В школе долго не умолкали споры по поводу поступка капитана. Даже Валентин Николаевич смущенно отказывался высказать окончательное суждение по беспрецедентному в футболе случаю.
Исаков рассудил, не задумываясь: «По-моему, капитан поступил правильно. Но еще правильнее было бы удалить его с поля раньше».
Позднее Сарка – Серафим Кривоносов – стал хорошим мастером футбола, входил в состав сборной команды Москвы. Вместе с ним несколько лет я выступал и за сборную столицы по хоккею. Он был выдающимся хоккеистом. У нас установился условный код: стоило мне крикнуть в игре «Калик», он сейчас же пасовал. Иногда этот же пароль я слышал от него в свой адрес.
Как показало время, «профессор» заглядывал далеко вперед, предвидя, что от одной крайности легко можно шагнуть к другой. Так оно и случилось. В послевоенные годы игра «в одно касание» распространилась в нашем футболе повсеместно. Надо – не надо, а футболисты по настойчивым требованиям тренеров перепасовывали мяч друг другу, лишь бы была игра «в одно касание». Уметь играть в одно касание, конечно, нужно. Но играть одним таким способом – это «Саркина болезнь», только наизнанку. Трудно сказать, какая разновидность хуже.
Авторитет Исакова был непререкаем. Свои суждения он подтверждал действиями. Первым применил тактику «вогнутой дуги» в игре нападения. Взял и оттянулся в глубину поля, играя центрфорварда: «Противнику меня труднее найти на непривычном месте». Цену этого маневра я понял через три года, после его возвращения из Скандинавии, когда стал играть с ним в одной команде. Предвидение назревающей тактической перестройки на игру «в три защитника».
Исаков стал моим наставником на поле. В пылу азарта я называл его «Петринский». Во время схватки мяч стирает возрастные грани. Все футбольное Исакову было понятно, и, может быть учитывая в числе других спортивных качеств и мой темперамент, он смело выдвинул именно меня на ключевую позицию центрального полузащитника.
Тяжелый удар перенес Иван Артемьев, когда Исаков на тренерском совете сказал: вместо Вани я поставил бы Андрея. Надо же мне было сесть рядом с Ваней. Опять пожаром запылало лицо и сильно заколотилось сердце. За меня высказалось большинство. Запомнилась при голосовании рука Исакова палевого цвета с морщинистой кожей: он обварил кисть руки в детстве крутым кипятком.
Скоро участь Вани Артемьева постигла Павла Канунникова: я вместо Павла поставил бы Сару. И опять рука с палевой кистью проголосовала вместе с большинством.
Через пятнадцать лет, в Тарасовке, в замечательный летний вечер на веранде павильона во время заседания тренерского совета накануне матча я испытал ощущение нокаутирующего удара, услышав: «Я вместо Андрея поставил бы Василия».
Правда, на этот раз палевая кисть оказалась в меньшинстве. А после матча «профессор», спокойно улыбаясь, хлопнул меня по потной майке – я носился в игре как угорелый – той же палевой рукой и сказал: «Понял, что значит вовремя дать хлыста!»
Я понял и никогда не забывал, каким неподкупно чистым в своей любви к футболу был этот выдающийся игрок. Самый миниатюрный центральный нападающий из всех когда-либо игравших на этом месте за сборную команду СССР, Исаков пробегал без мяча сто метров за четырнадцать секунд, но его никто не мог догнать с мячом в игре, потому что он умел, как никто, вовремя обводить и вовремя пасовать.
Листая страницы юности, вспоминая метания, оставившие в памяти неизгладимый след среди первых впечатлений о рысистом спорте, борьбе, театре, я вижу, как сначала исподволь, потом все заметнее и заметнее футбол выдвигался на первое место среди многочисленных увлечений, и не только моих, но и всех четырех братьев.
Да что братьев! Сам дядя Митя не устоял под натиском домашней эпидемии. Он признавал только один вид спорта – бега. Когда гражданская война лишила его возможности практически заниматься егерским делом, он все свободное от домашних забот время отдавал конюшне Матвея Ивановича Чуенко, из любви к лошади безвозмездно выполняя обязанности конюха. Но по лесам и болотам скучал. С тоской посматривал на висевшее в комнате ружье.
Но вот однажды раздался телефонный звонок. Дядя Митя особенно почтительно выговаривал в трубку: «Слушаю-с, слушаю-с!» Звонил Николай Петрович Горбунов, управляющий делами Совнаркома – любитель спорта, альпинист, охотник.
