Поляки не единственные, кто верит в правительственный заговор вопреки отсутствию доказательств. Согласно опросам, от 50 до 75 % жителей стран Ближнего Востока сомневаются в том, что угнанным 11 сентября 2001 года самолетом управляли арабы; четверо из десяти россиян полагают, что американцы фальсифицировали высадку на Луну, а половина американцев убеждены, что их правительство, скорее всего, скрывает правду о том, кто стоял за атаками на Всемирный торговый центр[61]. Теории и теоретики заговора всегда расцветали там, где дело касалось загадочных обстоятельств смерти и влиятельных людей. Как отмечают исследователи, теории заговора наиболее популярны в периоды крупных социальных изменений, поскольку отражают желание упорядочить сложную и запутанную окружающую действительность. Десятки докладов[62], «доказывающих», что cмоленская катастрофа не была случайностью – классический пример: снабженные множеством примечаний, словно докторская диссертация, и построенные из головокружительных обобщений («когда руководитель государства гибнет в авиакатастрофе… факт диверсии не подлежит сомнению»)[63] и мельчайших деталей (10 тысяч мелких осколков[64], найденных в зоне крушения, как доказательство взрыва).
Из событий в современной Польше можно сделать еще один вывод: иногда общая вера в теорию заговора может занимать место, принадлежавшее прежде религии, этничности или четко сформулированной идеологии. Она может служить маркером политической идентичности. Вот почему смоленский заговор стал квазиидеологией партии «Право и справедливость». «Гипотеза об убийстве» способствовала консолидации некоторого «мы»: мы – те, кто не верит в ложь правительства, мы – те, кто знает, как мир устроен на самом деле, мы – те, кто винит либеральные элиты в предательстве заветов революции 1989 года. Смоленский заговор сыграл важнейшую роль в возвращении Качиньского к власти, поскольку дал выход глубокому недоверию поляков по отношению к любой официальной версии событий и наложился на их представление о самих себе как о жертвах истории. Но расцвет теорий заговора указывает на еще одну слабую сторону европейских демократий – их неумение выстраивать политические идентичности.
Десять лет назад британское агентство
Популистский поворот в Европейском союзе, таким образом, можно рассматривать как реванш более узких и локальных, но культурно более глубоких идентичностей внутри отдельных стран-членов. Как следствие, европейская политика дрейфует в сторону более закрытого и, возможно, менее либерального понимания политического сообщества. Лежавшее в ее основе со времен Французской революции четкое разделение на левых и правых все больше размывается. В результате подъема правого популизма, не принимавшего таких форм с 1920–1930-х годов, рабочие классы оказались беззащитны перед неприкрыто антилиберальной риторикой. Встревоженное
Нынешнее встревоженное большинство искренне обеспокоено тем, что оказалось вытеснено на обочину глобализации. Способствовавшая росту среднего класса во многих странах за пределами развитого мира, глобализация подтачивает экономические и политические основания среднего класса послевоенной Европы. Тем самым новый популизм представляет интересы не сегодняшних проигравших, но тех, кто рискует оказаться ими завтра.
Подъем нелиберализма в традиционно еврооптимистической Центральной Европе должен помочь нам понять, что проевропейское большинство в подавляющем числе стран ЕС не гарантирует сохранения Союза. Более того, главная угроза выживанию европейского проекта со стороны популистских партий исходит даже не от евроскептиков – некоторые из них, по большому счету, не так уж и скептичны, – а от того, что они борются против принципов и институтов конституционного либерализма, фундамента, на котором построен Европейский союз.
Западноевропейский парадокс
Зайдя на
Сайт Европейской республики создан харизматичным немецким политологом Ульрике Геро и представляет собой одну из множества попыток сформировать политическую платформу, одновременно направленную против статус-кво и за ЕС. Не новая редакция старой федералистской мечты, но попытка вообразить Европейский союз как демократию, а не технократию, управляемую кукловодами. Сторонники Европейской республики надеются мобилизовать политическую энергию проевропейской молодежи и запустить всеевропейское движение. Впрочем, идея Европейской республики, мобилизующей молодых космополитичных европейцев, едва ли имеет политические перспективы.
