Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: фр15-бощик - Александр Васильевич Малышев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так мы и таскали за собой две бадьи — одну под крупную картошку, другую — под мелочь. Когда какая-нибудь из них наполнялась, Алька или я несли ее к высокой, морщинистой рябине и там высыпали картошку — сушиться. И опять лезвие заступа, на которое Алька надавливала ногой в кургузом ботинке, с треском и шуршанием косо входило в землю, под картофельный куст, выворачивало его, и открывалась дотоле сокровенная, темная глубина земли, комкастая, с бледными корешками, лиловыми выползками, свивающимися в кольцо, с матово-золотистыми, будто в маленьких латах, жуками, что суетливо копошились, убегали, зарывались в почву. Однажды донесся до нас голос бабки Моти: «Машка, Машка, проказница!» — и я, оглянувшись, сквозь дреколье ограды увидел выгон, и выгон этот после однообразно темных комьев земли неожиданно полыхнул мне в глаза яркой, кое-где в желтых подпалах, солнечной зеленью. И захотелось нарисовать этот луг, но Алька поторопила:

— Давай собирать, нечего тут…

Потом я подкапывал кусты. Черенок у заступа был толстый, смуглый и такой гладкий, что все жилки его, казалось, покрыты были тонким, прозрачным лаком. И опять я обирал клубни, а подкапывала Алька. Руки у меня стали шершавыми, сухими, ладони горели — натер их о черенок, лицо тоже было как обожженное. Алька в работе была просто неистова: ни себе передышки не давала, ни мне. Когда бабка позвала нас обедать, я заглянул в передней в тусклое, облезшее по краям зеркальце и увидел, что лицо у меня покраснело и обтянулось.

Ели мы свежую жареную картошку, приправленную подсолнечным маслом, ели из большой сковороды и не могли насытиться — так вкусно было.

После обеда мы вернулись в огород. Всего треть участка была разрыта и завалена сохнущей ботвой.

— Ух, и много еще, — сказала Алька сердито.

— Ноне хватит, — подтвердила бабка. — Весной мне легко было: Семен пришел с лошадью и вскопал. Я уж и делить не стала — на всем скороспелку посадила. И хорошо сделала: и на зиму, и на семена хватит. А все Семен-сосед. Не он бы, я одна с заступом не осилила бы…

— Ух, и наелась я, — опять сказала Алька и круговым движением ладони заводила по животу, который и в самом деле стал у нее заметен. — Тяжело теперь наклоняться-то, пузо мешает… Сейчас бы полежать. — Она вздохнула. — Ну, ладно, вечер наш. Ты копать будешь или подбирать?

4

Под вечер в село как будто людный обоз вошел: на улице и во дворах заскрипели телеги, захрапели лошади, зазвучали уверенные голоса, все больше женские, резкие, где-то у церкви затренькала балалайка. Хотелось убежать, посмотреть, но мы носили картошку из-под рябины в дом. Мы опять собирали в бадьи пообветрившие, шершавые клубни, несли в дом и там ссыпали в подполье, в закуток возле лесенки. Бабка Мотя сидела на лавке, уронив корявые руки в темный, провалившийся меж колен подол, кряхтела и говорила иногда через силу:

— Лампу, лампу-то не опрокиньте… Ног-то не поломайте, что это вы все бегом?

А нам, наверно, одинаково хотелось поскорей развязаться на сегодня с этой картошкой.

Альке выпало и козу загонять. Я нес последнюю, неполную бадью картошки, когда она мне встретилась с лозинкой в руке: шла, наклонив голову, странно задумчивая, серьезная.

— Ты чего?

— Да вот Машку загонять. А она бодливая. Пойдем вместе, а?

Я поставил бадью у тропы и пошел с ней. Алька вздохнула.

— Бабка как бы не расхворалась.

— А что?

— Ослабела что-то… Ну, может, оклемается…

За дрекольем ограды, над пустым, засиневшим выгоном ярким, золотистым, огромным шелком стоял закат, а на нем рассыпающимися, мельтешащими столбиками плясали комары. Лес под закатом почернел, обуглился, а грядка облачков раскалилась по краям, как железо в горне. Опять сильно всколыхнулось во мне желание рисовать, но Алька, как недавно бабка, воскликнула:

— Вот проклятая, опять убежала!

И в самом деле, Машка, волоча на конце веревки заостренный колышек, забилась в заросший калиной и бурьяном овраг, уже полный до краев прохладной вечерней тенью. Высунув из матерых лопухов узкую голову на длинной, плоской шее, она требовательно, капризно повторяла: «Ме… Ме…» — верно ругалась, что пришла за ней не хозяйка, а чужие совсем люди.