По поглаживанию усов, с медленным пропуском то левого, то правого жгута между большим и указательным пальцем, я уже знал – сообщение было приятное. Так и оказалось: Горбунов просил организовать охоты на волков.
Охоты состоялись. В них участвовали в разное время Ворошилов, Крыленко, Дыбенко. В холодных сенях опять лежали убитые волки. Во дворе в собачнике вновь появились сеттеры и пойнтеры.
Дядя Митя с сожалением вздыхал: «Эх, Петрункевич не дожил, – так он в хорошем расположении духа называл любимого брата, моего отца. – Поохотились бы!»
Но о футболе воспрявший егерь продолжал говорить только пренебрежительно. На успех сборной в Скандинавии отозвался презрительно: обманули небось шведов как-нибудь.
И все же футбол дождался своего часа. Дядя Митя в котелке, с нафабренными усами, с палкой с серебряным набалдашником сидит на трибунах в день открытия стадиона на Красной Пресне. Гудит, строго поглядывая на молодежь: «Исаков, профессор». Дома главный спорщик: «Мало ли что «профессор» сказал». Продолжая работать егерем, он в свободное время не пропускал ни одного матча, успевая побывать и в конюшне у Чуенко.
В 1928 году, придя домой со стадиона, дядя Митя внезапно умер. В холодных сенях не стало убитых волков. Собачник во дворе опустел: сеттеры и пойнтеры там больше не лаяли. К нам в дом стучался большой футбол, оттеснив все остальное на второй план.
Глава 4
ВСТРЕЧИ, РАЗМЫШЛЕНИЯ…
Особой метой обозначился в моей жизни 1926 год. С легкой руки «профессора», Петра Ефимовича Исакова, весной я был выдвинут в основной состав команды, как теперь говорят, мастеров, а осенью впервые стал чемпионом Москвы.
Век акселерации в спорте тогда еще не наступил. В свои 19 лет я был самым молодым футболистом в нашей команде.
До того как подняться на эту по тем временам высшую ступень футбольной иерархии, я отдал дань мальчишеским увлечениям. Память прихотлива: ни разум, ни сердце ей не указ, у нее свои мерки. Многое проходит мимо ее механизма, не запоминается. Но запомнившееся, по-видимому, и надо считать наиболее существенным.
Хорошо помню свои спортивные метания из одной секции в другую. «Дядя Ваня», с его романтической цирковой борьбой, затянул на ковер, возбудив во мне наивное стремление стать Поддубным. С помощью рыжей гири во дворе, не щадя ни себя, ни времени, я пытался накачать мускулы. Но дело подвигалось туго: я быстрее шел в рост, чем в объем. Петр, иронически следивший за моими потугами, беспощадно бросил: «Тонконогий». Впоследствии он звал меня просто «Нога». Это было очень оскорбительно, потому что футбол во мне жил неистребимо, а ноги знаменитого Канунникова мальчишкам спать не давали, восхищая объемом в бедре «в три обхвата», а тут презрительное – «Нога».
Разочарование в борьбе наступило быстро. Руки у меня были под стать ногам, и никакие «нельсоны» и «бра-руле» им были не под силу. В тренировочных схватках на борцовском ковре в раздевалке Краснопресненского стадиона я каждый раз с любым противником печатал ковер своими лопатками.
Сейчас я со снисходительной улыбкой отношусь к моим юношеским просчетам. Но тогда это были мои маленькие трагедии. Сколько усилий, веры, стремления к мечте! Одна рыжая гиря доводила до полного изнурения, не говоря уже о позорном бессилии, которое я испытывал, лежа на лопатках под тяжестью навалившегося противника.
«Сдаешься?» – спрашивал победитель. Я гордо молчал. «А-а, то-то же!» – снисходительно произносил он, поднимаясь с ковра (правильнее сказать, с меня), знай, мол, где раки зимуют.
Здоровый, грудастый, превосходивший в секции всех силой и габаритами своей рыхлой фигуры, Ванька Арбуз придавил меня к ковру и не принял мое гордое молчание за согласие признать себя побежденным: он прохрипел, что будет держать меня в положении «туше», пока я не скажу вслух «сдаюсь». Я задыхался под его потным телом в бессильных попытках вырваться из унизительного положения, но мое барахтание было безнадежным. Выручил тренер, заметивший затянувшийся прием и прекративший насилие.
– Ну что, Нога, опять «победил»? – иронически спросил Петр, когда я вернулся домой.
– Во всяком случае, никому еще не сказал «сдаюсь», – ответил я, скрывая свои переживания от унизительной беспомощности под тяжестью потного Арбуза. С борьбой было покончено.
