Но размышления женщин были прерваны. Навстречу им из аула уже спешили люди. Они окружили их и, перебивая друг друга, стали шумно выражать сочувствие, явно притворное. По крайней мере так казалось женщинам.
— Вай, Умужат, говорят, твоя внучка вернулась ни с чем… Какое несчастье…
— Уж мы ее так жалели, так жалели…
— Вуя, бедняжка даже слова не говорит, только плачет…
Гордость Умужат не выдержала такого испытания.
— А чего ей плакать? — вскинулась она, еще выше и прямее вытягивая свою голову на несгибаемой шее. — Или ей плохо живется в родительском доме?! Как говорится, одна рука в масле, другая в меду. Мы с дочерью счастливы, да, счастливы, что она вернулась. — И Умужат обвела всех таким взглядом, который говорила пусть, кто не верит, посмеет поспорить со мной… — Ведь без нее наш дом словно пустой улей. Я все время молилась аллаху, чтобы она вернулась.
И только при последнем слове выдержка, видно, изменила ей. Раздался клокочущий звук, будто слово с трудом вышло из гортани. Проговорив все это, Умужат величаво двинулась к своему дому сквозь толпу расступившихся женщин.
Но оставалась еще одна жертва, Аминат. И женщины, сплотившись, яростно набросились на этот лакомый кусочек, который, кстати, оказался более съедобным. Услышав слова сочувствия, бедная Аминат тут же расплакалась.
— Родные, — доверчиво, сквозь слезы, жаловалась она, — если бы хоть он не умел рисовать… Но вы же сами знаете, как он рисует. Не пройдет и столько времени, сколько нужно, чтобы птица подняла с земли зернышко, как рисунок уже готов. Вы слышали, из-за чего ему поставили двойку?.. — Тут Аминат перестала рыдать и сделала многозначительную паузу. — Из-за тени! — наконец провозгласила она, обводя всех торжествующе мрачным взглядом.
— О-оо! Из-за тени! — как эхо подхватили женщины.
— Да, представьте себе, сестры мои, из-за тени! Вы когда-нибудь слыхали что-нибудь подобное? Да с самого первого дня, как ударила о землю первая кирка, чтобы основать наш аул Струна, такого не бывало. И не будет.
Все переполошились в ауле. Эти двое были только первыми ласточками, которые принесли на крыле кое-какие вести, — прямо скажем, не совсем утешительные. А ведь аул проводил в город не менее десяти юношей и девушек. Так как же те, остальные?! И хотя телефонистка то и дело соединяла Струну с Махачкалой, матери и бабушки (последние — особенно) томились в неведении и никак не могли успокоиться.
И то правда — разве по телефону услышишь то, что скажут живые уста и глаза? По телефону и соврать легко — хотя бы для того, чтобы успокоить своих. А глаза — опущенные, виноватые, плачущие или сияющие, — глаза соврать не могут. Потому-то, несмотря на телефонные переговоры, старухи жужжали как пчелы, которых растревожили палкой. И во всех концах аула слышался голос Аминат: «Вы слыхали… поставить мальчику двойку! Из-за чего? Из-за какой-то тени!.. Да с самого первого дня, как ударила о землю первая кирка, чтобы основать наш аул Струна, такого не было и не будет».
Возмущенный голос матери дошел и до Ахмади, который в это время был занят на стройке Дома культуры…
Рядом с ним рука об руку трудилась и его жена Аймисей.
— И далась ей эта тень! — досадливо поморщился он. — Теперь ославит мальчишку на весь аул. Все бы уж давно забыли об этом, так ведь она не дает. — И, чтобы отвлечься от назойливого голоса и перевести разговор на другую тему, спросил жену: — О какой первой кирке она все время твердит?
— Это для сравнения! — пояснила Аймисей. — Она говорит, что с тех пор как первая кирка ударила о землю, чтобы основать наш аул, такого случая не было и не будет…
— Ты хоть знаешь, когда ударила о землю эта первая кирка? — машинально спросил Ахмади, нанося на кирпичи раствор, чтобы начать новый, следующий ряд.
— Можно подумать, что я стояла рядом с тем человеком, — засмеялась Аймисей, снимая мастерком лишний раствор.
— А все-таки? — настаивал Ахмади.
— Да ну тебя! — отмахнулась Аймисей.
