстием и расчетом современников опомниться: «Не пора ли? Не пора ли?» Ведь то, что поэту раскрывается «бессмертия тайна», приводит к тому, что он не может замыкаться в себе. Глинка, особенно в поздних своих стихах, не проповедует никакой мистической замкнутости — напротив, с чистой душой, открытым сердцем он идет к людям — отсюда и его военная поэзия, и стихотворения о Москве. Отсюда и внутренняя цельность его поэзии. О творчестве Ф. Н. Глинки и других поэтов, близких ему по духу, советский литературовед В. В. Кожинов писал так: «...можно сказать, что поэты тютчевской школы стремились создать «философскую лирику» или шире — «поэзию мысли»... Если рассмотреть проблему «поэзии мысли» во всем ее объеме и глубине, — писал он далее, — становится ясно, что это одновременно и содержательная, и формальная проблема, что обе стороны дела органически слиты, и речь должна идти о специфической художественной цельности».
«Художественная цельность» поэзии Федора Глинки включает мощный государственно-исторический пласт. Патриотическая поэзия Глинки развивалась непрерывно — от стихов о войне 1812 года, через поэму «Карелия», цикл стихов о Москве, написанных в 40-е годы, к патриотической лирике времен Крымской войны и, наконец, к произведениям 60-70-х годов. Уже начиная с 30-х годов «отечестволюбивая» тема перерастает в тему исторической судьбы России и сама по себе становится философской.
В стихотворении «1812 год. Отрывок из рассказа» Глинка говорит о нравственном смысле войны с Наполеоном. Через все стихотворение проходит противопоставление горящей, разграбленной Москвы и прощенного, сохраненного русскими Парижа.
Главная тема «Карелии» — тема нравственного единства народа как источника мощи государства. Там же возникает очень важная для зрелого Глинки мысль о Москве как сердце русской государственности. Полтора десятилетия спустя поэт создает свой «московский цикл»:
И да зовут, о град святой. Тебя и ваша в чужие Короной Царства золотой. Внимание к вопросам государственной важности и мельчайшим деталям быта — «в поварне суетливый нож» — характерно для поэзии позднего периода. Собственно, такая совместимость самых разных планов бытия — особенность поэтики Глинки после «Карелии». Названное Тютчевым состояние «все во мне и я во всем» у Глинки обретает совершенно определенное воплощение в стихах. Ему действительно «равны и миг и век». И точно так же исторические события, коих поэт свидетель и участник, имеют выход в вечность и продолжение в ней; политические стихи Глинки и его философская лирика как бы перетекают друг в друга. Таковы все стихи о Крымской войне, о судьбах Константинополя. Особенно выделяется в этом отношении стихотворение «Береза, березонька, береза моя...», в котором главной темой становится сохранение духовных ценностей человечества.
Говоря о поэзии Глинки в целом, надо иметь в виду еще и следующее. Стихи его удивительно целомудренны, сдержанны, в них почти нет описания собственных чувств, интимных переживаний. Есть личность, но нет узко понятой индивидуальности. Встреча человека и огромного мира, космоса, целого мироздания — вот что главное в творчестве Федора Глинки. Отказ от своеволия, самопревозношения — вот причина этого. В одном из черновых своих стихотворений он пишет о том, что вышел прочь «из ладьи узкой и шаткой», и добавляет: «Волею звали ладью». Может, именно поэтому в поэзии зрелого Федора Глинки почти нет того, что называется «любовной лирикой». Более того, у него вообще почти нет стихов о себе самом.
С тем, что многие писания Глинки находятся как бы на «пределе поэзии», связаны и очевидные недостатки его стихов, ибо подходят к «пределу поэзии», за которым — невыразимое словами, туда, где поэтическое слово уже, собственно, затемняет действительность, — к области духовно-нравственной жизни; поэт иногда теряет сдержанность, утрачивает целомудрие — он переходит этот предел. Это более всего касается так называемых «опытов священной поэзии», к которым прежде всего относятся переложения псалмов и поэма «Таинственная капля». Вторгаясь в иную область, поэзия оказывается разрушительной стихией, в том числе в отношении себя самой. «Трость колеблемую не преломи и льна курящегося не возмути», — сказано в древности как раз о подобных «вторжениях». «Опыты священной поэзии» и в художественном отношении значительно слабее других стихов Глинки — они часто превращаются в риторику.