Я перешел в секцию бокса, организованную при нашем школьно-спортивном кружке. В первом бою со своим одноклассником Борисом Сычевым, имевшим опыт участия в московских любительских турнирах, удар в челюсть поверг меня на помост ринга. Пребывание в нокдауне в значительной степени отрезвило меня от опьяняющих мечтаний стать Жоржем Карпантье. Тогда мы все знали, как этот уличный мальчишка, торговавший пирожками, услышав оскорбительную реплику от посетителя парижского кафе, коротким ударом в подбородок опрокинул в нокаут обидчика, который оказался ни больше ни меньше, как одним из фаворитов профессионального бокса. В последующем пирожник стал абсолютным чемпионом мира. Кого же из ребят минует соблазн стать Жоржем Карпантье, если тяга к спорту у него в крови? Но пирожник пирожником, а нужно еще призвание, талант. Ни того, ни другого у меня не обнаружилось, и Виктор Николаевич Прокофьев, школьный преподаватель физической культуры и спорта, прекрасный спортсмен, футболист, наш общий любимец и непререкаемый авторитет сказал мне: «Играй, Андрей, в футбол, чего тебе еще не хватает!»
Бокс ушел в сторону. Позади было и самое, пожалуй, сильное увлечение – беговым спортом на коньках. Раньше так и печаталось в огромных афишах на круглых рекламных стендах: «Сегодня бега». Это значит соревнование на «норвежских» коньках.
С самого раннего детства моим кумиром был Платон Ипполитов, младший брат чемпиона Европы 1913 года Василия Ипполитова. Вот уж кем мне хотелось быть, как говорится, до смерти. Я вырабатывал в себе характер несгибаемого бойца, соревнуясь с попутчиками по дороге из гимназии домой. Завижу впереди идущего и «приказываю себе» до угла догнать его и перегнать, но не бегом, а шагом, как в английской ходьбе. В этом соревновании я всегда выходил победителем над ничего не подозревавшим прохожим, тем более что когда я видел, что не успеваю шагом, то переходил на рысь.
Однажды на очередном этапе от угла Малой Грузинской улицы до калитки нашего дома я увидел перед собой почтенного человека в бобровой шапке и в шубе с меховым воротником шалью. Поравнявшись с солидным дядей, я почувствовал как он тоже наддал. Взглянув на него, я увидел суровое, сосредоточенное лицо, словно высеченное резцом скульптора – крупный прямой нос, высокий лоб, энергичный подбородок. Ранняя седина серебрилась на висках моего попутчика. Мелькнуло что-то знакомое в его облике, но в пылу захватившего меня азарта – не хватало на финише, у калитки, проиграть! – я не обратил на это внимания и прибавил шагу, тая в запасе испытанное средство – переход на бег. Но когда до конца дистанции осталось десятка три метров и я попытался использовать свой беспроигрышный тактический удар, то мой противник так стремительно рванул мимо меня спринтерским аллюром, что я безнадежно отстал и впервые потерпел поражение.
Это был доктор Николай Иванович Седов, выдающийся русский конькобежец. Он находился на закате своей спортивной карьеры. Я видел его на ледяной дорожке Патриарших прудов. Еще в те времена, когда о методике тренировок знали мало, Николай Иванович практиковал тренировочные занятия с отягощением. Он пробегал неисчислимое количество кругов на своих «норвегах» с удлиненным носком, сгибаясь под тяжестью длиннополой лисьей шубы, надетой на черное конькобежное трико.
Я узнал его, когда, смущенный поражением, подошел к калитке нашего дома, где он остановился после своего стремительного рывка.
– Ну, что, егерь, проиграл? – обратился он ко мне с доброй улыбкой.
– Разве вас обгонишь, – конфузливо оправдывался я. – Вас сам Платон Ипполитов обогнать не может. – И мне мерещились ноги доктора на ледяной дорожке, мощные в бедре и суховатые в икрах, без устали покрывающие круг за кругом на Патриарших прудах.
Коньки в то время были очень популярны. Еще гремело имя Николая Васильевича Струнникова, чемпиона мира 1910 и 1911 годов. «Славянским чудом» назвали его зарубежные газеты после триумфальных выступлений на скандинавских катках. Невысокого роста, крепко сбитый, он поражал мощью своего шага на дистанции. Прекрасный многоборец, Николай Васильевич ставил рекорды на всех четырех классических дистанциях. Особенное удивление вызвал его рекорд на 500 метров, поставленный на Патриарших прудах. По теперешним временам результат 46,6 секунды более чем скромный, тогда он считался феноменальным. На дорожке с четырьмя поворотами, по шершавому, с трещинами льду не так-то просто покрыть 500 метров за такое время. Я еще застал Струнникова на ледяной дорожке.