В вопросе о том, почему демократизация общественной жизни и появление заметно более космополитичного молодого поколения не смогли укрепить Европу, заключена суть западноевропейского парадокса. Достаточно посмотреть на статистику британского референдума 2016 года, чтобы увидеть, что возраст и образование были в числе главных прогнозных переменных. Более молодые и лучше образованные составляли ядро выступивших за сохранение членства в ЕС. После финансового кризиса 2008 года стали очевидны политизация и рост самосознания молодого поколения, в первую очередь благодаря социальным сетям и новым медиа. Протесты против поддерживаемой Брюсселем политики жесткой экономии стали повседневностью для большинства европейских столиц. Выросло поколение молодых европейцев, которые владеют другими языками, ценят свободу жить и работать в любом уголке ЕС и готовы бороться за равноправие и справедливость. Это сетевое поколение, ориентирующееся на социальные медиа. Их идеология и политический потенциал позволяют ожидать возникновения всеевропейского движения, которое противопоставило бы Европе элит Европу граждан. Почему подобное движение не возникло?
На неспособность поколения коммуникаций преодолеть национальные границы и создать эффективное политическое движение в поддержку более сильного ЕС проливают свет работы Зейнеп Тюфекчи, одной из самых проницательных исследовательниц политики социальных сетей. Свое недавнее выступление в медиалаборатории MIT Тюфекчи начала с фотографии ступени Хиллари, расположенной у вершины Эвереста. Сделанная в день гибели на Эвересте четырех человек, фотография изображает большое скопление людей, которое усугубляет риск для альпинистов, вынужденных ждать в очереди на подъем по очень узкой тропинке.
Благодаря новым технологиям и помощи шерп все больше людей пытаются подняться на Эверест, не будучи профессиональными альпинистами. Полный туристический пакет (за каких-то 65 000 долларов) включает в себя подъем до базового лагеря и бо́льшую часть восхождения на гору. Однако подготовить к нему людей достаточно хорошо проводники все еще не могут. Люди предлагали закрепить на ступени Хиллари, находящейся на высоте почти 9000 метров над уровнем моря, лестницу, чтобы сделать участок менее опасным. Но главная проблема не в отсутствии лестницы, а в исключительной сложности альпинизма на такой большой высоте. Альпинистское сообщество предложило разумное решение: обязать людей подняться на 7 других высокогорных пиков, прежде чем они начнут восхождение на Эверест.
Тюфекчи проводит аналогию между этим сюжетом и активизмом в эпоху интернета. В дискуссии об интернете и коллективных действиях политические аналитики обычно концентрируются на новых возможностях координации и создания сообществ. Но, по мнению Тюфекчи, в случае эффективных политических движений волшебная сила интернета становится его же проклятием. Общественные движения – как непрофессиональные альпинисты, поднимающиеся к базовому лагерю, не успев толком адаптироваться к экстремально большой высоте, – наглядно демонстрируют, как преимущества интернета могут обернуться серьезными ограничениями. В результате движений становится все больше, но часто они недолговечны или политически слабы, так как заявили о себе слишком рано. Застряв на стадии протеста, неспособные на представительство, они объединяются лишь вокруг отрицания, а не конструктивной программы.
В своих исследованиях протестных движений я пришел к сходным выводам. Зачарованным стихийностью и мечтающим о политике горизонтальных сетей новым социальным движениям, будь то
В нашем распоряжении – лишь череда апорий. Протестующий гражданин хочет перемен, но осуждает любые формы политического представительства. Вооруженный представлениями об общественных переменах уровня рекламного проспекта из Кремниевой долины, он одобряет дестабилизацию и высмеивает политические программы. Он грезит о политическом сообществе, но отказывается следовать за кем-либо. Его не пугают стычки с полицией, но он боится довериться одной партии или политику. Мэри Калдор, исследователь новых европейских социальных движений из Лондонской школы экономики, отмечает, что хотя у этих движений есть транснациональная идентичность и протестующие из разных стран находятся в постоянном контакте, идея Европы и реальность Европейского союза почти начисто отсутствуют в их интересах и мечтах. Стихийность – вещь локальная.
