Не сердись, но верь, что я вечно любящий
Твой Байрон
<…> Каким я был дураком, что вступил в брак — да и ты немногим умней, моя милая; а ведь мы могли бы прожить так счастливо — старой девой и старым холостяком; мне нигде не найти такой, как ты, а тебе (пусть это звучит тщеславно) — такого, как я. Мы созданы, чтобы прожить жизнь вместе; а теперь мы — по крайней мере я — по многим причинам разлучен с единственным существом, которое могло бы меня любить и к кому я мог бы безраздельно привязаться.
Будь ты монахиней — а я монахом — мы могли бы беседовать через решетку, а не через моря — но все равно — голос и сердце мое всегда летят к тебе.
Б.
…Ты одна (да, может, дочь моя, на что смутно надеюсь) единственная моя отрада, единственная оставшаяся в жизни надежда, я смогу все снести, только б ты была у меня; но всякая преграда меж нами для меня невыносима. По всему судя, мисс Милбенк создана будто на мою погибель. Ты же видишь, до сей поры никакой враждебности в душе я к ней не питал. <…> Ты же знаешь, она причина всему, а намеренно или нет, разве в том дело?.. <…>
Здоровье мое неплохо, хотя временами находит головокружение и глухота, отчего и мысли являются те же, что и Свифту, — будто становлюсь, как виделось ему, засохшим тем деревом, и это заставляет думать, что прежде отомрет во мне все, что сверху. Волосы мои седеют и гуще не становятся, а зубы шатаются, хотя все еще белы и крепки. …Либо всему этому конец, либо мне; только повторяю еще и еще: эта женщина разбила мне жизнь.
…У меня, видимо, появилась … дочь от той дамы, которую ты знаешь по моим предыдущим письмам — я разумею ту, что вернулась в Англию, чтобы тайно стать матерью — молю богов, чтобы она там и осталась. Я еще не совсем решил, что мне делать с этим новым произведением; … но я очевидно пошлю за ней и помещу ее в какой-нибудь венецианский монастырь, чтобы сделать из нее добрую католичку, а может быть, монахиню, чего нашей семье весьма недостает.
Трехлетняя разлука, полная перемена обстановки и привычек — все это немало значит, и теперь у нас осталось общего только наше взаимное чувство и наше родство.
Но я ни на минуту не переставал и не могу перестать чувствовать ту совершенную и безграничную привязанность, которая соединяла и соединяет меня с тобой и делает меня совершенно неспособным
Дорогая Тереза! Эту книгу[95] читал я в твоем саду; тебя не было, дорогая, иначе я не мог бы читать ее. Это твоя любимая книга, а автор принадлежит к числу моих друзей. Ты не поймешь этих английских слов, и другие также не поймут их. Это — причина, вследствие которой я не нацарапал их по-итальянски. Но ты узнаешь почерк того, кто любит тебя страстно, и угадаешь, что при виде книги, принадлежащей тебе, он мог думать только о любви. В этом слове, одинаково хорошо звучащем на всех языках, всего же лучше на твоем — Amor mio, — заключено все мое существование, настоящее и прошедшее. Я чувствую, что существую, и боюсь, что буду существовать — для какой цели, придется решать тебе. Моя судьба лежит в тебе, ты женщина в семнадцать лет и всего два года как вышла из монастыря. От всего сердца желаю, чтобы ты осталась там, или чтобы я тебя никогда не узнал замужней женщиной.
Но все это чересчур поздно. Я люблю тебя, и ты любишь меня, по крайней мере, так говоришь ты и так действуешь, словно любишь меня, что при всяких обстоятельствах является для меня огромным утешением. Я же не только люблю, я не могу перестать тебя любить.
Думай иногда обо мне, когда Альпы и Океан будут лежать между нами, но разделят они нас только тогда, когда ты этого захочешь.