Зеленые елки, уставленные в сугробы снега, опоясывали весь каток. Гирлянды разноцветных флажков, протянутых с дерева на дерево, окаймляли ледяное зеркало, духовой оркестр, разместившийся в деревянной раковине, под управлением усача капельмейстера Салищева гремел на весь квартал. Множество катающейся в разноцветных костюмах публики внутри беговой дорожки, отгороженной толстым канатом, висящим на столбиках по всей дистанции. И маленькая фигурка в белом свитере и черном трико, пожирающая пространство на никелированных коньках, сопровождаемая неумолчными призывами толпы, темной лентой плотно опоясавшей снежные откосы: «Струнников, наддай! Струнников – наддай!» Все это запомнилось как удивительно привлекательное, сказочное зрелище, как большой спортивный праздник.
Всеобщее ликование разделяли и известные уже тогда братья Василий и Платон Ипполитовы, Никита Найденов и зреющая смена с катка «Девичье поле» Яков Мельников, Григорий Кушин.
Николай Иванович Седов был среди них патриархом, чемпионом Москвы и России более ранних лет, любимцем всей ребятни нашего района, проживавшей на Грузинском валу, вблизи Трындинского переулка. Знакомы с ним были и отец с дядей Митей. Отсюда и побежденный «егерь»…
Однако, как я уже говорил, мое воображение пленил Платон. Он выступал в шелковом золотистом трико и маленькой белой шапочке, как у ученого или врача – лодочкой. Отточенным мастерством Василия выходили на динамовский лед любоваться чемпионы мира Микаэль Стаксруд, Ганс Энгнестанген и Ивар Баллангруд, когда он уже в разряде ветерана выступал на международных соревнованиях. Неукротимой мощью своего бега Яков Мельников в тот же день на дистанции 10 000 метров в паре с чемпионом мира Стаксрудом заставил впасть в состояние массовой истерии 30 000 зрителей, наблюдавших, как москвич сокращает расстояние, находясь, казалось бы, в безнадежном положении, и вырывает победу. Никита Найденов поражал любителей скоростного бега, пробегая всю десятикилометровую дистанцию «с руками», то есть делая в своем устремлении к победе то, что под силу делать только спринтерам на пятисотметровке. Но меня все же именно Платон Ипполитов, как никто, приводил в восторженное состояние своим непостижимо легким бегом, я бы сказал, музыкально выверенным ритмом движений на поворотах, артистичностью пластики при прохождении прямой. Платон Афанасьевич Ипполитов бежал настолько без видимого утруждения, что его неудачи вызывали у меня недоумение: почему же проиграл, вроде бы и не устал совсем?
Братья Василий и Платон были выдающимися спортсменами. Помимо множества рекордов, установленных ими на коньках, и высоких титулов чемпионов, завоеванных на ледяных дорожках, им принадлежали и рекорды и звания чемпионов страны в велосипедном спорте. Старший, Василий, больше отличался в спринте и великолепно лидировал на мотоцикле в заездах для стайеров-велосипедистов. Платон в гонках за лидером на длинные дистанции был выдающимся трековым бойцом.
Василий никогда не лидировал Платону. Спортивная конкуренция лишила братьев духа доброй воли в отношениях друг с другом. Одинаковые по своим спортивным достоинствам, они оказались совершенно несовместимы в быту. Тем более не прекращалась бескомпромиссная борьба на ледяной дорожке. Не надо подсчитывать, кто из них больше сделал в спорте. Славы их на стадионах и треках и не прибавить и не убавить. И в зрелом возрасте они не покинули спорт. Василий имел золотые руки. Все хоккеисты приклепывали коньки у него. Меняли спицы и выправляли восьмерки на своих стальных конях велосипедисты тоже у него.
Платон уверенно держал в своей руке перо спортивного журналиста. Когда я стал постарше, у меня с обоими братьями установились очень теплые отношения. Разница в возрасте совсем не была помехой. Однако одновременно с обоими в компании быть не пришлось. Но ведь вот что странно. В общении один очень напоминал другого. Та же жизнерадостность, тот же юмор, тот же прагматический склад ума.
– Василий Афанасьевич, – спрашиваю, – почему не выступаете давно?
– Призов не дают, – отвечает.
– Так уж и призы обязательно давать.
– Ну, пусть платят по рублю за метр.
– Чересчур дорого, – не сдерживая смеха, возражаю я.