— А я что-то припоминаю… Дедушка рассказывал…
II
ЛЕГЕНДА О СЕМИ РОДНИКАХ
…В те давние-предавние времена, когда аула Струна еще не было на свете, так же, как сегодня, всходило и заходило солнце, так же голосисто распевали птицы, так же клокотали горные реки, так же отвесно и шумно падали водопады. В свой срок, как и нынче, приходила весна, и обновленная земля справляла ежегодный праздник — обряжалась зеленью, услаждала слух пением соловьев и стрекотанием кузнечиков, из глубоких расщелин выпускала в небо гордых и вольных орлов… Открывала почки на деревьях, приглашая птиц для гнездовий, распахивала цветы до самой сердцевины, заманивая пчел…
И вот однажды в теплый день весны из каменной сакли вышел человек по имени Макка. Был он молод, крепок, силен. И держал в руке лук, потому что больше всего на свете любил охоту. Макка поднял голову к просторному небу и увидел куропатку. Ее крылья купались в небесной синеве. Макка прищурился, поднял лук и выпустил стрелу: она со звоном рассекла воздух и нагнала куропатку. В то же мгновение крылья дрогнули, спустились, и куропатка камнем упала на землю. Не успел довольный Макка подбежать к своей добыче, как другая птица упала с неба на первую. «Выходит, вместо одной подстреленной птицы получу сразу двух», — обрадовался Макка и уже протянул руку, чтобы схватить птицу за бьющееся крыло, как вдруг увидел, что из ее круглых глаз текут слезы.
Солнце зашло за тучу. Померкло небо. Потемнел воздух, словно сразу наступила ночь. Из руки юноши выпал лук. И тут он увидел невероятное — убитая им куропатка вспорхнула с земли и, разбрызгивая вокруг свои светящиеся перья, поднялась в небо. И во все стороны от нее летели горящие стрелы, словно зигзаги молнии. А следом за ней взлетела и вторая птица, тоже с горящими перьями.
Пригибаясь к земле, обхватив голову руками, Макка бросился прочь. Но огненные птицы кружились и кружились над ним, норовя заклевать его. И хотя Макка со всех ног бежал от этого места, получилось так, что ноги снова привели его сюда. И рядом со своим брошенным в траву луком, там, где только что роняла слезы эта необыкновенная птица, он с удивлением увидел маленькие клокочущие родники. Их было семь, этих родников. И из каждого поднималась в небо тонкая огненная струна.
С тех пор Макка жил как во сне. Ничто не радовало его. Он сломал свой лук и забросил охоту. Неодолимая сила влекла его к семи родникам с огненными стрелами. Но и здесь он не находил успокоения. Сам собой рождался грустный мотив, который он напевал без слов. И вот однажды, привлеченная звуком этой невнятной песенки, с гор спустилась девушка с кувшином на плече. Макка взглянул на нее и обмер — из ее глаз струились точно такие же светлые тонкие струны, как из семи родников.
Здесь, у семи родников, слились их сердца. Здесь же Макка ударил о землю киркой, чтобы построить свое жилище. И каждое его утро начиналось песней, потому что он был счастлив. И каждый его день кончался песней, потому что и девушка была счастлива с ним.
Прошли годы. Сакля к сакле рос аул, получивший название Струна. И всегда в нем звучала песня, потому что счастливые люди основали его, и красивые дети выбегали на зеленые луга: ведь счастливые люди родили их. Но настал и такой день, когда перед аулом появилась первая, еще свежая могила…
Ближе всех к аулу Струна был расположен аул Загадка. Испокон веков он находился в яростной вражде с аулом Струна. «С песней любая ноша легка, любой труд спорится», — утверждали струнчане.
«Из песни шубу не сошьешь и хлеб не испечешь», — возражали загадчане.
И все-таки те и другие нуждались друг в друге. Ни одна свадьба в ауле Загадка не обходилась без певцов из аула Струна, А на похоронах те же певцы (вернее, певицы) превращались в отменных плакальщиц. И свадьба считалась не свадьбой, и похороны не похоронами без песен и причитаний женщин из враждующего аула.
Ни одна хозяйка в ауле Струна не могла обойтись без кувшинов, тазов и кастрюль, сделанных руками искусных мастеров из аула Загадка. И дом считался не домом, если его не украшали медные кувшины и тарелки, шумовки и ковши, черпалки и кастрюли мастеров из аула Загадка.