Идея демократии без представительства практически исключает любую серьезную дискуссию о будущем ЕС. Единая Европа не может существовать без представительства. Но бескомпромиссный антиинституциональный этос молодых проевропейских активистов делает единую Европу невозможной. Еще тревожнее, что политическая мобилизация проевропейской молодежи породила партии вроде СИРИЗА и «Подемос», тесно связывающие идеи демократии и национального суверенитета. Однако поддержка проевропейской молодежи не исключает оппозиционность Брюсселю как основу легитимности. Имидж молодежных партий опасен по трем причинам. Во-первых, число молодых избирателей в Европе все сильнее сокращается. Во-вторых, даже если молодые люди увлечены политикой, они не привыкли ходить на выборы. И в-третьих, поддержка молодых избирателей внушает либеральным политикам мысль, будто все их сегодняшние проблемы умрут вместе со старшим поколением. Это глубокое заблуждение.
Парадокс Брюсселя
Бывший греческий министр финансов Йоргос Папаконстантину с горечью пишет в своих мемуарах:
Я – персона нон-грата в собственной стране, где многие винят меня в кризисе и в своих личных проблемах. Я был тем, кто, как только стихла музыка, включил свет и объявил конец вечеринки… В результате я годами жил словно под домашним арестом – уличные прогулки стали для меня опасным развлечением[66].
Папаконстантину не из тех коррумпированных греческих политиков, которые десятилетиями разворовывали страну. Он не богач, конвертировавший политическую власть в деньги. Он не принадлежит ни к одному из влиятельных греческих семейств, управляющих страной на протяжении века. Он – идеальный пример европейского меритократа, выходца из обычной семьи, получившего хорошее образование и поднявшегося по иерархии греческого общества. Место в правительстве Георгиоса Папандреу досталось ему не благодаря идеологическим воззрениям, а в силу компетентности и добросовестности.
Почему Папаконстантину и другие целеустремленные меритократы со всего континента вызывают такое раздражение в момент, когда мир особенно нуждается в их экспертизе и профессионализме? Почему люди, тяжким трудом обеспечивающие хорошее образование своим детям, отказываются доверять тем, кто это образование получил? Возможно ли, чтобы их, как выразился сторонник Брекзита Майкл Гоув, действительно «достали эксперты»?
Сегодня кризис ЕС принято обсуждать с точки зрения его космополитической природы или дефицита демократии, тогда как на самом деле он вызван кризисом меритократического видения общества. Лучшее тому подтверждение – рост недоверия к меритократической элите. Могут ли элиты быть легитимными как внутри, так и за пределами своей страны – таков ключевой для всего европейского проекта вопрос. Почему же меритократам так не доверяют, хотя далеко не они самые богатые или коррумпированные люди во власти?
Очевидно, меритократия как система, при которой правят наиболее талантливые и способные люди, предпочтительнее плутократии, геронтократии, аристократии и даже, возможно, демократии (власти большинства). Однако именно такому взгляду на общество сегодня вынесен вотум недоверия.
Ненависть к меритократическим элитам порождена не просто ксенофобской глупостью воинствующих популистов или растерянностью простых людей. Британский социолог Майкл Янг, впервые в середине прошлого века употребивший термин «меритократия», вряд ли был бы удивлен нынешним положением дел[67]. Он первый объяснил, что, хотя «меритократия» многим может показаться хорошей идеей, на деле такое общество обернулось бы катастрофой. Это было бы общество эгоистичных, высокомерных победителей и недовольных, отчаявшихся проигравших. Оно не было бы неравным, но таким, в котором неравенство оправдано разницей достижений. Триумф меритократии, утверждал Янг, привел бы к утрате политического сообщества.