– Ну, п-п-по полтиннику, – тоже со смехом резюмирует Василий Афанасьевич. А между тем выцеливает, щуря глаз, правильную посадку конька к ботинку, приставив задник лезвия к переносице. А молоток так и всаживает заклепку за заклепкой в металлическую подошву. Разговор происходит в его мастерской, на Ленинградском шоссе.
– Ну, как там писарь поживает? – полюбопытствует Василий, отдавая коньки.
А «писарь» Платон тоже работал не покладая рук. Он был одаренный журналист. Его статьи, обозрения читались с интересом, потому что он понимал, о чем писал.
– Шабашника видишь? – спросит при встрече Платон и рассмеется своей придумочке каким-то только ему свойственным манером, выдавливая через сомкнутые зубы – дзы-дзы-дзы!
Уже на закате их конькобежной карьеры жребий свел братьев в одну пару на дистанции 1500 метров. Любители скоростного бега на коньках на все лады разбирали шансы непримиримых конкурентов. У Василия эта дистанция была коронной. Именно на ней он продемонстрировал феноменальный финиш, когда в последний поворот вкатился по большой дорожке сзади легендарного Оскара Матиссена, непобедимого норвежца, обладателя мировых рекордов на всех четырех классических дистанциях. И все же закончил дистанцию впереди своего грозного соперника и стал чемпионом Европы. У Василия был и лучший результат на эту дистанцию – 2 мин. 22 сек., правда не считавшийся рекордом, так как был показан на катке в Норвегии. Тогда результаты, достигнутые за рубежом, как рекорды России не утверждались.
Любимой считал «полуторку» и Платон. У всех в памяти был незабываемый бег, когда на этой дистанции решалась судьба первенства России. Вели битву на льду Яков Мельников и Платон Ипполитов. Накануне воспитанник «Девички» Яков Мельников, еще не вошедший в зенит своей славы, вырвался вперед, одержав победы по двум дистанциям первого дня – на 500 и 5000 метров. Платон сделал все, что мог, для сохранения престижа. В ходе всей борьбы по дистанции он шел на пределе своих сил, но, как всегда, без видимого утруждения. Рядом непримиримо зло стремился к победе Мельников. Так и закончили эту беспримерную схватку два сильнейших конькобежца того времени «конек в конек» с всероссийским рекордом – 2 мин. 27,2 сек.
Дело не в том, что этот результат сегодня побьет перворазрядник. А в том неиссякаемом заряде энергии, в неистовом темпераменте, с которым вели борьбу два выдающихся спортсмена. Впоследствии я расспрашивал Платона Афанасьевича об этом беге.
– В глазах потемнело, но я сказал себе: умру, а не проиграю! И не проиграл, дзы… дзы… дзы, – рассмеялся он, довольный приятным воспоминанием.
Рассмеялся и я, и вот над чем: незадолго до этого мы с Яковом Федоровичем выступали в гостях у «Комсомольской правды». Делясь воспоминаниями об этом забеге, маститый чемпион говорил: «Неимоверно было тяжело, но я сказал себе: умру, а не проиграю. И не проиграл!»
Не знаю, давали ли себе клятву братья, стоящие на старте, когда их свел жребий в одну пару на 1500 метров, или не давали, но бой был жаркий, думается, лед плавился от полыхающей страсти, с которой стремились они вперед. Платон проиграл. Впервые ему изменил стиль: он казался уставшим. С достоинством проследовал младший брат в раздевалку, и только ему известно, что переживал он в эти минуты. Я у него об этом никогда не спрашивал.
Не раз и мне приходилось в сверхтрудные моменты футбольного матча шептать себе: «Умру, а не проиграю!» – и, выбив у противника в последний критический момент мяч, с удовлетворением отметить: «И не проиграл!»
Уроки прошлого трудно переоценить. Примеры лучших представителей старшего спортивного поколения – самое действенное средство психологической подготовки к соревнованиям молодежи, превосходный целительный бальзам на взволнованную предстартовой лихорадкой душу преемника.
Такое положение верно не только для спорта, оно применительно ко всей нашей жизни. Кто живет, тот соревнуется. Кто соревнуется, тот живет. Раз так, значит: да здравствует связь времен и поколений, сочетание опыта и молодости!
Так или примерно так можно сформулировать взгляд на жизнь во всех ее проявлениях, который сближал меня с Михаилом Михайловичем Яншиным на протяжении многих лет нашей дружбы.