Александр Грибоедов и «Черная роза Тифлиса»
Александр Сергеевич Грибоедов (1795–1829) происходил из старинного богатого польско-русского рода и получил прекрасное домашнее образование: в шесть лет говорил на трех языках, в юности знал шесть. Рос вундеркиндом[96]. Но началась война 1812 г., потом закружила дипломатическая служба… Одним словом, бесконечно жаль, что такой умница, талант, чудесный композитор, настоящий дипломат, поэт и драматург так рано ушел из жизни.
В 1828 г. за успехи на дипломатической службе Грибоедов был назначен послом (министром-резидентом) в Персию. По пути в Персию он прожил несколько месяцев в Тифлисе и там женился на княжне Нино Чавчавадзе (1812–1857), с которой впервые увиделся, когда ей было десять лет (Грибоедов давал девочке уроки музыки). В 15 лет Нино вышла за него замуж. Александру Сергеевичу было 33. Они прожили вместе с конца августа по декабрь 1828 г., да и то приходилось разлучаться.
И уже в 1829 г. Грибоедов погиб от рук фанатиков, а Нино в 16 лет стала вдовой. Из-за потрясения она потеряла ребенка.
Она была сказочно красива, знатна и богата, отличалась изысканностью манер, к ней сватались многие, но она отдала свое сердце человеку, который унес его в могилу. На могиле мужа Нино распорядилась выбить строки: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя?»
Княжна Нино умерла в 44 года во время эпидемии холеры. Почти 30 лет она носила траур. Тифлисцы с глубоким почтением называли ее «Черной розой Тифлиса».
Душинька. Завтра мы отправляемся в Тейран, до которого отсюда четыре дни езды. Вчера я к тебе писал с нашим одним подданным, но потом расчел, что он не доедет до тебя прежде двенадцати дней, так же к m-me Macdonald, вы вместе получите мои конверты. Бесценный друг мой, жаль мне тебя, грустно без тебя как нельзя больше. Теперь я истинно чувствую, что значит любить. Прежде расставался со многими, к которым тоже крепко был привязан, но день, два, неделя, и тоска исчезала, теперь чем далее от тебя, тем хуже. Потерпим еще несколько, ангел мой, и будем молиться Богу, чтобы нам после того никогда более не разлучаться.
Пленные здесь меня с ума свели. Одних не выдают, другие сами не хотят возвратиться. Для них я здесь даром прожил, и совершенно даром.
Дом у нас великолепный, и холодный, каминов нет, и от мангалов у наших у всех головы переболели.
Вчера меня угощал здешний визирь, Мирза Неби, брат его женился на дочери здешнего Шахзады, и свадебный пир продолжается четырнадцать дней, на огромном дворе несколько комнат, в которых угощение, лакомство, ужин, весь двор покрыт обширнейшим полотняным навесом, в роде палатки, и богато освещен, в середине театр, разные представления, как те, которые мы с тобою видели в Табризе, кругом гостей человек до пятисот, сам молодой ко мне являлся в богатом убранстве. Однако, душка, свадьба наша была веселее, хотя ты не Шахзадинская дочь, и я незнатный человек. Помнишь, друг мой неоцененный, как я за тебя сватался, без посредников, тут не было третьего. Помнишь, как я тебя в первый раз поцеловал, скоро и искренно мы с тобой сошлись, и навеки. Помнишь первый вечер, как маменька твоя и бабушка, и Прасковья Николаевна сидели на крыльце, а мы с тобою в глубине окошка, как я тебя прижимал, а ты, душка, раскраснелась, я учил тебя, как надобно целоваться крепче и крепче. А как я потом воротился из лагеря, заболел, и ты у меня бывала. Душка!..
Когда я к тебе ворочусь! Знаешь, как мне за тебя страшно, все мне кажется, что опять с тобою то же случится, как за две недели перед моим отъездом. Только и надежды, что на Дереджану, она чутко спит по ночам, и от тебя не будет отходить. Поцелуй ее, душка, и Филиппу и Захарию скажи, что я их по твоему письму благодарю. Если ты будешь ими довольна, то я буду уметь и их сделать довольными.
