Но окружающее каждый день никогда уже не будет прежним, отчего вообще может возникнуть переживание, что уже не станет, – какая же это новость? Ну, может, некоторое время исчезнувшее ощущается как существующее. Человек выделяет или же отщипывает от себя некое вещество, мажет им утрату – то, что живет теперь только в затылке. Под воздействием вещества эта штука ненадолго снова получает почти плоть, можно ощутить даже ее запах и почти потрогать. Некто некоторым усилием приводит вещи, события и предметы, которых тут теперь уже нет, но которые отдельно существуют в нем (не только в нем вообще-то), снова сюда. Тратя какой-то свой влажный ресурс, некто возвращает их сюда, еще более (он же тратит себя) к ним привязываясь. Причем к таким, какими они здесь никогда и не были: такими отдельными, как теперь у него, заново и выпукло видящего эти пирожные, эти золотые шары или лампочки, эти детские книги.
Но стоит заметить в себе конец природы в этом мире: когда сладкое качество бежит пред горьким, кислым и терпким, то терпкое и горькое так жестоко спешат за ним вслед, как за лучшим своим сокровищем; и сладкое так сильно стремится от них прочь и так сильно прорывается, что проницает терпкое качество, и разрывает тело, и уходит из тела наружу – за пределы земли и выше ее, и упорно стремится таким образом, пока не вырастет длинный стебель. Тогда зной, что над землею, устремляется на стебель, и горькое качество тотчас воспламеняется от зноя и получает от него такой толчок, что пугается, а терпкое качество иссушает его; тогда терпкое, сладкое и кислое качества и зной борются между собою, и терпкое непрестанно производит в них своим холодом сухость, и тут сладкое отступает в сторону, а другие спешат за ним вслед.
Или чуть иначе: мозг – это такой промежуток между паутиной в затылке и видом на сетчатке. На нем татуировки какие-то, схемы, шпаргалки, имена знакомых, случаи мурашек по позвоночнику. Также астры-георгины и туман, потому что мозг – сырая субстанция, а у нее есть и собственные предпочтения. Своей едва твердой влагой, комком сырости мозг умиротворяет того, в чьей голове все время сгорают соответствия. Этот комок заслоняет, делает анатомически невидимой паутину в затылке, а та все время теряет связи с видом на сетчатке – со звуком пффф; сухую (паутину) и сухим (звуком). Вчера пахнет влажно, а сухо и горько – это сегодня; поэтому сегодня ближе к паутине, пусть в той и не хватает многих соответствий. Это просто: все, что в затылке, существует и сегодня, если только ничего не ощупывать своей влагой. «Вчера» тогда не наступит – ровно потому, что «сегодня» пахнет как то, что всегда: здесь всегда сегодня. Еще раз (а это он был чуть раньше) Бёме: «Если эту (уже ставшую сухой) вещь положить в теплую влажность, в ней начинает всходить жизнь, и жизнь охотно поднялась бы и зажглась бы в свете, но не может из-за ярости, которая противостоит ей в звездном рождении. Но настолько хватает ее, чтобы избавить человека от болезни, ибо звездная жизнь восходит сквозь смерть и отнимает у жала смерти его силу; если она победит, человек выздоравливает».
Выздоравливает, то есть понимает, что ничего уже не будет прежним, и успокаивается, потому что жив и ему опять неплохо. Само чувство, что ничего не будет прежним, тоже возникло вчера. Все произошло вчера, кроме того, что есть сегодня, а если что-то из вчерашнего есть сегодня, то оно из вчера изъято, потому что оно здесь. А бывают только сегодня и вчера.
Вот, допустим, комната, там сидит некто, вручную за столом делает что-то серьезное – он как-то так прилип к своему делу, что понятно: серьезное, и, несомненно, это может изменить чувства и свод понятий того, кто увидел его за работой, даже не зная ее предмета. Стол, окно, в окно что-то светит: солнце или фонарь, неважно. Стол такой-то, одет так-то (по-домашнему), производит некую историю: по крайней мере, так видно наблюдателю, уже готовому добавить это в себя, вплести или даже врастить в свою паутину.