Недаром у них днем рождения сына считался не тот, когда он появился на свет, а тот, когда он самостоятельно сделал первую вещь из меди. Если струнчане легкомысленно «раздаривали» всем свои песни, то загадчане, наоборот, ревниво следили, чтобы секреты их мастерства не переходили границы аула. И потому ни один мастер не работал в присутствии заказчика. Никто не ставил подписи под своим изделием — это считалось нескромным. Но и спутать изделия разных мастеров было невозможно, ибо каждый имел свой творческий почерк.
Если струнчане славились мужественной красотой своих мужчин, то загадчане, наоборот, — красой девушек.
Струнчане, хоть и чтили законы своего аула, все же могли пойти и на уступки. Загадчане же во всем, что касалось их обычаев, были непоколебимы, как самые твердые скалы. Так, не могло быть и речи о том, чтобы их девушка вышла замуж за парня из другого аула. Что аула, даже из другого рода. И потому, хотя у мужчины, приходившего по делу в этот аул, голова всегда была повернута в ту сторону, где проходила девушка, он неизменно обуздывал себя, ибо знал заранее, что дело это пахнет кровью. Красавица из аула Загадка ему так же недоступна, как звезда в небе. Звездой можно любоваться, но владеть ею дано только небу.
Итак, у двух аулов, столь противоположных по нравам и обычаям, было достаточно оснований недолюбливать друг друга. Но неприязнь — это еще не вражда. Вражда пришла позже, и причиной тому, как рассказывают старики, явился такой случай…
…Однажды средь бела дня юноша из аула Струна отправился в аул Загадка по важному делу: Абдулле (так звали юношу) надо было заказать медный кувшин для своей невесты. По обычаю аула, жених сам должен был заказать кувшин, наполнить его водой одного из семи родников и, когда нареченная переступит порог его сакли, преподнести ей кувшин в знак того, что юноша будет верен своей избраннице, как легендарная птица — своей подруге.
Хотя он видел невесту всего один раз, да к тому же лицо ее было закрыто платком, все же Абдулла горел желанием поскорее сыграть свадьбу и подарить молодой жене не только кувшин, но и свою пылкую любовь. Полный радужных мечтаний, шагал он по узкой горной тропинке и вдруг остановился, оторопев. Какая-то девушка, неожиданно появившаяся из-за поворота, шла прямо на него, не желая посторониться. «Что это за гордячка?» — раздраженно подумал он, привыкший к тому, что в его ауле женщина всегда уступала мужчине дорогу. Досадуя на это небольшое препятствие, Абдулла вскинул голову и раскрыл рот, намереваясь сказать гордячке пару ласковых слов. Но… глаза его тут же сами собой зажмурились, словно в ясный день он взглянул на солнце. Однако он успел заметить тонкий овал лица, белоснежного, как нетронутые вершины гор, губы, словно лепестки шиповника, который цвел тут же, у дороги, голубоватые белки удлиненных иссиня-черных глаз.
— Если ты не уважаешь обычаев чужого аула, тебе лучше не переходить границу, — сказала она надменно. — В нашем ауле мужчина всегда уступает дорогу женщине.
— Нет, нет! — вскинулся Абдулла. — Я готов соблюдать ваш обычай, даже если тебе надо будет перешагнуть через мой труп и наполнить этот кувшин моей кровью.
И Абдулла отскочил в сторону, да так, что чуть не угодил в пропасть.
Девушка вскрикнула и схватила его за руку. Но тут же отдернула руку, словно обожглась. И быстро-быстро зашагала по тропинке.
Абдулла тоже испугался, но, конечно, не подал вида. Он отдал бы сейчас все на свете, чтобы только удержать ее хоть на минуту, чтобы еще раз увидеть, как от страха за него кровь отхлынула от ее лица, как, мгновенно утратив свою холодность и надменность, оно стало простым и милым. Абдулла уже забыл, зачем он шел в аул Загадка, и только оторопело смотрел вслед удаляющейся тонкой фигурке.
Опомнившись, он бросился следом и догнал девушку уже у родника, когда она, склонившись, зачерпывала воду.
Увидев в колеблющейся воде родника рядом со своим отражением его лицо, она вздрогнула и отпрянула, но тут же овладела собой. Однако Абдулла заметил, что рука ее чуть заметно вздрагивает и потому вода не попадает в кувшин, а льется мимо. Два лица, мужское и женское, отражались в прозрачной воде родника, ломались, наплывали друг на друга и снова расходились.