— Лови ее с той стороны, — сказала Алька и полезла в овраг.

Машка опять зашуршала в лопухах, и я заметил, как метрах в пяти от нее вздрагивают лебеда и прочая сорная зелень.

— Колышек, — показал я Альке и сам подвинулся к оврагу.

Алька смекнула, кинулась вперед, резко наклонилась, вытянув обе руки, точно убегающую курицу ловила. Когда она выпрямилась и стала выбираться из оврага, Машка, мотая головой, упираясь, все же последовала за ней. Алька, пятясь задом, откидываясь корпусом назад и не спуская глаз с козы, вытянула ее из оврага. Она так и шла задом наперед, опасаясь, что, как только повернется спиной к Машке, та набежит и ударит ее рогами. А коза, видно догадавшись, что все равно идет в свой двор, к заботливой хозяйке, шла, качая узкой черной головой с белой полоской, и мелко, старательно перебирала тонкими ногами. Свисающая с боков ее мягкая шерсть вся ходила волнами, точно сама она была живая.

Алька свернула во двор, уже сумрачный, таинственный, там поквохтывали и отряхивались куры, устроившиеся на насесте. А я вошел в дом с крыльца, открыл этюдник и, достав из коробки гнездышко без краски, накапал в него воды из рукомойника. С этюдником на плече я побежал на выгон, сел там лицом к закату, поставил этюдник перед собой, прикрепил бумагу на внутренней стороне откинутой крышки и, замечая, что закат уже не тот, не такой, как был несколько минут назад, стал рисовать его сразу уж красками.

Я только наметил покатый край быстро темнеющей земли и перешел к небу, которое менялось на глазах. Теплые тона в нем потускнели, гасли, суживались и точно сгущались над линией горизонта; холодные, напротив, делались все богаче, тоньше, особенно в том месте, где закат переходил в предвечернюю синеву. На этой промежуточной полосе между синим и красным и лиловое было, и фиолетовое, и нежная зелень, в которой так и звенело что-то хрупкое, тонкое, новогоднее, вроде одного из тех шариков, что вешают на елку. Я только еще подбирал этот тон, смешивая краски на картоне, а он уж переходил, перешел в иной тон, который близок к изумрудному, но совсем не изумрудный. Я искал его, пытался вспомнить, где видел раньше, может, на шейке какой-то птицы, а он тем временем тоже изменился…

Как я ни был сосредоточен и напряжен, а может, именно поэтому, но я уловил шелест травы за спиной и чье-то затаенное дыхание. Это была Алька.

— Рисуй, рисуй, — сказала она, когда я обернулся. — Я так, посижу рядом. — Она в самом деле присела возле меня на корточки. — Чай, не видно краски-то… — Некоторое время она терпеливо вздыхала и вдруг хихикнула: — А у Машки вымя — ну, как мамкина титька! Тугое да теплое, да гладкое все. И пахнет тем же. — Алька опять смущенно хихикнула. — Доить одно удовольствие, только вот брыкается. Враз поняла, что не бабка…

Я бросил кисточку и захлопнул этюдник.

— Ты чего? — искренне огорчилась Алька. — Я помешала, да?

— Не вижу, какую краску беру.

— А… Ну, тогда ладно. Тогда ужинать пойдем.

Всего лишь узкая алая полоса разделяла черную землю и совсем уж ночное небо, и в ней острыми угольками проступал далекий лесной гребень.

5

Я распахнул глаза и спросонья испытал жуткое чувство, что у меня нет глаз или они плотно залеплены той черной бумагой, в которую в городской фотографии иногда завертывают карточки. Возле меня ходил кто-то, неровно, тяжело ступая, ходил и скрипуче стонал, хватаясь цепкой костлявой рукой за все, что ни попадется. Этот кто-то схватился было и за мое плечо, но тут же отпустил.

— О, го-спо-ди… О-ох, ноги мои…

Я подвинулся на сундуке подальше к стене, и легкий теплый комочек на моей груди мягко зашевелился, замурлыкал.

— О-ох, кости мои проклятущие!.. Ох, наказанье мое…

Я вспомнил, где нахожусь, и смекнул, что это колобродит по дому бабка Мотя. А еще я вспомнил, как вечером, когда мы ужинали, ее корявые, темные, цвета старого дерева руки лежали на столешнице и вздрагивали, словно живые крабы.