Давеча я осматривал здешний город, богатые мечети, базар, караван-сарай, но все в развалинах, как вообще здешнее Государство. На будущий год, вероятно, мы эти места вместе будем проезжать, и тогда все мне покажется в лучшем виде.
Прощай, Ниночка, ангельчик мой. Теперь 9 часов вечера, ты, верно, спать ложишься, а у меня уже пятая ночь, как вовсе бессонница. Доктор говорит от кофею. А я думаю совсем от другой причины. Двор, в котором свадьбу справляют, недалек от моей спальной, поют, шумят, и мне не только непротивно, а даже кстати, по крайней мере, не чувствую себя совсем одиноким. Прощай, бесценный друг мой, еще раз, поклонись Агалобеку, Монтису и прочим. Целую тебя в губки, в грудку, ручки, ножки и всю тебя от головы до ног.
Грустно весь твой А. Гр.
Завтра Рождество, поздравляю тебя, миленькая моя, душка. Я виноват (сам виноват и телом), что ты большой этот праздник проводишь так скучно, в Тифлисе ты бы веселилась. Прощай, мои все тебе кланяются.
Александр Герцен и Наталья Захарьина. Обрученные души
В Москве, на Тверском бульваре, 25, в доме богатого и родовитого помещика Ивана Алексеевича Яковлева 16-летняя дочь мелкого чиновника из Штутгарта Генриетта-Вильгельмина-Луиза Гааг 25 марта 1812 г. родила мальчика. Сын был незаконнорожденным. Отец дал ему фамилию Herzen — «сын сердца» (от нем. Herz). Это был Александр Иванович Герцен (1812–1870), который стал русским писателем, публицистом, критиком крепостного права и символом революционной борьбы.
Спустя пять лет в этом же доме родилась девочка Наталья (1817–1852). Ее отцом был старший брат Ивана — Александр Яковлев[99] (именно ему формально принадлежал дом), а матерью — приезжая иностранка Ксения (Аксинья Ивановна)[100]. Считается, что Наталья получила фамилию Захарьина в память о предках Яковлевых.
Семь лет Александр Герцен и Наталья Захарьина жили вместе в доме братьев Яковлевых, а после смерти Александра Алексеевича Наталью забрала к себе ее 77-летняя тетка, княгиня Мария Алексеевна Хованская. Дом тетки Наталья считала тюрьмой, «из которой некуда бежать».
Герцен получил обычное дворянское домашнее образование, благодаря французским и немецким гувернерам с детства полюбил европейскую культуру и проникся свободомыслием. В 17 лет он поступил на физико-математический факультет Московского университета, организовал там тайный кружок, а в 1834 г. по ложному обвинению в сочинении пасквильных песен на царственный дом был арестован. На прощальное свидание его мать взяла племянницу Наталью. На этом свидании между двоюродными братом и сестрой пробежала какая-то искра, завязалась переписка, позже переросшая в большую любовь. Их связали не только родные отцы-братья, матери, так и не ставшие законными женами, родной дом на Тверском бульваре, но и роли пленников, мечтающих о свободе. «Писать всего не могу, потому что знаю, что письма мои иногда читаются… Главное беззащитность; каждый имеет право обидеть… ужас как неловко писать на коленях, да и пора вниз», — писала Наталья.
Вначале Герцена сослали в Пермь, потом в Вятку на службу в канцелярию губернатора. В 1837 г. княгиня Хованская решила выдать Наталью замуж, выделила огромное приданое в 100 000 рублей, деревню под Москвой, но сердца Александра и Натальи уже были связаны, «души обручены». Александр предпринял две попытки похитить невесту из дома тетки, во второй раз это удалось, друзья помогли организовать бегство, Александр и Наталья встретились у Рогожской заставы и уехали во Владимир, где 9 мая 1838 г. обвенчались. Герцен написал в тот день в дневнике: «Конец переписке».
