И хоть говорила она просяще, чуть ли не жалобно, однако само утверждение звучало весьма жестко.
— Но зачем? Ты ведь даже не была с ними знакома!
— Это не для них, а для тебя и для меня.
И тут Арье сообразил, в какую ловушку он попал. Если произнесенное заклинание действительно возымело силу, Мазаль, конечно же, нельзя было появиться на кладбище. Никаких других причин запретить ей пойти вместе с ним не существовало. Его просьба остаться дома придавала значимость глупым страхам Мазаль, но не мог же он рассказать о Басшеве!
— Ну-у-у, — он попытался выскользнуть из ловушки, ощущая спиной, как холодные, глинистые стены ямы сходятся все ближе и ближе. — Это ведь чисто семейное дело. Будут только самые близкие родственники…
— А я, получается, не родственница? — горько бросила Мазаль.
— Формально еще нет. Вот через два месяца…
Она отвернулась. Арье зашел с другой стороны и заглянул ей в лицо.
— Ты снова плачешь?
Она молча помотала головой.
— Нет, ты не плачешь, только из твоих глаз льется соленая вода.
Он пытался шутить. Мазаль молчала. Арье чувствовал, что его трепещущее, тайное, скрытое от всех нутро непостижимым образом привязано к Мазаль, к ее голосу, глазам, мелко вздрагивающим плечикам. Она была теперь важнее всего на свете, важнее родителей, сестер, товарищей и уж, конечно, важнее Басшевы.
— Я не хотел говорить, но одна родственница не хочет с тобой встречаться.
— Родственница?
— Да. Ты же знаешь, у разных людей разные симпатии и разные антипатии. Ты ей не нравишься, почему — я даже выяснять не стал. Зачем ненужные конфликты?
Она повернулась к нему:
— Арьюш, родственники, конечно, важно, но для меня всего важнее ты. Ты мой главный родственник, и я больше всего боялась, что именно ты не хочешь меня видеть в этот день.
Ее глаза снова сияли. Арье смотрел в них и видел себя.
На кладбище, продутом ветрами поле красной земли с рядами серых надгробий, собрались только родственники. У людей, близких к Учению, принято скрывать эмоции, вернее, держать их под жестким контролем. Арье-Лейб Ланда написал как-то в своем знаменитом трактате: не следует ни безотчетно горевать, ни самозабвенно радоваться. По дороге чувств думающий человек идет путем средних. Крайние проявления эмоций свидетельствуют о неправильной самооценке, разрушают душу и вредны для тела.
Хаю похоронили в религиозной части кладбища, рядом с аллеей кипарисов. Ветер гнул верхушки деревьев, тревожно шуршал в зеленой шевелюре, скрипел ветками. На розовой плите из хевронского камня, одно под другим, были выбиты имена жены и дочери Арье. Дата смерти. И четыре буквы, означающие начальные слова фразы «пусть переплетутся их души с нитью вечной жизни».
Арье тихо произнес поминальную молитву. Отец Хаи зажег свечи и спрятал их в коробку, защищающую от дождя и ветра. Басшева молча глотала слезы. За матовым стеклом коробки дрожали и переливались язычки пламени.
Постояли несколько минут. Потом, осторожно положив на плиту камушки, двинулись к воротам. Арье остался. Сегодня души Хаи и малышки окончательно оставили этот мир. Теперь они будут возвращаться сюда только раз в год, как сегодня, в день смерти.
Он стоял, понурив голову, вспоминая жену, ее голос, милые гримаски. Почему, за что? Сейчас он вернется домой, к обычным делам, будет обедать, нежиться под душем, потом сладко уснет с мыслями о Мазаль. Его жизнь продолжается, словно ничего не случилось. Как же так?
Воспоминания о Хае поблекли, смялись, точно листок старой бумаги. Правду говорит Талмуд: спустя год память об умершем покидает сердце человека. Иначе не выжить.
Арье постоял еще немного, прислушиваясь к уханью голубей, и пошел к воротам. За памятниками мелькнула знакомая фигурка в сером учительском костюме. Он не стал подходить, а вернувшись домой, не стал звонить и спрашивать. Есть спокойные поля, которые лучше обходить стороной.