Окно, во дворе дровяные сараи, в помещении (а это кухня) какой-то железный, блестит, заварочный чайник. Жестянка, круглая и высокая, из-под леденцов, наверное: по изумрудному боку небольшие феи в чем-то палевом с алыми губами, жестянка используется для чего-то другого, давно уже. Такие дела всегда похожи друг на друга: чем этот человек не Сведенборг, разговаривающий со своими ангелами в доме возле Британского музея (дом четырехэтажный, темно-коричневый)? В музее тоже хранится многое, но это не паутина, он ей не конкурент, он всего-то публичный мозг, татуированный экспонатами. Татуировки будут длиться, не стираясь, делая мир всякий день прежним, долго.
Неподалеку там была таверна. 1743-й, Swedenborg обедает, ему 56 лет. К десерту некая тьма пала на его глаза, комната передернулась, и он увидел, что в углу теперь некто, и он говорит ему: «
Эта история тут как-то сама выскочила. Так бывает, когда тексты ощущают, что начинают делаться слишком уж невещественными, пусть даже упомянуты стол, окно и чайник. Тогда они захватывают в себя что-нибудь конкретное. Как тот же плющ: зацепится за что-то – и снова можно дальше. Паутина в затылке стала еще немного сложнее.
Стол, чайник. Окно, на столе что-то бумажное, на полке банка из-под леденцов с сухим зверобоем, на стене календарь – перекидной по месяцам, с картинками. «Осень в Рижском порту», на 1984 год, календарь свежий. Ну да, вчерашнее тоже существует – в виде, чуть сбросившем яркость. Оно не слоями, слои бы складывались от сегодня назад и давно бы стали мутным стеклом, а вчерашние картинки резкие, пусть и кусками, и чуть выцвели. А сны вспоминаются полностью, едва коснешься уже посещенного пикселя.
Еще бывают куски времени, в которых все устроено уже совсем не так. Они открываются, будто стенку в их сторону вдруг чем-то проломило. Как если бы сдуру дверь в комнату всем весом с разбега открыла кошка Ч., которой среди ночи что-то понадобилось на балконе. Ух, она пробежала – и тут теперь кусок непонятного времени или пространства. Не разберешь даже, чего именно, – совсем непривычно. В одном случае он окажется таким, в другом – будет иначе; и неясно, связаны случаи или нет, одной они природы или такого много.
Куски, в которых все устроено как-то не так, полезны, когда нашел ключ. Там можно превратиться во что угодно, слепить себе новую оболочку, преобразуясь когда захочешь. Для, скажем, любой страны или другого человека. Только это ж почти обмен какой-то: узнал, как попадать в такие штуки, а тебе за это бонус.
Или появится в таком, например, виде:
на глазах превращаясь во что-то здешнее. Эта красота окажется всего лишь частью картинки карты части Мясницкого проезда возле Красных ворот.
А что до того, как теперь ничего уже не будет прежним, то печаль разве что в том, что вчерашнее было сырым, но начинает высыхать. Мозг и его человек привыкли к сырости, им теперь нехорошо. Но они привыкнут. Еще и хлопок «пффф» в момент, когда мир опять не будет прежним. Но тут же постоянно ничего уже не станет прежним, так что получается длинный хлопок, бегущий по гирлянде хлопушек рай освобождений. Но не ты его излучаешь и это не делает ангел, над головой прикрепленный к тебе, как лампочка. Это как если перед тобой едет поезд, сильно пристукивая на ближайшем стыке: пффф, освобождение – пффф снова оно, в тебе опять екает оттого, что закончилось и это. Ну и что? Рушится и рушится, никогда не закончится, а фраза, что ничему уже не быть прежним, и является тем, что остается прежним всегда. Стоишь на насыпи, смотришь на бесконечно сгорающие мимо вагоны, на другую сторону не перейти. Лучше бы что-нибудь такое, что само собой ниоткуда, ни из чего не следуя и чтобы совершенно не к чему пристроить.
Именно потому главное – ночное вбегание кошки Ч. Темнота, внезапный грохот, сдвиг пространства: нечто пронеслось мимо, у него есть цель, неизвестная – это его дела, а еще и что-то, что не следует за ним, но открывает то, чего еще нет в затылке, 12 сентября 2014-го. То есть 12 сентября наступило бы и так, а упомянуто затем, чтобы уточнить: все это происходило тут, а не где-нибудь.
Птица для R. D. Laing’а
R. однажды научила, как быстро проснуться: делать непривычные-нетипичные, даже невообразимые движения, ну как-то так и сяк. Дернуть себя за волосы, съехать с кровати на пол, ткнуться головой в оконное стекло. Банально, а спросонья должно получаться и вовсе нечто невообразимое. Лишь бы не, как обычно, пойти на балкон курить. Чтобы субъектность осозналась из еще отсутствия ее. Впрочем, годится и балкон с курением – если держать в голове, что именно надо там сделать: проснуться.