Аналитики, изучавшие референдум о членстве Британии в ЕС, часто сходились во мнении, что результат голосования во многом стал следствием «медленного, но неуклонного сдвига в структуре и мнениях электората растущего влияния среднего класса и выпускников вузов, придерживающихся леволиберальных взглядов»[68]. В 1960-х более половины работающего населения Британии были заняты ручным трудом и менее 10 % голосующих имели высшее образование. К 2000-м годам рабочий класс сократился примерно до одной пятой работающих избирателей, из которых высшим образованием обладали уже более трети. Внезапно все утратили интерес к рабочему классу. Синие воротнички не потеряли свой политический вес, но аналитики перестали рассматривать их как группу, представляющую исследовательский интерес. Одновременно с этим резкий рост числа либерально настроенных университетских выпускников проложил между ними и остатками рабочего класса культурную пропасть. Миграция стала темой, согласия по которой двум Британиям было не достичь. Вопреки прогрессистским упованиям XX века, вместо консолидации образование послужило социальному разобщению.
Столь невыносимыми, особенно для тех, кто уступает им в социально-экономической гонке, меритократов делают даже не их академические достижения, а вера в то, что они преуспели потому, что работали больше других, были более компетентными и прошли испытания, с которыми другие не справились. Европейские меритократы – это наемная элита, в своем поведении немногим отличающаяся от футбольных звезд, которыми обмениваются успешные клубы на всем континенте. Они идеально подходят под определение «людей Отовсюду» Дэвида Гудхарта. Успешные голландские банкиры переезжают в Лондон. Компетентные немецкие бюрократы едут в Брюссель. Европейские институты и банки, подобно футбольным клубам, тратят колоссальные средства на приобретение топовых «игроков».
Но когда экономика замедляется или команды начинают проигрывать, фанаты быстро к ним остывают. Происходит это главным образом потому, что «игроков» с фанатами не связывают никакие человеческие отношения, кроме разве что совместного празднования победы. Не будучи выходцами из тех же мест, они не имеют ни общих друзей, ни воспоминаний. Многие игроки даже не происходят из стран, которые представляют их команды. Вы можете восхищаться наемными звездами, но у вас нет веских причин им сочувствовать. В глазах меритократических элит успех за пределами собственной страны лишь подтверждает их талант. Но в глазах большинства сама эта мобильность – повод для недоверия.
Люди доверяют своим правителям не только потому, что те компетентны, решительны и преданы делу, но поскольку убеждены, что в случае кризиса лидеры не бросятся наутек, а примутся за дело и придут на помощь. Как это ни парадоксально, именно «конвертируемые компетенции» правящих элит, их способность с одинаковым успехом управлять банком в Болгарии или Бангладеш либо преподавать в Афинах или Токио вызывают у людей наибольшее недоверие. Люди боятся, что в трудные времена меритократы предпочтут уехать, а не разделить участь оставшихся. В этом они мало походят на землевладельческую аристократическую элиту, привязанную к своим имениям, которые они не могут забрать с собой, если вдруг захотят скрыться. Не похожи они и на коммунистическую элиту, у которой всегда были лучшие товары, лучшее медицинское обслуживание и лучшее образование. Чего у них никогда не было, так это возможности покинуть страну. Обычному человеку всегда было проще эмигрировать. Как показал принстонский историк Стивен Коткин, коммунистические элиты были элитами «без выхода», в то время как меритократические элиты эпохи глобализации и объединения Европы – это элиты «без верности».