Свадьбу играли весело, шумно. Прибыли весь йеменский клан Мазаль, многочисленная родня Арье. Хупу поставили на крыше банкетного зала, под открытым небом, усеянном крупными, влажными звездами. Семь раз обвели невесту вокруг стоящего под балдахином жениха, и с каждым кругом Арье чувствовал, как все крепче и крепче привязывается к Мазаль. Когда она наконец остановилась рядом и раввин взволнованным голосом принялся выпевать благословения, Арье показалось, будто ее пальцы прижались к его ладони. Ощущение было столь явственным, что он даже посмотрел вниз, на свою руку, хотя и понимал, что совершить такое Мазаль не может.
Но вот хрустнул под его каблуком свадебный стакан, завернутый в холодно сверкающую фольгу, взвизгнул с пол-оборота оркестр, и Арье, теперь уже с полным правом взяв за руку жену, повел ее в комнату уединения. Написано в Талмуде: жена приобретается тремя способами — деньгами, договором и супружеским соединением. Вместо денег он надел на палец Мазаль золотое кольцо, брачный договор подписал у раввина перед свадьбой, и тот, закончив благословения, прямо под хупой вручил его Мазаль. Супружеское соединение произойдет ночью, когда они останутся одни в своей квартире, за крепко запертой дверью, но уже сейчас он отведет ее в комнату на время, достаточное для такого соединения. Таким образом их брак будет совершен по всем правилам и, словно стол на трех ножках, приобретет устойчивость и постоянство.
Держась за руки, они стали спускаться по лестнице, ведущей в комнату. Вокруг аплодировали, смеялись, бросали в молодых конфетти и блестки. Разноцветные искорки усеяли лестницу, пышное платье невесты проплывало над усеявшими ступеньки звездочками, словно облако по перевернутому небу. Когда до конца пролета оставалось совсем немного, гладкая кожаная подошва новых ботинок скользнула по блесткам, Арье потерял равновесие, ноги рванулись вперед, он попробовал ухватиться рукой за перила, промазал и, рухнув на спину, со всего маху ударился головой о ступеньку.
Поначалу его падение вызвало взрыв смеха: все были уверены, что трясущийся от волнения жених тут же вскочит на ноги, но прошло десять секунд, пятнадцать, двадцать… Арье не шевелился. Мазаль склонилась над ним, позвала, осторожно погладив по щеке, — никакой реакции. Она просунула руку под его голову, нет ли крови — крови не было. Арье отнесли в комнату, уложили на диванчик. Он дышал глубоко и ровно, его лицо было безмятежным, словно лицо ребенка.
— Вызывайте «скорую», — приказала Рути. — Ох, боюсь, что он снова заснул.
Гости так и не дождались молодых. Мазаль в свадебном платье просидела у постели мужа до утра, пока ее не сменила мать Арье. Сидеть ей не пришлось: Арье без конца возили на разные анализы. Врачи хорошо помнили его предыдущее семидневное беспамятство, ведь со дня выписки прошло меньше года, а случай был необычным, будоражащим профессиональный интерес. Вечером в палату пришел заведующий отделением, усталый «американец» с лысым посверкивающим черепом и тонкими, плотно сжатыми губами.
— Диагноз тот же, — сказал он Мазаль и матери Арье. Говорил он с сильным акцентом, и в обыкновенной ситуации его с трудом понимаемая речь вызвала бы раздражение. Но не сейчас. Сейчас каждое слово, с трудом отлепляющееся от розовой ниточки губ, женщины ловили с жадным вниманием.
— Глубокий сон без признаков нарушения деятельности организма. Но, — тут он сделал многозначительную паузу, — разбудить его необходимо как можно скорее. После второго пробуждения, если оно наступает через длительный срок, наблюдаются необратимые изменения в функционировании головного мозга.
На следующее утро Рути принесла магнитофон с любимой кассетой Арье. Как и в прошлый раз, она приложила к голове спящего наушники и с трепетом нажала на кнопку. Увы, не помогли ни Шенкарь, ни «Мир вам, ангелы». Даже малейшая тень не пробежала по безмятежному лицу Арье.
Прошел день, и еще один, и еще. К концу шестого Мазаль плакала, уже не скрывая слез, Рути, тяжело вздыхая, читала псалмы, отец организовал в колеле общественную молитву за здоровье сына, мать и ее подруги, разбившись на группки, изучали «О злословии» — книгу, повествующую, как оберегать язык от плохого, а уста от обмана. Но тщетно, Арье спал, и опасность того, что он проснется идиотом, росла с каждым часом.