Оттуда видна улица, дальше другая – поперек, за ее домами встает солнце. Март, почти тепло. Солнце пока низко, и тени от собак очень длинные. Или, допустим, буква крупного граффити на ближней стене от каких-то оптических колебаний природы анимируется. Или это глаза привыкают заново глядеть на эти виды?
Вот, здесь, наяву, есть еще фича, за которую если зацепишься, даже случайно, то все начнет двигаться и вокруг возникнут отдельные штуки счастья, по которым можно перепрыгивать: то ли как по кочкам на болоте, то ли перескакивать с одного воздушного потока на другой, куда-то (ну на следующий, предположим), перемещаясь. Если включиться, то от одной простой невообразимой штуки на иную – и тебе все время хорошо, что вовсе не мечта, а часто получается.
По пунктам это не расписать, отдельного, стоячего смысла явление не имеет, там всегда разные пустяки, но ты четко перекидываешься всякий раз дальше, все подъезжает для следующего шага само собой: получается какой-то поток, линия – словно в воздухе шелк, невидимый, приблизительно серо-голубой. Вокруг полно штук, чтобы было хорошо, все получается само собой, если в это вскочить. Вот кайф какое дерево – что тут пояснишь, оно само по себе существенно или потому что во что-то включилось, а во что? Дерево – хорошо же.
Как это устроено, легче понять ранней весной. Прохладно, солнце, ветер, старая трава и какой-то дым из садов, где жгут что-то предыдущее, – понятно: некая субстанция, какая-то летучая, туда-сюда возить и должна, так что дым понятен – он схоже крутится и раскладывается в воздухе. Что-то прозрачное он окрашивает, делая видимым, – как все эти слова, с одного на другое перескакивая, с последней буквы на первую букву.
Накануне в книжном Jānis Roze на Kr. Barona было вот что: 14,000 things to be happy about, by Barbara Ann Kipfer, published in 1990 by Workman Publishing, нынешняя – уже переиздание от февраля 2014-го. Логично, такие штуки должны меняться. Количество единиц может возрастать или нет, иногда их приходится вычеркивать, заменять. В общем, много точек, горошин, которые обеспечивают попадание в ощущение счастья. Конечно, это не линия, а леденцы россыпью. Не более того, но все же. Среди штук (неважно, все или не все там будут понятны, они есть – и ладно):
walking on ice
night music
planning a hike
the light of Tuscany
a bush’s shadow on a tree trunk
moving hurdles
golf rule books
saying «Nice doggy»
cooking your first turkey
city squares
old catalogs
making something new
warm wool socks
a cat running 30 mph
bread factories
the polonaises of Chopin
floor to ceiling screens
a third opinion
a smile you wear all over
pick-me-ups
ordering French fries
keeping each thing to its season
colored snow
warm water on a cold face
reveling in a lack of structure
making something from magazine instructions
T.T.F.W. – too tacky for words
balloon shades
the LOVE stamp
farewell kisses
learning things together
Это, похоже, подражание (или просто совпало) Сэй-Сенагон. Впрочем, у Сенагон даже не «стать счастливым по поводу», аккуратнее – «что приятно»:
прохладный ветерок;
полураскрывшиеся лепестки пиона;
зелень травы;
пение соловья;
трепет шелкового шарфа на ветру;
тихий звон струн летним вечером.
Зеленая трава – также без уточнений – есть и у Кипфер. Но у Сенагон все же не просто упс – и ты немного хэппи, а упс – и идентификация: «то, что наводит уныние», «то, что докучает», «то, что заставляет сердце сильнее биться», «то, что дорого как воспоминание», «то, что радует сердце», «то, что редко встречается», «то, что кажется отвратительным», «то, что утратило цену», «то, что торопишься узнать поскорее», «то, что вызывает тревожное нетерпение», «то, что далеко, хотя и близко», «то, что близко, хотя и далеко».
Есть и «то, что радует». Например: «Кто-то порвал и бросил письмо. Поднимешь куски, и они сложатся так, что можно прочитать связные строки». Что именно здесь радует: просто какой-то комок ощущения (удается прочитать) или конкретно узнать что-то о ком-то тайное? Или же просто радует, причина неважна? Могла ли она видеть все свои points как комочки ощущений или нет, свойственно ли такое японской традиции, тому времени и, допустим, ее социальному статусу? Но это еще и в переводе, а как увидеть оригинал?