Традиционные аристократические элиты имели обязанности и обязательства и воспитывались с осознанием долга их исполнить. Его серьезность подтверждалась жизнями их предков, которые веками занимались тем же и чьи портреты украшали стены фамильных замков. В Британии, к примеру, доля молодых людей из аристократических семей, погибших в Первой мировой войне, была выше доли представителей низших классов. Новые элиты обучены управлять, но не обучены жертвовать. Их дети никогда не погибали (и не сражались) в войне. Характер и изменчивость новых элит наделяет их фактической автономией от своих наций. Они не зависят от образовательной системы своей страны (их дети учатся в частных школах) или государственной системы здравоохранения (они могут позволить себе лучшие больницы). Они больше не разделяют чувств своих сообществ. Люди воспринимают эту независимость элит как утрату влияния граждан. Меритократические элиты связаны между собой, но эти связи горизонтальны. Ведущий экономист из болгарской Софии состоит в приятельских отношениях с коллегами из Швеции, но ничего не знает о соотечественниках, проваливших свой технократический экзамен. Он сомневается, что может чему-нибудь у них научиться.
Неудивительно, что именно безусловная верность – этническим, религиозным или социальным группам – привлекает людей в новом европейском популизме. Популисты обещают людям не судить их по тому, насколько они преуспели в жизни. Они обещают если не справедливость, то солидарность. Пока меритократические элиты смотрят на общество как на школу, состоящую из отличников, которые борются за стипендии, и двоечников, которые дерутся на улице, популисты рисуют образ общества как семьи, все члены которой поддерживают друг друга не потому, что они того заслуживают, а в силу того общего, что их объединяет.
В основе вызова популизма лежат разногласия по вопросу о природе и обязанностях элиты. Нынешние мятежные лидеры не хотят национализировать промышленность, как это было век назад. Вместо этого они обещают национализировать элиты. Они не обещают спасти людей, но готовы остаться с ними. Они обязуются восстановить национальные и идеологические границы, разрушенные глобализацией. Они превозносят тех, кто не владеет иностранными языками и кому некуда уезжать. Словом, популисты сулят своим избирателям не компетентность, а близость. Они намерены укрепить связь между элитами и народом. И такое намерение находит отклик среди все большего числа европейцев.
Американский философ Джон Ролз выражал позицию многих либералов, когда утверждал, что быть неудачником в меритократическом обществе не так обидно, как в обществе открыто несправедливом. В его представлении честность игры примирит людей с неудачей. Судя по всему, великий философ мог заблуждаться.
Кризис меритократических элит отчасти объясняет кризис лидерства в Европе. Распространенный запрос на «лидерство» имеет два разных значения в зависимости от того, откуда исходит. В Брюсселе и многих европейских столицах он означает сопротивление популистам и мужество вести наиболее разумную и эффективную политику. В этих местах концентрации европейской элиты запрос на лидерство – своеобразный тест, пройти который позволят только верные ответы. Элита считает политический кризис ЕС прежде всего кризисом коммуникации, поскольку Брюссель просто не смог внятно разъяснить свою политику.
В деиндустриализированных и экономически отсталых частях континента запрос на лидерство звучит иначе – как запрос на самопожертвование и верность. От лидеров ждут готовности нести персональную ответственность за кризис и публичной демонстрации своих кровных обязательств перед обществом. С этой точки зрения кризис европейского проекта по существу представляет собой не столько результат дефицита демократии, сколько запрос на ревизию меритократического взгляда на общество. К сожалению для Европы, столкновение меритократических элит с популистами обернулось политической борьбой между «партией выхода» и «партией верности». Неслучайно сегодня впервые за последние полвека генералы снова в моде не только в России, но и на Западе. Достаточно лишь взглянуть на состав администрации Трампа, чтобы убедиться, что популистское будущее – это правительство генералов, знающих, как защитить свою страну, и топ-менеджеров, склонных принимать жесткие решения.
Уничтоженные референдумами
Электорат – это «правитель, чей словарь ограничен словами „да“ и „нет“», писал американский политолог Элмер Эрик Шаттшнайдер. С этим трудно спорить. Граждане уверены, что одними «нет» и редкими «да» можно достучаться до правящего класса. Резкое падение поддержки традиционных политических партий и ослабление веры в демократические институты навели многих на мысль, что лучший способ реформировать демократическую систему – ввести некую форму прямой демократии.