В семь вечера Мазаль решительно поднялась и, не говоря ни слова, вышла из палаты. На стоянке перед больницей дожидались седоков несколько таксомоторов. Таксисты даже не посмотрели в сторону Мазаль, они уже привыкли к тому, что йеменка в сером учительском костюме топает пешком до города и обратно. Быстрым движением распахнув дверцу ближайшей машины, Мазаль запрыгнула внутрь и резким голосом назвала адрес.
— Побыстрее, пожалуйста, — добавила она, видя, как вальяжно усаживается водитель.
— Что горит? — поинтересовался он, поворачивая ключ зажигания.
— Муж при смерти, — коротко ответила Мазаль.
Таксист кивнул и круто взял с места. Истошно взвизгнули покрышки, и машина помчалась к «гетто».
Доехали за десять минут. Сунув водителю деньги и не дожидаясь сдачи, Мазаль быстрым шагом поднялась в квартиру своих родителей и прошла в комнату отца. Мать с вытянувшимся от испуга лицом поспешила за ней, но Мазаль решительно притворила дверь.
— Мама, после. Все после.
Было время вечерней молитвы, и отец, как обычно, давал в синагоге урок. Мазаль сняла книги с полки, отодвинула лист фанеры, достала манускрипт и, отыскав восемнадцатую страницу, прошептала имя ангела.
В больницу она возвращалась медленно, как бы давая время на выполнение просьбы. Теперь Мазаль и сама сомневалась в силе заклинания, Арье почти убедил ее, будто случившееся — просто совпадение. Вернее, она дала себя убедить, ведь тащить на совести груз двух смертей было немыслимым, невозможным. Она читала про раскаявшихся преступников, про муки совести, про расплату за грех, но ей всегда казалось, что все это бесконечно далеко от ее жизни. Убийство? Какое она имеет к нему отношение? И не только она. Любой нормальный человек, проходящий по улице. Кроме нерелигиозных, конечно, те ведь убивают детей в чреве своих жен с такой легкостью и отвращением, словно речь идет о тараканах. Но она, Мазаль, послушная дочь благочестивых родителей, выполняющая предписания Закона, даже те, что располагаются за чертой общей обязательности, к ней-то вина убийства и сладость раскаяния не прикасаются даже краешком черных крыльев!
Оказалось, прикасаются. Да еще как прикасаются, до самой глубины сердца. Откуда поднялась страсть, перевернувшая ее жизнь, туда-то и поместил Всевышний эту неизбывную горечь, эти муки, эти слезы по ночам.
И сейчас, когда она снова вступила на ту же дорожку, чем придется расплачиваться сейчас? Но почему, почему расплачиваться?! Разве плохого она хочет?! Разве ищет особой радости для себя лично? Да, в том, что просила чужого мужа, она виновата. Пусть и не представляла, что так обернется; ведь намекни ангел, какую цену придется заплатить, она бы оттолкнула его обеими руками. Но все равно виновата, и груз двух смертей будет лежать на ее сердце до последнего удара, а после встанет обвинителем на суде. Там, за порогом небытия, она только склонит голову и примет любое наказание, самую страшную кару, мучения, боль.
Но сейчас речь идет не о ней. Об Арье она просит, чистом и светлом Арье, не причастном к ее уродству, расплачивающемся за чужие грехи.
У входа в палату стояла Рути. Щеки ее блестели от слез.
— Он проснулся? — спросила Мазаль.
— Да.
Слезы с новой силой брызнули из Рутиных глаз.
С ледяным сердцем Мазаль переступила порог палаты. Арье сидел на постели и раскладывал на одеяле ключи, автобусные билеты, книжечку псалмов, кошелек, записную книжку. Опорожненная сумка Рути стояла в изножье кровати. Мать Арье, сидя на стуле, сотрясалась от рыданий.
Увидев Мазаль, Арье просиял и протянул к ней руки. Мазаль подошла, он прильнул к ней движением ребенка, обнимающего кормилицу, и радостно загукал.
Спустя две недели его выписали. Сознание не вернулось к Арье. Он проснулся годовалым младенцем и, по мнению врачей, останется таким навсегда. Впрочем, чудо всегда возможно, Мазаль каждый день молит о нем, ложась и вставая. По правилам, Арье должен был переселиться в специальное заведение, но Мазаль не отдала. Вся ее жизнь теперь посвящена мужу, и он ходит за ней, точно ребенок за нянькой.
— Арьюш, — иногда вздыхает Мазаль, гладя его по голове. — Мой Арьюш…
Да, теперь он ее, только ее, навсегда и только ее, и останется с ней до самого последнего дня.