К «опытам священной поэзии» примыкает и «Иов». «Свободное подражание священной книге Иова», как назвал свою поэму Глинка, — это была попытка в рамках традиционной образности нарисовать целостную картину мира так, как он ее себе представлял. Одновременно обращение к древнему образу Иова многострадального объяснялось — об этом писал и сам поэт — особенностями его жизни: над «Иовом» он работал в основном в ссылке, а замысел поэмы возник во время заключения в Петропавловской крепости. Напряженные духовные усилия возвыситься над частным страданием, вера в конечную осмысленность бытия — главные мысли поэмы Глинки, связываемые им с традиционными образами. Одновременно в поэме содержится художественно осмысленная картина уровней вселенной, широкие натурфилософские полотна, размышления о сущности животного мира, за столетие как бы предвосхищающие поэмы Николая Заболоцкого. К числу очевидных недостатков «Иова» относится затянутость, некоторая монотонность, перегруженность поэмы трудным для прочтения словарем.
Этими же недостатками страдает и поэма «Таинственная капля». Она написана на сюжет средневекового апокрифического (то есть не включенного в церковный канон) сказания. Многие ее страницы, заставляющие вспомнить крупнейшее произведение отечественной живописи («Явление Христа народу» А. Иванова), — бесспорно, принадлежат высокой поэзия. Однако и в то же время в целом она растянута, проникнута отвлеченно-мистическими настроениями, которые, очевидно, поэт так и не смог преодолеть.
Проза Федора Глинки чрезвычайно многообразна. Это и дневники, и путевые заметки, и широко распространенный в начале XIX столетия жанр путешествия, и «народная повесть». В конце жизни Глинка пишет много очерков, печатает их в газетах и журналах. Черновые записи поэта представляют собой тетради, где стихотворный текст перемежается с прозаическим. Глинка записывал все с ним происходящее вплоть до снов и мгновенных состояний души. Все это вместе образует очень трудное для воспроизведения и напечатания явление, условно называемое «прозой поэта». Действительно, у Федора Глинки нет «беллетристики» в собственном смысле слова, это именно проза поэта. Прозой поэта она остается даже там, где Глинка предстает перед нами как археолог, историк или краевед. И всегда эта проза — россыпи набросков, зарисовок русской и чужеземной жизни, «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет»...
В «Очерках Бородинского сражения» есть очень яркие строки, через которые мы можем понять природу прозы Федора Глинки, да и его поэзии тоже. «Поставьте себя на одной из высот, не входя в Бородино, где-нибудь на Большой Смоленской дороге, лицом к Москве, и посмотрите, что делается за Бородином, за Колочею, за этими ручьями с именами и без имени, за этими оврагами, крутизнами и ямницами. Примечаете ли вы, что поле Бородинское, теперь поле достопамятное, — силится рассказать вам какую-то легенду заветную, давнее предание? О каком-то великом событии сохранило оно память в именах урочищ своих. Войня, Колоча, Огник, Стонец не ясно ли говорят вам, что и прежде здесь люди воевали, колотились, палили и стонали?» За видимостью, за внешним ходом событий писатель стремится выявить и многослойность мира, и невидимые нити, связующие времена и пространства, нити, за которыми стоит все та же «бессмертия тайна», строящая жизнь в ее глубине. События разных эпох перекликаются, «рифмуются» — это Глинка прекрасно видел именно потому, что был поэтом, — и выходят в вечность. «-..