Вот японская вики о «Записках»: 『枕草子』(まくらのそうし)とは、平安時代中期に中宮定子に仕えた女房、清少納言により執筆されたと伝わる随筆。ただし本来は、助詞の「の」を入れずに「まくらそうし」と呼ばれたという。「枕草紙」、「枕冊子」、「枕双紙」とも表記され、古くは『清少納言記』、『清少納言抄』などとも称された。Как понять, где там могут быть ее тексты? Судя по всему, цитаты в рамочках под графикой, справа. Одна из них: という琵琶を持って中宮定子のもとを訪れ、琵琶の名を問うと定子は「ただいとはかなく、名もなし」と答えた. «Гугл» на русский: «Император Ичиджа посетил Накамию Сейко с бивой „Неизвестный“ и спросил имя бивы и ответил: „Будем хорошо, без имени“». Ну и заодно на английский: Emperor Ichijya visited Nakamiya Seiko with the biwa «Unknown» and asked the name of Biwa and answered «Let’s be fairly well, no name». Ну понятно, «Гуглу» лишь бы с иероглифами поладить, а дальше – по какой-то одной схеме.
А 14,000 things to be happy about by Barbara Ann Kipfer – они без облачков испарений-чувств, оторвавшихся от тела. Здесь как шпеньки, штучно и конкретно: вот пункт – тут можно стать хэппи. То есть не хэппи, а типа about. Что тоже неплохо, но как-то наизнанку: соотнесись с данной словарной единицей и ощутишь эбаут, счастье приезжает по вызову. Но все равно включает же механизм производства счастья. Можно попробовать самому: кофе в кафе на Эвелес (там маленькое место), окно, творожники, а за окном трамвайная линия и парк. Нет, там не так – не место было причиной, а наоборот: оно – его следствие. Но у нее же не было 14 тыщ счастий, которые разложили бы себя в гнезда ее списка?
Тут какая-то другая физиология. Скажем, French-Canadian pea soup. Что это здесь? Хлебный суп со взбитыми сливками? Серый горох с кефиром? Или – если в Москве – чебурек в «Дружбе» на Сухаревской? Ну съел, и что? Или голубые цветочки в апреле на бывшем Немецком кладбище по всей его поверхности? Но они там всякий апрель. Или рельсы кольца 7-го трамвая возле порта (где бывшая анатомичка и канал) в октябре, засыпанные листвой (там клены) в 5 часов вечера (это сумерки). Нет, это уже Сенагон. Но нашлась и абсолютно конвертируемая точка: «Winnie-the-Pooh shows, books». Значит, эбаут – какое-то такое чувство.
То есть Kipfer изолированно, почти в цифре воспринимает нечто как включающее в ней счастье, у нее оно такого формата. Тут некоторая пассивность, да. Ищется не вписка в волну, она тыкает в свои прошлые кнопки. Но при 14 тысячах пассивность уже относительная, надо хотя бы записывать и держать этот механизм включенным. Машиноподобие есть, хотя если бы только оно, то уже примерно с седьмой тысячи поперло бы однотипное, натренированное счастье, но нет же. Она готова увидеть его где угодно еще, то есть тоже попала в волну. По-своему. Туда все попадают по-своему.
В Rozes была и такая книга Wreck this Journal, Kerl Smith, Penguin Books. Первое издание – в 2007-м, это – в 2013-м (тоже утверждается, что расширенное). Читателю предлагают открытый сценарий: на каждой странице сообщается, что с ней следует сделать. Страница (бумага плотная, неглянцевая, слегка желтоватая – как в альбоме для рисования), на ней короткие инструкции, написанные как бы от руки. Небольшие картинки, и пустого места на каждом листе куда больше, чем непустого.
«Таскайте эту книгу с собой, следуйте инструкциям; порядок страниц и действий неважен, любая инструкция допускает свободные интерпретации, экспериментируйте (всякий раз действуйте против того, что кажется вам самым логичным)» – сообщено в начале. На страницах так: «Страница для слов из четырех букв», «Добавьте свой номер страницы» и стрелка в правый нижний угол – «начните здесь». «Капните сюда что-нибудь (чернила, чай, кофе) и закройте книгу, чтобы получить отпечаток», – на другой. «Вырежьте по контуру, сверните конус (нарисовано, что вырезать и как сложить) и выпейте из него воды». «Сшейте эту страницу с соседней», «Продырявьте эту страницу кончиком карандаша» (указаны места, где дырявить). «Сделайте с этой книгой внезапное и непредсказуемое деструктивное действие». «Данная страница является знаком. Что бы вы хотели, чтобы он означал?», «Страница для списка, что купить в бакалее» и др.