Торквемада из Реховота
Сказка
Холодный ветер раздувал полы сюртука и студил спину, но Ханох не обращал на него внимания. Он стоял, упершись в каменный парапет, отделяющий площадку перед зданием ешивы от склона холма, и смотрел на крыши Бней-Брака. Вдали, неровно подрагивая красными огоньками антенн, громоздились башни и параллелепипеды тель-авивских небоскребов, а внизу, сразу за двадцатиметровым скатом, начинался пестрый клубок черепичных крыш, бойлеров и мачт электрической компании.
До женитьбы Ханох прожил в Бней-Браке пять лет, и память о тех годах, поначалу горьких, а затем постепенно наполнявшихся медовой сладостью удачи, до сих пор дрожала где-то глубоко внутри, словно заключительный аккорд фортепианной сонаты. Он часто приходил сюда, сначала когда учился в ешиве, а потом в перерыве между заседаниями суда. Глаза, расплющенные беспрерывным разглядыванием букв, буквочек и буковок в толстенных томах Талмуда и раввинских респонсах, требовали отдыха, а простор, открывавшийся сразу за парапетом, успокаивал и лечил. Событие, перевернувшее всю его жизнь, тоже случилось здесь, на площадке перед зданием ешивы.
Ханох хорошо помнил тогдашние отчаяние и злость, но, если бы можно было вернуться в ту неустроенность, он бы немедленно бросил нынешнее благополучие.
«Благополучие! — Ханох горько усмехнулся. — Покой! Впрочем, до недавнего времени так и было».
Перед его мысленным взором предстало лицо жены. Он вспомнил ее улыбку, ее мягкое, желанное, единственное в мире разрешенное ему тело и застонал, вцепившись пальцами в твердый камень парапета. Десять лет прошло со дня их свадьбы, четырех детей родила Мирьям, а Ханох по-прежнему желает ее и с волнением ждет того момента, когда в ночной тишине, заливающей квартиру до самого потолка, можно тихонько опустить ноги на пол и пойти к ней, ненаглядной и ласковой. Но теперь это стало немыслимым, невозможным: то, что разделило их — больше чем смерть, ведь за порогом небытия души любящих супругов снова встречаются, а с ними этого не произойдет.
В Израиль Ханох попал двадцати трех лет от роду. После службы в Советской армии он вернулся в свой маленький городок на Полесье, поработал столяром, автомехаником, помощником библиотекаря и, взлетев вместе со многими на гребень отъездной волны, оказался в Тель-Авиве. Родители от него многого не ждали: всей предыдущей жизнью Ханох доказал, что способен в любой момент выкинуть самый замысловатый фортель, поэтому можно было устраиваться хоть и с нуля, но зато по собственному представлению и вкусу.
Немного поработав механиком в маленьком гараже южного Тель-Авива, он как-то от нечего делать забрел в синагогу, оказался на лекции бней-бракского раввина и пропал. Лекцию раввин читал «аф идиш», а этот язык Ханох любил больше всего на свете. В его городке на идише говорили не стесняясь, во весь голос, и до шести лет Ханох вообще не знал, что существуют другие языки. В школе ему пришлось довольно туго, однако русский он выучил быстро, уже к третьей четверти обогнав в скорости чтения своих одноклассников. Так же быстро он спустя несколько лет выучился читать на идише и стал завсегдатаем еврейского отдела городской библиотеки.
Вообще к языкам Ханох питал особое пристрастие и даже мечтал пойти учиться куда-нибудь, где занимаются языками, но как-то не сложилось. Родители отнеслись к его мечтам с недовольством, предпочитая видеть сына рабочим с хорошей специальностью в руках, чем интеллигентом с непонятной профессией. Наверное, назло им Ханох и менял работы одну за другой.
Подойдя к раввину после лекции, Ханох обратился к нему на идише. Через пять минут разговора раввин воскликнул:
— Как давно я не слышал такой гибкий и богатый язык! Чем вы занимаетесь, молодой человек?
Услышав слово «гараж», раввин поморщился.
— У меня в ешиве открывается группа, которая будет учиться на идише. Жилье и стол мы обеспечиваем. Хотите?
— Хочу! — воскликнул Ханох, еще не понимая, что с этой секунды в его жизни наступают огромные и необратимые перемены.