«О, если бы так было всегда!» — подумал Абдулла.
Но девушка наконец выпрямилась.
— Как ты испугал меня там, у пропасти! — сказала она, поднимая на плечо кувшин.
— Неужели моя смерть опечалила бы тебя? — с надеждой в голосе спросил Абдулла.
— Не-е знаю… Только колени у меня до сих пор дрожат, — призналась девушка. — А вот здесь больно, — и она положила свою ладонь на левый бок под упругое яблоко груди.
— И у меня! У меня тоже здесь болит! — радостно воскликнул Абдулла, словно он сделал открытие, важнее которого нет ничего на свете. — И еще горит, словно там огонь из очага Хандулай, что топится три дня без передышки. Скажи, как тебя зовут?
— О, какой ты странный! — воскликнула девушка, глядя на него с таким изумлением, словно перед ней был пришелец с другой планеты. — Разве у вас в ауле парень спрашивает у девушки ее имя?
— А почему бы нет?
— Какой ты смешной! Если она захочет, она скажет сама.
— А ты… ты хочешь? — задыхаясь, спросил Абдулла.
И тут же пожалел о своих словах, потому что девушка отвернулась и почти побежала по тропинке.
…В тот же вечер от своего деда Абдулла узнал, что в ауле Загадка издавна существует обычай: если девушка называет парню свое имя, значит, она тем самым признается ему в любви.
Всю ночь Абдулла не сомкнул глаз — он ворочался так, словно матрац его был набит не шерстью, а колючками. Глядя на луч луны, своевольно пробившийся в тесное окошко, он ясно видел не лунный луч, а тонкую звучащую струну от того родника, в котором она сегодня зачерпнула воду в свой кувшин и где в прозрачной струе так счастливо отразились рядом их лица. Наконец не выдержав, он вышел и стал подниматься в горы. Здесь, на воле, луна светила еще острее, еще ярче, и Абдулле казалось, что он, как канатоходец, поднимается не по земле, надежной, твердой и каменистой, а по тонкому лунному лучу, звучащему как струна.
Иногда, опомнившись, он спрашивал себя: «Скажи, Абдулла, куда ты идешь? И зачем ты туда идешь? Разве она сказала тебе свое имя? Нет и еще раз нет. Наоборот, она отвернулась и убежала от тебя».
«Звезда, скажи мне ее имя?» — спрашивал Абдулла.
«Разве это так важно, — отвечала звезда, — если оно горит в твоем сердце…»
«Горы, откройте мне ее имя!» — обращался Абдулла к горам.
И горы, словно кивая своими седыми головами, как мудрые старцы, собравшиеся на годекане[2], ответствовали: «Ступай к ней, как идут к самой далекой вершине. Пусть твой путь лежит через колючие кустарники и глубокие ущелья, через непроходимые обвалы и гремящие водопады, сквозь ночную мглу и дневные облака… Переплыви бурные потоки, пройди вековые льды и завоюй эту вершину. Ведь ты мужчина гор. Ступай!»
Так размышлял Абдулла. И вот уже небо порозовело, стаял лунный диск, тьма расползлась по ущельям, и он увидел цветущий куст шиповника и узнал то место, где вчера встретил ее.
Но что это? Явь или игра его возбужденного воображения?
На узкой кривой тропинке, что как обнаженный меч висела над пропастью, стояла она и тихо говорила сама себе:
— Ну да, вот это место. Здесь он отступил и чуть не упал в пропасть. Вот и куст шиповника, за который он схватился рукой. Вот и цветы примяты, и лепестки осыпались на тропинку… Ах, зачем я не сказала ему свое имя?!
Абдулла зажмурился и открыл глаза. Снова зажмурился и снова открыл.
— Ой, кто здесь? — вскрикнула девушка. Она отпрянула и, наверное, упала бы в пропасть, если бы сильные и ласковые руки не подхватили ее.
Купол неба качнулся, шар земли закружился под ними. И семь родников любви и верности протянули им свои горящие струны…
…Отец Абдуллы, Шамсудин, слыл в ауле Струна человеком разумным и рассудительным. И главное, он не кичился своим умом, не выставлял его где надо и не надо, а умел подавать вовремя, как нужное блюдо к столу. Горячиться, словно река, выходящая во время ливня из берегов, было не в его натуре. Принимать скороспелые, необдуманные решения — не в его привычках.