Они сняли домик на окраине, через год родился первенец[101]. Это был самый счастливый период для Натальи: «На душе так хорошо, так светло». Вскоре стало возможным вернуться в Москву, затем перебрались в Петербург. За резкий отзыв о работе полиции Герцен летом 1841 г. был сослан в Новгород, вернулись они с женой в Москву только через год. Супруги всюду были вместе, но отношения начали портиться. В 1846 г. умер отец Герцена и 11-месячная дочь Елизавета. Это был уже их третий ребенок, умерший младенцем. Еще один сын, Николай, страдал глухотой от рождения (Герцены приложили огромные усилия, чтобы он заговорил).
Наталья впала в уныние, и было принято решение всей семьей, включая мать Герцена Луизу Ивановну, уехать на поправку здоровья в Европу. Там супруги окунулись в революционные события, лихорадившие Францию[102].
Кипела и личная жизнь. Вскоре после переезда в Европу супруги познакомились с поэтом Георгом Гервегом и его женой Эммой. Взгляды, вкусы, интересы двух пар были столь похожи, что Наталья начала называть Александра и Георга близнецами. Образовалась своеобразная коммуна. «Мы все так сжились, спелись — я не могу представить существования гармоничнее», — писала Наталья. Пары съехались в один дом. Между Георгом и Натальей завязался роман, «непреодолимая страсть, которой она, вероятно, сначала сопротивлялась, но потом разрешила последовать себе за своими желаниями». Герцен подозревал неверность, но Наталья убеждала супруга: «Он — большой ребенок, а ты — совершеннолетний… Он умрет от холодного слова, его надобно щадить». В 1850 г. Наталья родила дочь Ольгу. После ее рождения отношения с Гервегами были окончательно испорчены, Герцен потребовал разъезда, и дело чуть не дошло до дуэли. Наталья тоже сделала свой выбор: «Я остаюсь в моей семье, моя семья — Александр и мои дети… Между мной и вами нет места». В конце концов Герцен признал Ольгу своей дочерью.
Только на следующий год супруги помирились, но навалились новые беды. В августе 1851 г. в России Герцена лишили дворянства и объявили «вечным изгнанником из пределов Российского государства». В ноябре по пути из Марселя в Ниццу затонул пароход «Город Грасс» — в морской пучине погибли Луиза Ивановна и восьмилетний сын Герценов Николай со своим воспитателем. Он стал четвертым умершим ребенком. Здоровье Натальи резко ухудшилось, в мае 1852 г. у нее случились преждевременные роды и через два дня она и младенец скончались. Наталье было 34 года. Герцен остался один с тремя детьми.
После похорон Герцен уехал в Лондон, где начал выпускать знаменитую газету «Колокол». Газета была запрещена в России, хотя ее тайно доставляли и читали самым внимательным образом даже при царском дворе. В 1865 г. российское правительство настояло, чтобы Англия закрыла газету. Герцен переехал в Швейцарию, в 1870 г. ненадолго поехал в Париж, получил там воспаление легких и скончался.
Наталья Александровна Захарьина стала одним из главных персонажей книги «Былое и думы»[103]. Спустя годы после ее смерти Герцен писал сыну Александру: «Вот я доживаю пятый десяток, но веришь ли ты, что такой великой женщины я не видал. У нее ум и сердце, изящество форм и душевное благородство были неразрывны. А эта беспредельная любовь к вам… Да, это был высший идеал женщины!» Ее личность и ее литературный талант видны и в ее переписке с Герценом[104], и в дневнике, который она оставила.