Когда читатель постранично произведет все действия, то, если ему повезет, ощутит присутствующий в книге суммарный смысл. Ну это та же тема – делать нетипичные движения, чтобы проснуться. Конечно, тут лишь предложенные действия, но это лучше, чем никакие.
Первая и вторая книги сходятся: можно же прицепиться к любому пункту из 14 000 и раскручивать в варианте второй: «Напишите на странице стописят слов, которые придут в голову по поводу old catalogs». Это создаст линию, солнце – как итог нетипичных действий – окончательно поднимется над крышами поперечной улицы, расположенной напротив метрах в 300, если точно – в 370 шагах. А длина собаки – той, что была с утра (измерено вечером), – метров 7–8. Ее утренней тени, конечно.
Теперь R. D. Laing и птица из заголовка. Рональд Дэвид Лэйнг (Ronald David Laing, 7 октября 1927 г. – 23 августа 1989 г.), «психиатр, много писавший о заболеваниях психики, в первую очередь о переживаниях во время психоза. Один из четырех ведущих идеологов движения антипсихиатрии наряду с Мишелем Фуко и Франко Базальей» (из справочника нулевого уровня). У него есть книга – R. D. Laing (1967). The Politics of Experience and The Bird of Paradise. «Птица» – вторая, лирическая часть, пристыкованная к «Политике Опыта» (Блейк, что ли, маячит – «Песни Опыта и Невинности»?) В русском варианте часто печаталась отдельно, под устоявшимся названием «Райская птица». Она небольшая, вот ее почти окончание (самый последний кусок будет дальше):
«Сад. Кошка за птичкой. Кыш, мерзкая кошка, поймай-ка птичку. Насколько она неуловима, и я сам превращаюсь в кошку. Остановись. Кошка это кошка это птичка это не-птичка несказанно хрупкого пространства, внезапно разворачивающегося в параболической красе могущества. Как глупо волноваться, пытаться ее спасти или схватить. Вероятно, кошка пыталась ее спасти. Пусть. Кошка и птичка. Begriff. Истина, которую я пытаюсь ухватить, это хватание, которое пытается ее ухватить.
Я видел райскую птицу, она распростерла надо мной свои крылья, и я никогда не буду таким, как прежде.
Нет ничего, чего нужно бояться. Ничего.
Точно.
Жизнь, которую я пытаюсь ухватить, это то „я“, которое пытается ее ухватить».
И вот что такое «параболическая краса могущества»? Да и какая, собственно, «райская птица»? The Bird of Paradise, птица рая. Она оттуда, а не эпитет и не видовое название. Надо найти оригинал.
Что-то находится: R. D. Laing. The Politics of Experience.pdf, да. Но там сразу «If the download doesn’t start…» и т. п. Это тут пространство раннего интернета (о нем все давно забыли, а большинство и не знает): загрузчики, которые навязывают себя без всякого дизайна синим таймсом по белому, он сделается фиолетовым, когда ткнешь на ссылку, а тогда грузится какая-то икзешка, которая должна установиться и завестись, после чего наступит неизвестно что, а она еще и делает все медленно, требуя себе непременно IE, который давно не использует никто. Пространство цифровой памяти, недавнее прошлое уже лежит там пластом, пластами версий черт знает каких идей и намерений, чего его ж трогать! Но R. D. Laing находится там и нигде больше.
Из каких-то аннотаций удается выдрать превью с парой цитат, этого хватит. Конец куска, который раньше был в переводе: «I have seen the Bird of Paradise, she has spread herself before me, and I shall never be the same again. There is nothing to be afraid of. Nothing. Exactly. The Life I am trying to grasp is the me that is trying to grasp it». Реальнее бы «Я увидел птицу из рая, она простерлась передо мной, и мне уже не быть прежним. Нечего тут бояться. Нечего. Честно. Жизнью, которую я хотел ухватить, оказался тот я, который пытается осознать ее».