Поэтому, когда его сын неожиданно привел домой девушку с лицом нежным и розовым, как цветущий куст шиповника, Шамсудин не бросил в лицо сыну ни слова упрека, хотя сразу понял, какой бедой это грозит не только их семье, но и всему роду, а может, и целому аулу. Но если чаша разбилась, упреками ее не склеишь.
— Я догадываюсь, что эта красавица из аула Загадка, — сказал он. — Чья ты дочь?
— Она дочь мастера Гаджикули! — ответил за девушку Абдулла.
Даже видавший виды Шамсудин при этих словах побледнел как смерть. А причин для тревоги было более чем достаточно. Ведь Гаджикули отец семерых сыновей и одной дочери, в то время как Абдулла, наоборот, единственный сын при трех дочерях. И еще одна тревожная мысль пронзила старую голову Шамсудина: а что, если девушка к тому же еще и засватана?..
— Наверное, у нее есть жених? — проговорил он, деревенея от страха за сына.
— Да, отец, — с гордостью отвечал счастливый Абдулла.
Отцу пришлось выдержать и этот удар. Он достал из рукава шубы лист от кукурузного початка, насыпал в него полную горсть табака и скрутил кальян. Его седая голова утонула в дыму, как вершина горы — в утреннем тумане. Наученный долгой и трудной жизнью, Шамсудин по собственному горькому опыту знал, что и тысячи друзей мало, если есть один враг.
Он бросил кальян; не докурив, растоптал его ногой, обутой в толстые чарыки, и вздохнул так, что вздохом этим можно было обжечь собеседника, как паром из кипящей кастрюли. Затем он вышел на крыльцо и достал из-под бревна кожаную веревку, которая служила запасными шнурками для чарыков. Но Шамсудин вовсе не собирался шить чарыки или вдевать новые шнурки в старые чарыки. На этот раз веревка была ему нужна совсем для другого дела. Один над другим он завязал два тугих узелка, смазал их куриным пометом и, снова безнадежно вздохнув, отправился на годекан, где старейшины аула, помолившись с утра в мечети, уже занимали свои камни. По дороге Шамсудина пронзила мысль: «А что, как явятся сейчас в его дом восемь вооруженных джигитов?»
Но даже эта мысль не могла повернуть его обратно.
На годекане Шамсудин подошел к самому старому горцу и молча протянул ему кожаную веревку с двумя узелками, испачканными куриным пометом.
С бьющимся сердцем Шамсудин смотрел, как над узелками склонились седые бороды самых старых и самых мудрых жителей аула.
Они без слов поняли, что руками эти узелки не развязать — слишком они крепко завязаны, и зубами их не возьмешь, потому что они перемазаны пометом. Наконец самый уважаемый старейшина годекана поднял косматые седые брови.
И хотя Шамсудину было невыносимо стыдно и горько на старости лет признаваться здесь перед всеми, что его сын стал виновником вражды между двумя аулами, ему ничего не оставалось, как утвердительно кивнуть головой.
Больше всего Шамсудин боялся встретиться взглядом с Хасанилавом. Не затем ли Абдулла вчера утром отправился в аул Загадка, чтобы заказать кувшин для подарка своей невесте… А невеста его не кто иная, как внучка старейшины Хасанилава. И не к этому ли Хасанилаву совсем недавно, в первый день, в светлое время года, когда подточенный солнцем снег стал превращаться в бурные вешние ручьи, отправился старый Шамсудин вместе с другими уважаемыми людьми аула, чтобы породнились между собой два достойных рода… И не этот ли самый Хасанилав, что сейчас гневно и обиженно искривил свои тонкие блеклые губы, принял их, как подобает принять порядочных людей. Как говорится, увидев кончик иголки, он не стал дожидаться, пока за ним потянется нитка, а сразу велел зарезать барана и всего, до последней кишки, отправил в котел. И не он ли, поставив перед гостями дымящееся блюдо, полное мяса и хинкала, залитого чесночной подливкой да сметаной, не пожалел старой бузы из земляного погреба и протянул каждому вспотевший глиняный кувшин со вспененным вином.