Я удручен счастием, моя слабая земная грудь едва в состоянии перенесть все блаженство, весь рай, которым даришь ты меня. Мы поняли друг друга! Нам не нужно вместо одного чувства принимать другое. Не дружба, — любовь! Я тебя люблю, Natalie, люблю ужасно, сильно, насколько душа моя может любить. Ты выполнила мой идеал, ты забежала требованиям моей души. Нам нельзя не любить друг друга. Да, наши души обручены, да будут и жизни наши слиты вместе. Вот тебе моя рука — она твоя. Вот тебе моя клятва, — ее не нарушит ни время, ни обстоятельства. Все мои желания, думал я в иные минуты грусти, несбыточны; где найду я это существо, о котором иногда болит душа? Такие существа бывают создания поэтов, а не между людей. И возле меня, вблизи, расцвело существо, говорю без увеличения, превзошедшее изящностью самую мечту, и это существо меня любит, это существо — ты, мой ангел. Ежели все мои желания так сбудутся, то где я возьму достойную молитву богу? <…>
20 июля
Итак, два года черных, мрачных канули в вечность с тех пор, как ты со мною была на скачке; последняя прогулка моя в Москве, она была грустна и мрачна, как разлука, долженствовавшая и нанесть нам слезы, и дать нам более друг друга узнать. Божество мое! Ангел! Каждое слово, каждую минуту воспоминал я. Когда ж, когда ж прижму я тебя к моему сердцу? Когда отдохну от этой бури? Да, — с гордостью скажу я, — я чувствую, что моя душа сильна, что она обширна чувствами и поэзией… и всю эту душу с ее бурными страстями дарю тебе, существо небесное, и этот дар велик. Вчера был я ночью на стеклянном заводе. Синий и алый пламень с каким-то неистовством вырывался из горна и из всех отверстий, свистя, сожигая, превращая в жидкость камень. Но наверху на небе светила луна, ясно было ее чело и кротко смотрела она с неба. Я взял Полину за руку, показал ей горн и сказал: «Это я!» Потом показал прелестную луну и сказал:
22 июля
<…> Любовь — высочайшее чувство; она столько выше дружбы, сколько религия выше умозрения, сколько восторг поэта выше мысли ученого. Религия и Любовь, они не берут часть души, им часть не нужна, они не ищут скромного уголка в сердце, им надобна вся душа, они не длят ее, они пересекаются, сливаются. И в их-то слитии жизнь полная, человеческая. Тут и высочайшая поэзия, и восторг артиста, и идеал изящного, и идеал святого.
О, Наташа! Тобою узнал я это. Не думай, чтоб я прежде любил так; нет, это был юношеский порыв, это была потребность, которой я спешил удовлетворить. За ту любовь ты не сердись. Разве не то же сделало все человечество с богом? Потребность поклоняться Иегове заставила их сделать идола, но оно вскоре нашло бога истинного, и он простил им. Так и я: я тотчас увидел, что идол не достоин поклонения, и сам бог привел тебя в мою темницу и сказал: «Люби ее, она одна будет любить тебя, как твоей пламенной душе надобно, она поймет тебя и отразит в себе». — Наташа, повторяю тебе, душа моя полна чувств сильных, она разовьет перед тобой целый мир счастья, а ты ей возвратишь родное небо. — Провидение, благодарю тебя!
<…>
Целую тебя, ангел мой,
Твой до гроба
Александр
Сердце полно, полно и тяжело, моя Наташа, и потому я — за перо писать к тебе, моя утренняя звездочка — как ты себя назвала. О, посмотри, как эта звезда хороша, как она купается в лучах восходящего солнца, и знаешь ли ее названье — Венера, Любовь! Всегда восхищался я ею, пусть же она останется твоею эмблемой, такая же прелестная, такая же изящная, святая, как ты. В самый день твоих именин получил я два письма от тебя, — сколько рая, сколько счастья в них… О, боже, боже… быть так любимым и такою душой. Наташа, я все земное совершил, остается еще одно наслажденье — упиться славой, рукоплесканием людей, видеть восторг их при моем имени, — словом, совершить что-либо великое, и тогда я готов умереть, тогда я отдам жизнь, ибо что мне может дать жизнь тогда? Я одного попросил бы у смерти: взглянуть на тебя, сказать слово любви голосом, взглядом, поцелуем, один раз — без этого моя жизнь не полна еще.