— Господи, — молил скрипучий старушечий голос, и в нем слышались боль, слезы и жестокая усталость, — подобрал бы уж ты меня. Зачем оставил? Зачем так долго сиротой на земле держишь?.. Мука это, а не жисть…

Я слышал, как рука старухи зашарила по двери, потом звякнула жестянка, из которой котенок пил молоко, потом ладонь бабки Моти зашуршала по известковой стене печи. Вот задребезжала кровать: старуха, видно, легла или села. Некоторое время звучали лишь ее вздохи и слабый, детский храп Альки. Котенок на моей груди опять свернулся и затих. Мне стало одиноко, я нашел его ощупью и стал гладить по острой спинке. Он опять замурлыкал — глухо, сквозь сон, само его присутствие, его живое слабое тепло и благодарный отзыв на ласку успокаивали, утешали.

У меня с непривычки поламывало спину, на ладонях подсыхали цопнувшие мозоли, но все это было терпимо. Я закрыл глаза и, слушая затихающее мурлыканье котенка, приготовился спать. Котенок умолк, уткнувшись мордочкой в одеяло. Я опять погладил его раз-другой, будто игрушку заводил, и он отозвался слабым мурлыканьем. Я стал засыпать под этот добрый и такой домашний звук, и мне начало было сниться что-то, вроде бы земля, какая она в глубине, под травами и растеньями, с потайной, сокровенной тьмой ее, с ноздреватыми комьями, в которых сквозили бесцветные корни, двигались, переливаясь как будто, лиловые и красные черви, зрели клубни с прижмуренными слепыми глазками. Мама говорила: если разрезать картофелину на частички с глазком в каждой и посадить эти частички глазком кверху, из каждой вырастет новый картофельный куст. Мама моя была из Шатрова, из большой крестьянской семьи. В голодные годы мы оставляли картошки на посев меньше всех и при посадке резали клубни. Многие в наших каморках стали делать так же…

И тут в мои сны опять вторгся старческий, ноющий голос, который крепко ругал кого-то, может, нас с Алькой, кого же еще? Я опять открыл глаза.

— …Пришел бы уж и за мной, подумал бы, зачем одну мать на земле оставлять? Так нет, о матке-то дума у тебя самая последняя, а там, видко, и ее-то не было, не успел, видко… Знаю я тебя, как не знать: все-то тебе вперед других надо высунуться, да ты такой с мяконьких ногтей был… И ты, Митька, хорош! Без вести — это как же? Неужто, ирод, ходишь где-нито, неужто ретивое у тебя о матке не болит, а?..

Бабка Мотя спросила и замолчала, и мне почудилось — она не просто ждет ответ, а уж слышит его, да и я слышу. Я невольно вглядывался в темноту, и она оживала перед моими настороженными глазами, колыхалась, редела в одном месте и сжималась в черные сгустки в другом; возникали в ней неясные фигуры, лица… А внучка хозяйки спала себе. Вот сильно всхрапнула, зашевелилась, наверно, перевертывалась на бок, нечленораздельно забормотала, потом зачмокала губами.

— О-ох, всю-то спину корежит. Да ведь обрадовалась даровым-то помощникам. Одна бы я не затеяла. Или уж потихоньку… Слышь, Сенька, замолви ты за меня там слово. Устала я скрипеть-то: восьмой уж десяток, отец-мать и никто из родни столько не жили. Куда мне, зачем старой да одной? Боюсь я. Зимы боюсь, тоски зимней. Ночи-то зимой долгие, меркнет рано, светает поздно, вьюга по стенам шарит — ох, тоска! Таракану рада, ей-богу… А слягу еще, не приведи господь, это как же мне тогда быть-то? Воды некому подать, избу некому согреть, глаза мои слепые некому закрыть…

Голос бабки обрывался, пропадал ненадолго и возникал снова, и звучал он все более дремотно, мирно, печально. Мне стало казаться, что лежу я в комнате, где сидят и беседуют люди, а я засыпаю под их беседу, и оттого, что они разговаривают, мне спокойней и уютней с каждой минутой…

6

— Ты ночью ничего не слыхала?

— А что?

— Да бабка твоя… — И я рассказал, что было ночью.

Алька слушала внимательно, серьезно, потом небрежно махнула ладошкой.

— Это бывает. Одна все. Ей поговорить не с кем, вот она и говорит сама с собой.

— А что это за Сенька и Митька?

— Дядья мои, мамкины братья. Дядя Арсений и дядя Дмитрий. Оба с войны не вернулись. Она их поминала, да?

— Она разговаривала с ними, понимаешь…

— Ну да, — сказала Алька, помолчав. — А я спала, как убитая. Я, когда наработаюсь, крепко сплю.

— Ты храпела.