Все как океан, — писал Ф. М. Достоевский, — все течет в соприкасается, в одном месте тронешь, в другом конце мира отдается». Проза Глинки являет это единство воочию. За событиями, скажем, 1812 года, писатель видит космические потрясения, следствия человеческих беззаконий. Историческая проза в этом смысле — продолжение философской лирики. И ход художественной мысли автора тот же: описание события — его смысл — выход в вечность — одухотворенный возврат к людям — служение отечеству как нравственный долг. Вот как, например, описывает Глипка сам 1812 год: «Начало его наполнено было мрачными предвестиями, томительными ожиданиями. Гневные тучи сгущались на Западе. Вслед за пламенною кометою многие дивные знамения на небе являлись. Люди ожидали будущего как страшного суда. Глубокая тишина и тайна господствовали на земле. Но сия обманчивая тишина была предвестником страшной бури. Взволнованные народы, как волны океана, и все силы, все оружие Европы обратилось на Россию. Бог предал ее на раны, но защитил от погибели. Россия отступила до Оки и с упругостию, свойственной силе и огромности, раздвинулась до Немана. Области ее сделались пространным гробом неисчислимым врагам. Русский, спаситель земли своей, пожал лавры на снегах ее и развернул знамена свои на чуждых пределах». «Высокий штиль», «старый слог» Федора Глинки в этой прозе — единственно возможный способ воплощения нераздельности мира, в коем природа, история и государственность нерасчленимы. Выдающийся русский советский философ профессор А. Ф. Лосев в своей недавно вышедшей книге «Проблема символа и реалистическое искусство» справедливо писал о тождественности «полноценного реализма» и «полноценного символизма». Это в полной мере относится ко всему лучшему, что написано Федором Глинкой — и в стихах и в прозе. Эпиграфом ко всем его сочинениям можно было бы поставить слова из сборника «Семисотлетие Москвы», вышедшего в 1847 году, в котором принял участие и Глинка: «Много в прошедшем поучительного для будущей судьбы нашей. Сложите вместе все происшедшее в человечестве; из сего сложения, как из сочетания букв и слогов, — образуется слово, которое скажет вам поучение о действиях благого и попечительного промысла; разверните свиток минувших лет собственной жизни вашей, и на нем вы увидите начертание той же тайны, которая совершается и в нас и нас ведет к спасению...»
КОММЕНТАРИИ
Литературное наследие Федора Николаевича Глинки огромно, причем очень значительная его часть не издана. Среди причин этого — разрозненность рукописей, большое количество черновиков, авторских вариантов. При жизни поэта было издано три сборника его стихотворений («Подарок русскому солдату». Спб., 1818; «Опыты аллегорий или иносказательных описаний, в стихах и прозе». Спб., 1826; «Опыты священной поэзии». Спб., 1826). Неоднократно в XIX веке переиздавались «Письма русского офицера», как полностью, так и отдельными частями, поэмы «Карелия» и «Иов», «Очерки Бородинского сражения», «народные повести». В 1869-1872 годах вышло собрание сочинений Ф. Н. Глинки в издании М. П. Погодина. В советское время произведения Глинки издавались неоднократно. Наиболее полное издание: Глинка Ф. Н. Избранные произведения / Вступ. статья, подготовка текстов и примеч. В. Г. Базанова — Л., 1957. — (Б-ка поэта. Большая серия). В освоение наследия писателя внесли вклад недавно вышедшие сборники «Поэты тютчевской плеяды» (М.: Сов. Россия, 1982) и «Федор Глинка. Письма русского офицера» (М.: Моск. рабочий, 1985). В настоящем издании стихотворения, не вошедшие в перечисленные выше издания, печатаются по собранию сочинений, журнальным публикациям и рукописям Ф. Н. Глинки, находящимся в ЦГАЛИ и Калининском областном архиве. Отрывки из «Писем русского офицера» печатаются по одноименному изданию 1879 года. Основой комментариев послужили главным образом примечания к советским изданиям Глинки, а также некоторые биографические и исторические материалы и собственные разыскания составителя.
СТИХОТВОРЕНИЯ
Стихотворения, отмеченные звездочкой, печатаются по изданию 1957 г.
Мечтания на берегах Волги* (с. 5). Впервые — Русский вестник. — 1812, — No 12. — II. — С. 134. Княжнин Яков Борисович (1742-1791) — стихотворец и драматург. Ваг — река в Карпатах. Текелли Эмерик или Имре Тёкёй — венгерский политический деятель. Авзония — Италия.
Военная песнь, написанная во время приближения неприятеля к Смоленской губернии* (с. 10). Впервые — сб.: Подарок русскому солдату. — Спб., 1818. — С. 60.
Картина ночи перед последним боем под стенами Смоленска ц прощальная песнь русского воина* (с. 12). Впервые — Сын отечества. — 1818. — No 24. — С. 192.