Вопрос легитимности референдумов – предмет одного из самых старых споров о демократии. Сторонники прямой демократии утверждают, что референдумы – самый разумный и прозрачный механизм гражданского влияния на государственную политику после избрания правительства. По их мнению, референдумы дают четкий мандат (чего выборам, как правило, не хватает), провоцируют общественную дискуссию и просвещают людей, приближаясь тем самым к демократическому идеалу общества информированных граждан.
Противники прямой демократии с этим не согласны. Они настаивают, что референдумы не наделяют граждан властью, а изощренно манипулируют ими. По словам Маргарет Тэтчер, референдумы – это оружие «диктаторов и демагогов»[69]. Они опасно упрощают сложные политические вопросы и порой приводят к непоследовательной политике, так как рассматривают проблемы изолированно, в результате чего люди часто одобряют противоречащие друг другу меры. Считается, что если в один и тот же день предложить избирателям проголосовать за повышение социальных расходов и снижение налогов, они с большой вероятностью поддержат обе меры, хотя политикам прекрасно известно, что одно исключает другое. Критики прямой демократии утверждают также, что референдумы зачастую играют на эмоциях, а не оперируют аргументами. Противники референдумов отрицают их воспитательную роль с точки зрения гражданской активности, и статистика их в этом поддерживает. С распространением референдумов уровень явки на национальных выборах по Европе упал с 71 % в начале 1990-х до 41 % – в последние несколько лет.
Я не стану обсуждать здесь достоинства и недостатки прямой демократии. Мой тезис в том, что в политической структуре, подобной ЕС, много общих стратегий и мало общих тактик. В условиях, когда одни страны-члены могут беспрепятственно голосовать по вопросам, серьезно затрагивающим будущее других, взрывной рост числа референдумов – верный путь к неуправляемому Союзу. Рост числа референдумов может спровоцировать банковскую панику, которая, в свою очередь, может запустить процесс дезинтеграции. Европа не может существовать как союз референдумов, поскольку ЕС – это пространство для переговоров, а референдум – последнее слово тех, кто к ним не готов. Поэтому референдумы представляют собой политический инструмент, который легко может быть использован евроскептическим меньшинством и европессимистическими правительствами, чтобы заблокировать решения Союза. Если Европейский союз совершит самоубийство, его орудием, скорее всего, станет всенародный референдум или серия референдумов.
Сокрушительный удар может с пугающей скоростью сделать немыслимое неизбежным. Именно это произошло с Европой после того, как британцы проголосовали за выход из Союза. Шок оказался особенно болезненным, поскольку европейские и британские элиты смогли убедить себя в том, что большинство голосующих захотят остаться в ЕС. Эксперты, социологи, рынки – практически все прогнозировали сохранение членства Британии в Союзе. Вероятность этого политические аналитики за несколько минут до объявления первых результатов оценивали в умопомрачительные 93 %. Разумеется, все предсказания оказались ошибочными, и всё изменилось в одночасье.
Ударная волна от Брекзита прокатилась по всему миру, сотрясая финансовые рынки, нагоняя страх на политических лидеров и провоцируя широкие политические дискуссии. Если еще накануне европейцы спорили о том, какая страна войдет в Союз следующей, то теперь все гадали, кто его покинет. В известном психологическом эксперименте испытуемому показывают изображения котов и каждый раз просят назвать животное, которое он видит. Естественно, он видит кота. Постепенно к котам примешивают собак, но человек продолжает везде видеть котов. Тут кто-то выкрикивает его имя, отвлекая от эксперимента. Вернувшись к изображениям, он начинает видеть собак. Именно это произошло с Европой в ночь на 23 июня 2016 года, когда британцы проголосовали за выход. Люди наконец стали видеть собак.