— Да что ты! — Алька взглянула и недоверчиво, и виновато, уткнулась лицом в колени и куда-то туда, в запылившийся подол буркнула: — Сроду не слыхала.

Снова был теплый, погожий, но как будто чуть замутненный молоком, чуть сонный день. Чуткие, подсыхающие, желто-прозрачные листья рябины, узкие, как воробьиное перо, если и шевелились, то не от ветра, а от птиц, что, фыркая крылышками, опускались на ее ветви и пробовали клевать красные, грузные кисти ягод. В широком просвете над картофельной посадкой отдаленно синело небо, на котором там и тут резко белели волокнистые облака, похожие на пряди волос из бороды Деда Мороза.

Мы сидели на меже возле изрытых, опустошенных боровков — отдыхали. Мой костюм и Алькина одежда порыжели от земляной пыли, огненная прежде Алькина челка приобрела землистый оттенок. Кожу на моем лице стягивал высыхающий пот. Я и досадовал глухо: «Вот это, называется, погостил», и понимал, что никто не принуждал меня помогать, сам, добровольно пришел и вчера, и сегодня. А каково было не прийти, каково было бы посиживать себе с этюдником, когда старуха и девчонка тут надрываются? В общем, попал в переплет. Но пожалуй, больше всего меня занимала хозяйка. Казалось, совсем не она ночью жаловалась на усталость, боли в спине, не она ковыляла по темной избе на ноющих ногах. С утра, едва рассвело только, она уж хлопотала по дому: разожгла подтопок, готовила еду на весь день, вскипятила самовар. Меня и разбудили стук тесака и треск полена, щепаемого на лучину. Я проснулся и заскучал. Вставать не хотелось, но и лежать было неловко, когда все уж поднялись, даже котенок. Я встал, умылся, сел к столу. Алька была там — уплетала за обе щеки поздние, разрезанные повдоль и посыпанные крупной солью огурцы: на зубах у нее так и трещало.

— Вы кушайте, — сказала хозяйка, — а я пойду. Погода меняется… Кабы с картошкой успеть… — и ушла, вздыхая и покряхтывая.

Альку будто вымело из-за стола вслед за бабкой. Мне ничего не оставалось, как позавтракать второпях и идти в огород.

Опять мы с Алькой попеременно подкапывали кусты и выбирали клубни; опять непривычно близко перед моими глазами по комкастой земле вились выползки и убегали черные, длинные и матово-золотистые жуки. Бабка Мотя была у нас на подхвате: относила полные бадьи под рябину и возвращала нам пустые; пока бадьи наполнялись, она сгребала в кучу ботву или находила другое какое-нибудь дело. Была она неутомима и лишь иногда подпирала себе спину рукой, с натугой откидываясь корпусом назад, и морщин на ее иссохшем, землисто-коричневом лице делалось вдвое больше.

— Томит, томит, — сказала она несколько раз. — Скоро быть непогоде. Может, завтра и надвинется.

Теперь был полдень. Бабка ушла к Машке на выгон, а мы сидели на меже и отдыхали.

— Может, сегодня уйдем? — спросил я без особой надежды.

— А что?

— Да так…

Алька повела глазами на ту часть картофельного поля, которую предстояло еще убрать: там однообразными джунглями стояла матерая ботва.

— Не, — мотнула она головой. — Сегодня не выйдет. Завтра уж…

Я и сам знал, что не выйдет, и кивнул и стал смотреть на приземистый амбарчик величиной чуть больше колодезного домика. Он стоял позади рябины. По тесовой крыше его лепились зеленые бархатистые ежики мха, краснели сбитые птицами полурасклеванные ягоды и узкие, перообразные листья. Интересно, для чего он? Я поднялся с межи, уколовшись локтем о шипастый, ядреный татарник, и зашагал к амбару, стал обходить его, пока не оказался перед низеньким дверным проемом, в котором откосом мягкого, уходящего под крышу холма стояло тусклое, увядшее сено. Я вошел, влез на этот холм, зыбко проминающийся под моей тяжестью, и позвал Альку. Несколько раз позвал, прежде чем услышал приближающиеся шаги и увидел в проеме ноги в грязных чулках суглинистого цвета, которые лопнули и расползлись на угловатых коленках, и подол красного платья.

— Как тут здорово! — сказал я, перевертываясь на спину. — Ты как хочешь, а я тут буду ночевать.

Алька подумала и крепко шмыгнула носом.

— И я тогда. На печи больно жестко.

«Ну, теперь-то высплюсь». От одной этой мысли мне стало легче. Так и быть, управимся мы с этой картошкой, надо. Я съехал с шуршащей и мягкой сенной горки, встал перед Алькой и сказал:

— Ладно, пойдем копать. А завтра — домой.