Учиться оказалось интересно и легко. Поначалу Ханох купался в идише, словно в бассейне с драгоценным вином, то погружаясь в него по самую макушку, то смакуя каждый глоток, а то просто отдыхая, блаженно покачиваясь на мелкой волне речи. Быстро выяснилось, что помимо идиша нужен еще иврит. Он раскрылся перед ним, точно дамская сумочка под пальцами карманника. Иврит Ханох не учил, а вспоминал, словосочетания и деепричастные обороты сами собой всплывали из глубин подсознания. Когда дело дошло до Талмуда и пришлось осваивать арамейский, Ханох напялил его, как напяливают перчатку на растопыренные пальцы, потом стащил, крепко уцепившись за сказуемые, и вывернул наизнанку. Внимательно рассмотрев швы там, где арамейский пересекался с ивритом или напоминал идиш, он надел его обратно с тем, чтобы уже никогда не снимать и пользоваться им точно родным, выученным в детстве языком.
Самые замысловатые рассуждения в Талмуде Ханох разгрызал играючи. Его истосковавшийся по делу мозг работал, будто хорошо смазанная машина, не давая ни одного сбоя. Раввин и преподаватели дивились на необычного студента.
— Наверное, у тебя в роду был какой-то скрытый праведник, — сказал как-то Ханоху раввин. — Благодаря его заслугам ты так стремительно продвигаешься в Учении.
Ханох промолчал. Он-то был уверен, что продвигается благодаря собственному старанию. Заслуги предков, конечно, полезная вещь, но если не сидеть над книжками по шестнадцать часов в день, даже они не помогут.
Через два года он вышел на уровень студента, занимавшегося Учением с трех лет: сначала в хедере, потом в подготовительной ешиве, а затем в ешиве для подростков. Еще через два года пришла пора определяться, и вот тут для Ханоха наступило время страшного разочарования.
Перед ним открывались два пути: продолжить учиться, получая нищенское пособие, или искать преподавательскую работу в системе ешив. На жизнь профессионально изучающих Тору он насмотрелся за годы в Бней-Браке, и такая участь ему казалась не наградой, а наказанием. В домах этих «ученых» были только книги и дети; единственная мебель — длинный обеденный стол, вокруг которого по субботам и праздникам собиралась вся семья, и книжные шкафы — находилась в гостиной. Во всех остальных комнатах кроме простых кроватей и дешевых платяных шкафов больше ничего не было. Дети делали уроки в гостиной, гостей принимали в гостиной, читали по вечерам тоже в гостиной.
Питались семьи «ученых» сосисками из сои и дешевыми овощами, а по субботам — чолнтом из индюшачьих горлышек. Одежду покупали один раз в год, к Пейсаху, и чинили, тянули до следующего года. Сапожные мастерские, ремонтирующие обувь, остались только в религиозных районах, весь остальной Израиль изношенную обувь попросту выкидывал, покупая новую.
Нет, такая скудная жизнь Ханоха не привлекала, и он попытался найти работу преподавателя. В своей ешиве, одной из самых сильных в Бней-Браке, он состоял на хорошем счету, поэтому шансы отыскать хоть какое-нибудь место, по мнению Ханоха, были довольно высоки. Он начал ездить на собеседования с возможными работодателями и быстро обнаружил, что несмотря на самый радушный прием, похвалы и заверения принимать на работу его не собираются.
Стоя в один из вечеров возле любимого парапета и любуясь игрой солнечных бликов в стеклах домов Рамат-Гана, он вдруг сопоставил, кто получил в итоге те места, куда он стремился попасть, и задохнулся от гнева. Все выглядело элементарно: на мало-мальски хлебные должности принимали представителей известных в Бней-Браке семей. Многочисленные дети и внуки раввинов, отпрыски хасидских ребе, племянники председателей раввинских судов. Как и в оставшемся далеко за бортом Советском Союзе, хорошая работа доставалась исключительно по знакомству. Он, одинокий новичок, мог рассчитывать только на похвалы и одобрения, но делиться куском пирога с ним не собирались.
Переведя дыхание, Ханох стал соображать, как же все-таки обойти препятствие. В конце концов, ему нужно лишь одно место. Неужели система круговой поруки не может хотя бы раз дать сбой?
— Это можно устроить, — раздался голос за спиной, и Ханох, вздрогнув, обернулся.
Секретарь главы ешивы смотрел на него, улыбаясь и склонив голову набок. Из-за врожденного дефекта позвоночника он ходил, наклонясь в одну сторону, и, разговаривая, искоса поглядывал на собеседника, словно подозревая его в тайных грехах. Про себя Ханох называл секретаря «Набоков».