Ты пишешь, что я не жил никогда с тобою, что, может быть, в тебе множество недостатков, которых я не знаю, что ты далека от моего идеала. Перестань, ангел мой, перестань, нет, ты прелестна, ты выше моего идеала, я на коленях пред тобою, я молюсь тебе, ты для меня добродетель, изящное все бытие, и я тебя так знаю, как только мог подняться до твоей высоты. Ведь, и ты не жила со мною, но я смело говорю: твое сердце не ошиблось, оно нашло именно
Когда ты сказал мне, Александр, что отдал мне самого себя, я почувствовала, что душа моя чиста и высока, что все существо мое должно быть прекрасно. Друг мой, я была счастлива тем, что могла восхищаться тобою, любить тебя, становилась выше и добродетельнее от желания быть ближе к твоему идеалу; казалось, до него мне, как до звезды небесной, высоко. Я жила одним тобою, дышала твоею дружбой, и весь мир был красен мне одним тобою. Я чувствовала, что я сестра тебе и благодарила за это Бога; искала, чего желать мне, — клянусь, не находила, так душа моя была полна, так довольно ей было твоей дружбы. Но Бог хотел открыть мне другое небо, хотел показать, что душа может переносить большее счастье, что нет границ блаженству любящим Его, что любовь выше дружбы… О, мой Александр, тебе знаком этот рай души, ты слыхал песен его, ты сам певал ее, а мне в первый раз освещает душу его свет, я — благоговею, молюсь, люблю.
Друг мой, Александр, я бы желала сделаться совершенным ангелом, чтобы быть совершенно достойной тебя, желала бы, чтобы в груди, на которую ты склонишь твою голову, вмещалось целое небо, в котором бы тебе недоставало ничего, а она богата одною любовью, одним тобою. И с этою любовью — сколько веры в тебя, и можно ли любить без веры? Нет, мой друг, нет, мой ангел, твой идеал далеко, ищи его там, ближе к Богу, а здесь, на земле, нет его. Ты можешь быть идеалом многих, а быть твоим… Мне часто бывает грустно, когда я обращаюсь на себя и вижу всю ничтожность свою пред тобою, мой несравненный Александр; грудь моя слишком тесна, чтобы заключить в себе все, чего бы ты желал; может, и душа моя слишком далека твоей души, чтобы слиться с нею в одно? Нет, мой ангел, ищи несравненного, неподражаемого, а мне ты много найдешь подобных; не склоняй головы твоей на слабую грудь, которая не в силах снести столько прекрасного, столько святого. Грустно стало мне… Прощай.
Научи меня, ангел мой, молиться, научи благодарить Того, Кто в чашу моей жизни влил столько блаженства, столько небесного, кто так рано дал мне вполне насладиться счастьем. Когда я хочу принесть Ему благодарение, вся тленность исчезает, я готова пред лицом самого Бога вылить всю душу молитвой. Но этого мало, и жизни моей не станет довольно возблагодарить Его; ты научил познать Его, научи, научи благодарить Его, ангел мой!
Напрасно ты боялся, друг мой, чтоб меня не отняли от тебя. Когда я встретила тебя, душа моя сказала: вот
Тебе душно на земле, тесно на море, а я, я потонула, исчезла, как пылинка, в душе твоей; и мудрено ль, когда душа твоя обширнее моря и земли? И неужели, друг мой, я могу сказать: j'ai pour amant, pour époux, pour serviteur, pour maître, un homme dont l'âme est aussi vaste que cette mer sans bornes, aussi fertile en douceur que le ciel, un dieu enfin…[106] Да, я могу, я должна говорить это. И ты, друг мой, говори: «Наташа, ты любишь меня», говори мне это, ангел мой, в этих словах мое счастье, ибо я сама и любовь моя созданы тобою.
Я видела твой портрет. Ты можешь вообразить, что это за минута была для меня, но зачем тут были люди? Они мне не дали насмотреться на тебя, наговориться с тобою. О, в эту минуту я бы расцеловала ту руку, которая изобразила так похоже твое лицо и выражение! А если бы видела его, на коленях упросила бы списать для меня.