Особой метой 1926 год отмечен в моей судьбе не только потому, что я стал чемпионом Москвы. В этом же году Художественный театр показал премьеру, вызвавшую широкий резонанс в общественных кругах столицы. Только и разговору было что о «Днях Турбиных». Фамилии главных исполнителей – Н. П. Хмелева, В. С. Соколовой, И. М. Кудрявцева, Б. Г. Добронравова, В. Я. Станицина, Е. В. Калужского, М. И. Прудкина, В. Л. Ершова – были у всех на устах. Прелесть пьесы во многом и заключалась в том, что в ней не было незначительных ролей, от самой малюсенькой – сотника, которого играл Малолетков, до главной – Алексея Турбина. И все они были выполнены актерски безукоризненно.
И все же с особой теплотой любители театра отзывались о молодом артисте Яншине, до этой премьеры никому не известном, бесподобно сыгравшем в ней роль Лариосика.
– Да ты сходи посмотри, – убеждал меня Николай, уже видевший нашумевшую пьесу.
Я пошел. Потом пошел второй раз. Потом третий. Потом десятый… пятнадцатый… двадцатый…
Простодушный племянник из Житомира – Лариосик, по-провинциальному наивный, в серой гимназической куртке, с галстуком, завязанным пышным бантом, с лучезарной улыбкой раздаривал свою доброту тоже добрым, но напуганным разразившейся за стенами их дома революционной грозой, ломающей до основания привычный им буржуазный порядок вещей, людям. Лариосик был настолько притягательным, что весь зрительный зал с момента его появления в доме Турбиных попадал под обаяние образа, созданного молодым актером.
В то время школьная скамья свела меня с очень привлекательной ученицей Надей Киселевой. Смуглая, стройная, белозубая, она была нашей школьной королевой. Вдруг среди учеников прошел слух, что наша «красавица с прямым пробором в черных волосах» выступает в цыганском хоре Егора Полякова в ресторане «Арбатский подвал».
Я со своим школьным другом Сергеем Ломакиным пошел в этот небольшой уютный ресторан, размещавшийся в подвальном помещении дома №9 по старому Арбату.
И в самом деле, среди пестроцветных шалей, накинутых через плечо знаменитых цыганских певиц, полукругом сидевших на сцене, центральное место занимала совсем юная Ляля Черная. Такой сценический псевдоним взяла себе Надежда Сергеевна Киселева, дочь бывшей танцовщицы цыганки Марии Георгиевны, урожденной Поляковой. Отец Ляли – так мы ее зовем и по сие время – Сергей Киселев из знатной богатой московской семьи, близкой семье Антона Павловича Чехова в мелеховский период. Но к тому дню, когда Ляля Черная в «Арбатском подвале» только начинала свою славную артистическую карьеру, никаких богатств у овдовевшей матери, кроме двух дочерей на выданье и их младшего брата Владимира, впоследствии тоже актера театра «Ромэн», не было. Жила тогда Мария Георгиевна в первом этаже густонаселенного дома на площади против Страстного монастыря, стоявшего на месте памятника Пушкину: по монастырю и площадь называлась Страстная.
Довольно долгое время после посещения ресторана я Лялю не видел. Но вот встретил ее на Тверской, идущей под руку с молодым человеком, одетым в клетчатое, рыже-коричневого цвета пальто. Пара блистала молодостью и яркостью цветов в одежде. Владельцем рыже-коричневого пальто был Михаил Михайлович Яншин, невысокий худощавый молодой человек. Пара была уже достаточно известной, и отдельные прохожие восхищенно восклицали: «Ляля Черная!.. Яншин!..»
Я тоже не скрывал своих симпатий к ним и выразил полный восторг, когда Ляля сказала: «Это мой муж, Михаил Михайлович Яншин, а это знаменитый (она именно так и сказала, будучи всегда расположенной к друзьям) футболист Андрей Старостин».
На мне был остроплечий пиджак, только что приобретенный за границей, как я заметил, явно вызвавший любопытство Яншина. Помню, я про себя обругал Лялю за «знаменитый», тем более что меня смущал мой экстравагантный наряд. Мне почудилось, что плечи у меня вздыбились до ушей.
Позже мы нередко играли в вопросы: «Куда делись ваши искусственные плечи?» – «А где ваш музейный, рыжий в клетку балахон?» Но это было позже, когда жизнь нас поставила, как говорят, на дружескую ногу.
А пока я, очень польщенный их приглашением, свернул вместе с молодоженами за угол Страстной площади. Мы вошли во двор огромного дома, проследовали к месту жительства Яншина. Это была маленькая продолговатая комната-келья, но с высоким потолком. Единственное окно упиралось в стенку брандмауэра и едва пропускало дневной свет.
Появление Петра Петровича Кончаловского вызвало оживленные возгласы молодых хозяев, обрадованных приходом маститого художника.