Кличка родилась после того, как Ханох, прячась в туалете, прочитал «Лолиту». Об этой книжке он слышал восторженные «ахи» и «охи» сверстников еще в Союзе, но в руки к нему она так и не попала. А тут, в Израиле, проходя по каким-то делам по улице Рамат-Гана, он увидел «Лолиту» в витрине книжного магазина и не удержался. Малоподходящее чтение для ешиботника, но что поделать, у каждого есть свои слабости. Главное, Ханох не потратил на нее ни минуты, подходящей для учения Торы, ведь в туалете нельзя даже думать о святом. А «Лолита»… такой литературе самое место неподалеку от унитаза.
Муки и тревоги Гумберта вызывали у Ханоха глубочайшее презрение. Вместо того чтобы бороться с дурным влечением, бороться и победить, Гумберт с радостью вывесил белый флаг и поплыл по течению. А мелкий бес, сидящий в каждом человеке, как написано в книгах, не знает ни жалости, ни пощады. Противостоять ему может только гладкая, словно стекло, стена сопротивления. Даже микроскопической трещинки хватит мелкому бесу, чтобы зацепиться, пустить корни, а затем развалить неприступную стену на махонькие камешки.
Мысли о происходившем между Гумбертом и Лолитой не пробудили в Ханохе спящее желание. Влечение к женщине никогда не занимало его мысли, а если и поднималась от паха щемящая волна дрожи, он без труда загонял ее обратно. Перевалив двадцатипятилетний рубеж, Ханох оставался девственником, и это невероятное для кого-нибудь другого состояние далось ему легко, словно подарок.
В Советской армии он как-то попал вместе с приятелями по взводу на пьянку с веселыми и, по словам приятелей, доступными бабенками. Одна из них, краснощекая крановщица, положила глаз на Ханоха. Подкладывала ему на тарелку кусочки повкуснее, смеялась, откидывая голову и-мелко тряся грудями под обтягивающей кофточкой. Фильтр ее сигареты был испачкан огненно-красной помадой, и курила она без остановки.
Ханох ненавидел запах сигарет и постоянно ссорился с соседями по казарме из-за их тайного курения в постели. Но ругаться с женщиной, тем более в такой ситуации, он не хотел и поэтому лишь морщился, отворачиваясь в сторону. Крановщица расценила его гримасы по-своему.
— Что молчишь, солдатик? — спросила она, быстрым движением проведя ладонью по стриженой макушке Ханоха. — Так бабу хочешь, что скулы свело? Ну пойдем, пойдем потанцуем.
Во время танца она прижалась грудью к Ханоху и принялась тереться низом живота о его бедро. Организм моментально воспрянул, и Ханох почувствовал, как крепнет и наполняется мужское естество.
Если до этого Ханох с трудом выносил грубые ухаживания крановщицы, то столь откровенные жесты вызвали в нем возмущение. Он оттолкнул женщину, выскочил из полутемной комнаты в ярко освещенную прихожую, кое-как набросил шинель и выбежал из дома.
Дочитав «Лолиту», Ханох запаковал книжку в несколько супермаркетовских пакетов так, чтобы не видно было названия, и выбросил в ближайший мусорный ящик. Однако с тех пор секретаря ешивы, припадающего во время ходьбы на один бок, он стал мысленно называть «Набоковым».
— Устроить? — повторил «Набоков».
— А как вы подслушали мои мысли? — спросил Ханох.
— Пойдем ко мне в офис, — предложил «Набоков». — Там все расскажу.
Он повернулся и, даже не взглянув, отозвался ли собеседник на его предложение, захромал к зданию ешивы. Ханох пошел следом. Терять ему было нечего.
Кабинет секретаря располагался на третьем этаже, вдали от главного зала. В нем царили идеальные чистота и порядок. Каждая вещь в кабинете лежала строго на своем месте, и казалось, будто ее специально изготовили для того, чтобы она пребывала именно там. «Набоков» вскипятил чайник, заварил два стакана кофе, поставил один перед наблюдавшим за его действиями Ханохом, пробормотал благословение и с удовольствием отхлебнул.
— Видишь ли, — сказал он, откидываясь на высокую спинку кресла, — дело в том, что я — черт.
— Кто-кто? — переспросил Ханох, не веря своим ушам.
— Черт, — повторил «Набоков». — Самый настоящий черт.
Он с улыбкой смотрел на вытянувшееся лицо Ханоха.