Здесь же, на полосатом самотканом паласе, решилась судьба сына Шамсудина и внучки Хасанилава. Две надежных руки, что привыкли обрабатывать землю, обтесывать камни, ударять по струнам пандура, две руки, похожие на ветки сухого дерева, на глазах у всех слились в пожатии, что означало — союз заключен. Он сильнее любого писаного договора и тверже этих скал, потому что слово горца, да еще скрепленное пожатием рук, — это незыблемый, нерушимый закон.
Как стыдно сегодня Шамсудину поднять свою седую голову! Хасанилав первым закрутил свой кальян. Хотя обида вошла в его сердце, как отравленный кинжал, он молча проглотил ее. Не время сейчас проявлять личную обиду, ведь речь идет о бо́льшем — о вражде между двумя аулами. Кроме того, если кому сейчас по-настоящему плохо, так это Гаджикули: ведь это его дочь пренебрегла нерушимым законом аула. «Моя беда ничто по сравнению с его бедой», — успокоил себя Хасанилав и даже мысленно поблагодарил за это аллаха.
А первый старейшина между тем все смотрел на узелки. И все старики, затаив дыхание, следили за взглядом его водянистых от времени, глубоко посаженных глаз с красными морщинистыми веками, что делало его похожим на старого орла.
И дрожали тугие узелки в его беспомощных руках, сухих, старчески прозрачных: сквозь истонченную кожу просвечивала каждая косточка.
— Надо идти к ним! — наконец изрек он и первым поднялся с камня.
Не прошло и столько времени, сколько нужно для того, чтобы джигит оседлал коня, как почтенные старцы, вооружившись кинжалами, направились к аулу Загадка. Впереди всех, гордо вскинув свою голову старого орла, вышагивал первый старейшина аула. Необычность задачи бодрила и молодила его. И в тусклых глазах, погашенных временем, казалось, снова появился отважный блеск бурной молодости.
Замыкал шествие Шамсудин. Как это ни грустно, он напоминал сейчас несчастного пса, который виноват перед хозяином и теперь не знает, как загладить свою вину, а потому обреченно плетется следом, уныло поджав хвост.
Ведь это из-за него, Шамсудина, вокруг аула Струна, как бы взяв его в кольцо, выстроились молодые горцы во всеоружии своей силы и мужества.
…А между тем соседний аул, не подозревая ни о чем, жил своей обычной мирной жизнью. Утро выдалось росистым и солнечным. В каждой лудильне кипела работа. Гаджикули, хотя прежняя зоркость давно изменила ему, не мог обойтись без своего дела. Все его семеро сыновей, получившие в наследство лучший подарок — несравненное мастерство отца, с увлечением трудились над куском меди, глядя, как нечто бесформенное в их умелых руках превращается в гордый кувшин, в красивую кастрюлю или в саргас, круглый и слепящий, как само солнце.
Тревога прежде всего коснулась материнского сердца. Жена Гаджикули утром обнаружила, что постель дочери холодная. «Наверное, чуть свет пошла по воду к роднику», — подумала она и спокойно принялась за домашние дела. Но вот уже солнце осветило крыльцо, а дочь все не возвращалась. «Посмотрю, на месте ли кувшин», — сказала себе мать и вышла во двор. Сердце ее екнуло, когда она увидела, что кувшин, как обычно, стоит на камне. «Наверное, пошла на делянку косить траву, — успокаивала себя мать. — Ведь я как раз вчера вечером сказала ей: все соседи уже управились с сеном, только наше желтеет…» Но и серп дочери оказался на месте. «Ну конечно, как же она могла забыть! Зарифат отправилась на мельницу молотить ячмень. Как раз вчера они жарили зерна». Хотя эта мысль и казалась матери правдоподобной, она все не могла решиться заглянуть в кладовку, куда с вечера поставила мешок с ячменем.
Уж лучше бы она не заглядывала туда. Бедная женщина так и села на пороге. Мешок с ячменем так же, как и кувшин и серп, стоял на своем месте. «Вабабай! — воскликнула мать, ударяя себя но коленям. — Свет моих очей, неужели ты что-нибудь сделала с собой?» И она вспомнила, какой грустной была ее дочь, когда ей примеряли зеленое свадебное платье — хабало. Надо сказать, что в этом ауле зеленый цвет считали цветом счастья. И потому в зеленое и заворачивали новорожденного, и наряжали невесту. Даже покойника хоронили в зеленом саване, видимо считая, что в лучший мир, где не будет ни бедняков, ни богачей, он должен войти в одеянии цвета летней земли.