В ответ на извинения хозяев на тесноту Петр Петрович, показав на глухую стену за стеклом окна, пошутил: «Да я вам на этом фоне такую Венецию размалюю, что все стены раздвинутся, и как в гондоле на голубой воде канала жить будете».
А потом, сидя за столом, присмотревшись к рукам хозяина, серьезно, как бы подчеркивая наблюдение, сказал: «Лепить ваши руки-то надо, Яншин, – и категорически утвердительно добавил: – Лепить. Я это обязательно сделаю, наградил же вас бог!»
Руки Михаила Михайловича действительно привлекали внимание: широкая тыльная часть кисти выглядела мощным основанием для несколько притолщенных в первой фаланге, сходивших на конус длинных пальцев. От кисти руки оставалось массивно скульптурное впечатление. В актерской практике Яншина, как я часто наблюдал, его руки несли особую творческую нагрузку, в жесте, в пластике артиста. Может быть, я и не заметил бы этого, но острый глаз художника заставил помнить – «наградил же вас бог».
Пришел Борис Ливанов, высокий, статный, красивый. Он знал о всех своих достоинствах и не старался скрыть это. Он говорил в повелительном наклонении густым баритоном, как бы доказывая кому-то свое право на признание, модулируя звук, сам любуясь возможностями своего голоса. В дальнейшем много общаясь с ним, я, вспоминая первую встречу, понимал, что тогда не ошибся, считая, что из молодого актера прямо-таки выпирал наружу его талант и это не была бравада, это природный талант артиста, его мощный темперамент, требовавший безотлагательного признания, говорил в нем – мы молодые, мы красивые, мы умные – мы все можем!
Оживления в «гондолу» привнес пришедший Иосиф Моисеевич Раевский, друг Яншина с юношества. Он любил рассказывать, как проживавшая у Красных ворот хлебосольная московская семья приютила его, приехавшего, как Лариосик из Житомира, в небольшой квартире, где он разместился в передней на сундуке. Как после бессонной от волнения ночи он «вместе с Мишей» отправился на приемный конкурс в студию Художественного театра. Как трепетали они – «вместе с Мишей», – увидев в приемной комиссии прославленных «стариков» театра. Как обуяла их радость – «вместе с Мишей», – когда они прочли свои имена в списке принятых, и как вспрыснули они – Раевский на этом месте делал небольшую паузу и продолжал – «уж, конечно, вместе с Мишей» – свою победу.
В непринужденной беседе, где главной темой был театр, искусство, живопись, Петр Петрович продолжал посмеиваться по поводу «гондолы», все увеличивая масштабы будущей фрески на брандмауэре, приговаривая: «Плавать вам по этому ультрамарину во все страны света, какие горизонты откроются перед вами!»
Читал что-то Борис Ливанов. Спел свой любимый романс Михаил Михайлович Яншин. Пел он фальцетом, удивительно музыкально, оттеняя смысловую нагрузку каждого слова в тексте. Романс начинался словами: «В тень зеленого старого, старого дуба голосистая птичка попала…» Яншин еще не был никаким старым дубом, а Ляля не была уж такой птичкой-невеличкой, но Яншин так мягко, так деликатно вел свой музыкальный рассказ, так смотрел на молодую жену и такой влюбленный взор шел ему в ответ, что думалось, будто романс и написан о них и что Яншин могучий зеленый дуб, а Ляля та птичка, которая приютилась в его развесистых ветвях и будет «сладко ее щебетанье!».
Потом танцевала Ляля. Помню, как я был поражен профессиональной пластикой ее танца, напоминавшей уже знаменитую Марию Артамонову.
Мария Артамонова безраздельно царила в цыганской пляске, как дочь своего народа, сумевшая выразить в танцевальном движении и удаль, и боль, и гордость, и страсть цыганского характера, заставившая откликнуться на свой талант Сергея Александровича Есенина. Лицо Артамоновой озарялось «несказанным светом», как только она делала первый шаг под начальный аккорд цыганской венгерки. Танцовщица тонко чувствовала грань, переступив которую зажигательный народный танец превращается в шантанную вульгарность. Ее сдержанный темперамент исключал надуманные вульгаризаторами изгибы, изломы и даже распластывания на подмостках, в совсем несвойственной позе для цыганского фольклорного танца. Мария Артамонова нашла себе достойную преемницу в лице Ляли Черной.
В пляске Ляли тоже чувство ритма, слитность движения и музыки, порыва и сдержанности, элегантной пластичности (не будем бояться применить этот термин к цыганской пляске, именно в ней это качество наиболее важно: или пляска по-народному благородна, или по-кабацки вульгарна), но свой почерк у каждой остался сохраненным. Может, у Марии он был ближе к шатру, у Ляли – к салону.