…«Я тебя люблю, насколько душа моя может любить», а насколько же душа
Давно я слышала о Полинах, но,
Друг мой, ангел мой, одно слово, одно только слово, потому что некогда, а хочу непременно писать тебе сегодня, — я приобщалась. Ты можешь вообразить, как чиста теперь душа моя, как я небесна, как люблю тебя! Никогда не говела я с таким благоговением, не исповедалась с таким раскаянием, и никогда не чувствовала себя так достойною сообщиться с Христом. Как я чиста теперь, мой ангел! Вот теперь я чувствую, что я достойна тебя, Александр, друг мой! Ты не хочешь, чтоб я хвалила тебя, ну, что ж ты хочешь? Ведь ты знаешь, я люблю тебя, обожаю, боготворю, и эта любовь возвышает меня, я чувствую сама, мне другие говорят это. Я стала добрее, лучше, и это именно ты, ты, ангел, твоя любовь сделала меня такой! Теперь не могу видеть бедного, несчастного; сердце обольется кровью, я заплачу о том, что не имею средств помочь, и тотчас ты предо мною, и я ищу утешения в твоих глазах, и уделяю своего счастья несчастному, и, кажется, ему легче, кажется, участь его уже облегчилась от того, что ты тут. Разве я придаю тебе слишком много?.. Полно, Александр, полно, друг мой, не говори мне этого: неужели в тебе мало, и еще надо дополнять воображением твое достоинство? О, нет, мой Александр, мне порукой в том моя любовь, ибо я никого бы не могла так любить, как люблю тебя. Отнять у меня эту любовь, значит, отнять всю чистоту, всю святость, все прекрасное, все возвышенное, и что же после я останусь?.. Прощай, устала ужасно; кругом меня говорят, кричат.
Прощай, обнимаю тебя.
Хотела одно только слово — какое длинное слово! Сейчас была у меня Эмилия, — все так же мила, хороша, прелестна, а Николай ее… Писал ли ты к нему? Ух, страшно!
16 дней остается до назначенного тобою дня. Я ужасно недовольна собою. Ежедневно мне пеняют, что я не весела, задумчива, а перемениться нет сил. Тяжко принять веселый вид. Мысль, что, может быть, еще год розно с тобою, гонит и самую улыбку. Вид мой стал суровее, мрачнее, а это означает недостаток твердости, слабость характера. Но что ж мне делать, ангел мой? Я умею владеть собою, умею скрывать и переносить многое, но где ты, там я вся, там нечего уделить мне людям. Но что же, впрочем, я готова для них делать и делаю все, а быть веселой без тебя — не могу.
Александр, ангел мой, зачем ты написал в последнем твоем письме: «твой до гроба»? Неужели за гробом вечность без тебя? На что ж говорить о небе, на что искать неба? Мое небо там, где ты. Я не поменяюсь с жителями неба, не отдам земного странствования на райскую жизнь, нет, нет! Александр мой, милый, на что же Бог соединил нас здесь, когда за могилой нам вечная разлука? Разве радости небесные могут заменить мне тебя? Тобою я свята, ты мой ангел, ты мое небо, ты мой рай, моя светлая жизнь; гроб не разлучит нас; мы не переживем друг друга: расставшись с телом, не две души возлетят на небо, а один ангел. Для чего же здесь вместе, когда там розно? Не для того ли Бог слил наши существования в одно, чтобы мы друг другом становились добродетельнее, чище, выше, святее, чтобы друг другом сближались с Ним! Не для того ли, чтобы, будучи в обители скорби и печали, мы находили друг в друге и небо, и рай, чтобы сделали себя
О, мой Александр! Что может сравниться с тобою? Что может заменить тебя? Если б ты и не любил меня, я боготворю тебя; мое блаженство безгранично тем, что ты есть, что я тебя знаю, что я умею любить тебя. Несравненный, неподражаемый! И измерь же ты сам весь рай души моей, когда я могу назвать тебя