Теперь понятно, в чем смысл этого (вот этого) текста: сделать Лэйнгу птицу, примерно как птичку из бумаги. Должен же кто-то сделать ему птицу, которую он увидел, но чтобы это была именно The Bird of Paradise. Он – по одну сторону, к нему прилетела птица из рая. Но мы-то по другую, так что наша работа – отправлять таких птичек тем, кому они нужны. Не в переводе даже дело, его самого и в оригинале замкнула лирика, как будто она, птица, – метафора. Потому что он закончил так: «If I could turn you on, if I could drive you out of your wretched mind, if I could tell you, I would let you know».
Была бы это правильная птица, она не стала бы распластываться перед ним как нижнее новое небо, не вынуждала бы его мыкаться с включением себя и рассказыванием себе о себе же. Она просто забрала бы его с собой сюда – откуда отправляют этих птиц: этот текст – такая птица для R. D. Laing’а, теперь у него все хорошо.
А Hommage to Jakob Böhme, частному лицу
Здесь история звука, условно звука. Рига. Когда-то я часто ходил в Домский, концерты в то время проводились раза три в неделю (или даже четыре). Если оказываешься неподалеку, если есть время и если там не поют, то покупаешь билет на боковое место за 30 копеек. Сидишь, слушаешь, о чем-то думаешь или не думаешь. Не мероприятие, а просто ходил по городу, по дороге зашел. Тогда, это начало 70-х, там можно было видеть Николая Ванадзиньша, органиста, профессора, ведшего рижскую органную школу. Обычно он сидел на левой стороне (со стороны входа), примерно 13-е место, то ли первый ряд, то ли второй. Скорее, второй – можно положить руки на подголовник первого, там не отдельные стулья, а деревянные лавки. С тех пор был ремонт, зал обновили, номера боковых уже немного другие. Но левая сторона, в начале. Оттуда между колоннами видна часть декоративного органа, налепленного на хоры. Вроде в этой точке лучший звук.
Орган здоровенный, мощный. Примерно бульдозер, даже в тихих регистрах. Холодно, запах чуть сырого дерева; народу мало, хорошо. Позже, в конце 70-х – начале 80-х, мне попались альбомы Лионеля Рогга, серия пластинок. Eterna, что ли, гэдээровская. Записана на разных инструментах, двух-трех, кажется. И вот, некоторый звук на одном из них оказался совершенно непривычным человеку, который не то что привык к домскому, а тот у него по умолчанию в голове. Мягкий, аккуратный, будто вообще другой инструмент. В Латвии схожие органы есть, но это выяснится позже, а тогда записей разных органов не делали. Разве что в Старой Гертруде что-то такое же было слышно, если курить там возле ступенек бокового входа, между деревом и окном – она рядом с моей школой. Иногда, когда кто-то репетировал. Но кусками, сквозь стену, еще и машины мимо ездят. По записи запомнил, что Рогг, кажется, играл на Silbermann’е, и все. Здесь не сам орган тема, а звуки, которые связаны с этим инструментом.
Название вещи, в которой был тот звук, я не помнил. То ли одна из «Фантазий», то ли что-то такое. Цвет обложки тоже не помнил – единообразно оформленная серия с вертикальными полосами разного цвета справа. Слева – вид органа, вряд ли того, на котором запись сделана, этакого органа-органа – с декоративными завитушками, ни к чему не относится. Справа вертикальная полоса, цветная: фиолетовая, кирпичного цвета, серебристая, зеленая. Серия была длинной, много цветов. По ней шли номер пластинки в серии, J.S. Bach преувеличенно готическим шрифтом, содержание. Тот, со звуком, – справа то ли серебристый, то ли зеленый. Запоминать совершенно необязательно, пластинки же в квартире, куда им деться. Потом я там стал бывать редко, потом и проигрыватель разрушился, но пластинки стояли как стояли. Звук иногда всплывал, но не получалось в этот момент оказаться неподалеку, чтобы уточнить, что это за вещь, а потом найти ее и не на виниле.
Когда квартиру в очередной раз освобождали (всякие обстоятельства) и надо было забрать какие-то свои вещи, вспомнил и о пластинках. За это время там жили разные люди, я ее не контролировал (обстоятельства), вообще находился в другом городе. Половины винилов уже не оказалось – наверное, кто-то просто выкинул. Исчезла большая часть классики, и эта серия тоже. Заело, конечно. Должно же быть фактическое основание звука, а где оно? Ну вот почему-то он нужен.