Во всяком случае мне бросился в глаза скачок от школьного танца до профессионального мастерства, что она показывала сейчас, буквально на комнатном пятачке в «гондоле», заполненной к тому же сидящими гостями. Ее точено стройная фигура легко и изящно двигалась на небольшом пространстве. Нога, с круто выгнутым подъемом, легким шлепком, «по-цыгански» отбивала такт, и всплескивались руки то в стороны, то вверх, то плавно, то стремительно поспевая за гитарой, – все это было прекрасной живой картиной красоты, молодости и счастья. Яншин млел. Да и мы все тоже млели.
За окнами было уже светло, когда Иосиф Моисеевич исполнил свой коронный номер, которым обычно заканчивались дружеские встречи по поводу каких-либо семейных торжеств. Он спел:
И скатерть не была залита, и никаких спящих гусаров не было, была молодая, наступающая сила в театральном искусстве. Еще не было «Последнего табора» в кино, после которого все подпевали Ляле Черной – «Ой, да ту распхэн, распхэн, бродяга»… Еще не было сэра Питера, с его умилительным дуэтом под аккомпанемент яншинской флейты – «Голубок и горлица никогда не ссорятся»… Еще не было до неузнаваемости преобразившегося в роли Соленого и совершенно непохожего на него Кудряша в исполнении Ливанова. Еще Костылев не был бесподобно сыгран Раевским и в звании профессора Иосиф Моисеевич еще не состоял. Ничего этого не было, как не было ни у кого из присутствующих артистов никаких званий и заслуг.
Но зато была неуемная жизнерадостность и вера в светлое будущее. Впоследствии каждый получил свое. Каждый утвердил себя в истории искусства, оставив о себе память в благодарных преемниках. Но пока, пока надо было преодолевать барьеры: гладкой дорожки в жизни нет, всегда с препятствиями.
Как бы ни была хороша компания, она обязательно расходится. Рассвет давно постучал в окно. Ляля с Михаилом Михайловичем вышли нас проводить. На углу Тверской, у дома ВТО, Яншин, галантно согнув руку, подошел к Ляле. По пустынному тротуару ранним осенним утром понеслась в темпе мазурки легкая пара. Они были так непосредственны и упоены молодостью своей жизни, что милиционер, стоявший близ здания Моссовета, снисходительно улыбнулся.
Я шел домой пешком, переполненный впечатлениями. В Москве тогда было много извозчиков. И деньги у меня имелись – как-никак за сборную я уже играл, – но на извозчике ехать не хотелось. Что-то меня беспокоило: я был очень доволен восстановившимся знакомством с Лялей, позволившим мне провести вечер с такими интересными людьми, но душевного равновесия не находил, внутри ощущал какую-то червоточину. Такое настроение бывает, когда команда матч выиграла очень эффектно, убедительно, а ты своей игрой не удовлетворен.
Прогулка до дома в одиночестве мне понадобилась, чтобы разобраться в своих впечатлениях. Я мысленно проследил свое поведение. Нет, подумалось мне, провала не было. Мало участвовал в общем разговоре? Не такая уж беда. Пил, ел больше других? Наоборот, скромно и в этом отношении себя вел. Ничего не исполнил? Так я же не артист, у меня и слуха-то нет. Одним словом, положительную оценку за дебют в таком обществе мог бы поставить.
Так в чем же дело? Откуда неудовлетворенность, там, где-то на самом дне души?
Конечно, не сразу, но причину неудовлетворенности я установил. Дело в том, что в свои неполных двадцать лет я возомнил себя постигшим все. Футбол – во всяком случае. Мне казалось – теперь только вперед, раз я уже стал чемпионом Москвы. Борис Ливанов говорит: нам, молодым, дорогу. Я молчу, но мысли схожие: я все знаю, все могу, только у Бориса по поводу театра, а у меня – футбола. Мне тоже кажется, что нам, молодым, должны уступать дорогу игроки старших поколений, вроде у них и учиться нечему. А вот Яншин о своих «стариках» отзывается с такой почтительностью, как верующий о патриархе. Запомнился пример, который он привел, когда речь зашла об отношении к делу, о святой преданности искусству. Константин Сергеевич Станиславский критиковал артистку, выступавшую с пением романсов в концерте. Он говорил: «На сцене артист как на ладони. К нему прикованы тысячи глаз. Вам надо спеть романс и приковать именно к нему все внимание слушателей. А у вас сплошь кольца на руках. Я из-за сверкания ваших колец просто и не услышал, о чем вы поете…»