7

Под вечер — солнце уже из-за рябины осыпало огород золотой, сухой пыльцой — в калитку вошел сосед, дядя Семен, которого я видел накануне во дворе дома напротив. Он был в тех же галифе, латаной гимнастерке навыпуск и сером картузе.

— Ну, соседка, — начал он, останавливаясь возле нас и постукивая себя кнутовищем по ноге, — осоки-то тебе надо? А то я накосил.

— Ой, надо бы…

Семен, щуря небольшие усмешливые глаза, от которых, точно от солнышек, разбегались лучики морщин по обветренной, загорелой коже его лица, глянул из тени козырька на меня, Альку, на грязные, высохшие подтеки на наших щеках и кивнул:

— Добро. Только гостей со мной отпусти. Помогут собирать да накладывать.

— Пусть едут, пусть…

Мы обрадованно бросили заступ, бадьи, пошли за дядей Семеном и, углядев за калиткой телегу и темно-каштановый, с желтоватым хвостом круп лошади, обогнали его — так и припустились.

— Покатаемся! — радостно сказала мне Алька, оборачиваясь на бегу, чумазое лицо ее так и сияло.

Она живо забралась в телегу, уселась над задним ее колесом, свесив ноги в запылившихся ботинках и чулках. Я, следуя ее примеру, устроился с другой стороны. Дядя Семен подошел, опять посмотрел на нас, усмехаясь одними глазами и строго сжав губы, сел в передке телеги, подобрал вожжи и легонько хлестнул ими лошадь по спине: «Н-но, Милка». Милка, небольшая кобыла с желтыми махрами над копытами, мотнула головой, пошла, и мы покатили со двора по селу, по ворсистым луговинкам, в которых глохнул звук колес, мимо изб, смотревших через проселок друг на друга, молчаливых стариков на завалинках и лавках, мимо церкви, во дворе которой горбился бедный стожок, а в березах галдели неугомонные молодые грачи. Солнце смотрело прямо в улицу, обдавая золотом и розовым направленным светом и нас, и стену церкви, обращенную к нему, и прямоугольный пруд… На косогоре нас закачало, затрясло. Колеса телеги, по самые ступицы осев в сухих глинистых колеях, так и ходили, спотыкаясь о жесткие выбоины и камни. Алька попробовала сказать что-то, но голос ее раздробило на мелкие кусочки, он искажался настолько, что ничего нельзя было понять. Алька поглубже подвинулась в телегу и накрыла краем платья свои оголившиеся коленки.

Мы спустились с косогора и легко, освобожденно, ровно покатили по мягкой от пыли, лениво разлегшейся дороге.

— Вот я и говорю, — повторила Алька то, что невозможно было разобрать на косогоре, — ехать бы да ехать. Смерть люблю кататься.

— Хорошо бы, — согласился я. — До самого дома. А там: «Здрасте, вот и мы…»

Я задумался о своем доме, верней, о каморке на втором этаже, о том, чем сейчас занята мама. Знала бы она, что мне здесь придется копать картошку с утра до вечера, — не отпустила бы, пожалела. Странное дело: я охотно уезжал, уходил из дома, а в гостях скоро начинал тосковать о нашей комнатке с печкой-столбянкой, опоясанной тесемками, за которые зимой мы совали сушиться валенки, бурки, носки. Вот и теперь мне хотелось поскорей домой, но нельзя было, и я, набравшись терпения, готов был отвлечься на что угодно, лишь бы скорей прошло время. А время сейчас, казалось, тоже бежало вместе с Милкой, глухо топающей широкими копытами по земле, под негромкое постукивание тележных колес, что ходили на осях, выжимая из-под себя черные, шариками скатывающиеся в пыли капли дегтя…

Телега накренилась на неровном спуске и съехала в болотистую луговину возле реки. Здесь в колеях темнела вязкая, торфяного цвета земля и островом стояла необыкновенно яркая под осень, сытая, плотная зелень.

— Вот бы для цветов набрать, — сказала Алька и заерзала на телеге.

— Что?

— Говорю, для комнатных цветов земля хорошая. Набрать бы, да больно далеко нести…

Она вдруг умолкла, насторожилась и поспешно подобрала ноги.

— Гляди, гляди, — затормошила меня, округлив глаза. — Гляди, так и разбегаются…

В самом деле, в плотном массиве болотных трав обозначались мгновенно и пропадали какие-то струящиеся движения. Они радиусами разбегались от нашей телеги — узкие, извилистые, сразу тающие прорежинки.



Поделиться книгой:



Регистрация