Историки без труда вспомнят, что референдумы сопровождали два роковых распада, пережитых Европой в конце XX века: крах Советского Союза и кровопролитный развал титовской Югославии. Референдумы в югославских республиках запустили процесс, который привел федерацию Тито на край пропасти; референдум марта 1991 года в девяти республиках Советского Союза завершился однозначной победой сторонников его сохранения, но парадоксальным образом приблизил его конец. Голосование показало, что национальные республики стали центрами политической жизни союза и что СССР неизлечимо болен. Урок этой истории в том, что референдум может привести к дезинтеграции, даже когда большинство голосует против.
Принципиально здесь то, что, справедливо усматривая в референдумах путь к разрушению Европейского союза, пессимисты боятся не тех референдумов. Хотя Брекзит вызвал всплеск интереса к бинарным референдумам за или против выхода из ЕС, опросы показывают, что со временем в большинстве европейских стран популярность подобных однозначных решений сошла на нет. В подавляющем числе стран ЕС вероятность проведения классических референдумов о членстве в Союзе невелика. Разумеется, ситуация может измениться, но на данный момент сторонников подобных референдумов стало гораздо меньше. Проевропейские элиты вряд ли рискнут воспользоваться этим крайним средством после произошедшего в Британии. Назовем это «эффектом Кэмерона». К тому же ни в одном из референдумов 2016 года правительства не достигли своих целей. Популисты, пожалуй, готовы только пугать референдумами за выход, но не проводить их. В конечном счете в ходе Брекзита всем стали очевидны проблемы, которые несет с собой успешный антиевропейский референдум. Более вероятной стратегией, чем требование прямого и однозначного голосования за выход, станет превращение любых выборов в неформальный референдум по вопросам ЕС.
Вместо того чтобы зацикливаться на референдумах по образцу Брекзита, стоит обратить внимание на три других, прошедших в Европе в 2016 году. На манер классического спагетти-вестерна Серджо Леоне назовем их Смелый, Гадкий, Злой. Смелый – это декабрьский референдум бывшего итальянского премьер-министра Маттео Ренци в Италии, Злой – голландский референдум об ассоциации между Европейским союзом и Украиной, состоявшийся в апреле, и Гадкий – октябрьский референдум Виктора Орбана против политики ЕС в отношении беженцев. Эти три референдума лучше прочих отражают риск распада ЕС, который следует сценарию своего рода дорожной катастрофы.
Смелый
В том, что весной 2016 года Маттео Ренци задумал провести референдум, нет ничего удивительного. Спустя пять лет после того, как финансовые рынки и брюссельское высшее командование выдавили Сильвио Берлускони из кресла премьер-министра, Италия продолжала оставаться одной из главных жертв европейского кризиса. Итальянская экономика находилась в хроническом застое, и ее банки были очень уязвимы. Политическая система Италии переживала беспрецедентную поляризацию, неэффективность и подъем эксцентричного протестного «Движения пяти звезд». Одновременно страна служила воротами для большинства прибывающих в Европу беженцев. После закрытия в 2016 году балканского пути Италия стала эпицентром европейского миграционного кризиса. Вдобавок Маттео Ренци стал премьер-министром помимо воли избирателей. В стране, где политические проблемы часто решаются путем референдума, у нового молодого премьер-министра возник соблазн использовать голосование для мобилизации общественной поддержки и одобрения реформ политической системы. Нежелание итальянских оппозиционных партий поддержать пакет реформ Ренци в парламенте и сенате сделало референдум неизбежным.
Вопрос, адресованный Ренци итальянцам, был тяжелым: «Согласны ли вы с текстом конституционного закона „Об упразднении равноправной двухпалатной системы, снижении числа парламентариев, ограничении операционных затрат государственных учреждений, упразднении Национального совета по вопросам экономики и труда и пересмотре пятого пункта второй части конституции?“» Ренци преследовал несколько целей: ограничить власть верхней палаты парламента – сената, равного по статусу палате депутатов, – и тем самым реформировать неэффективную итальянскую «ветократию» за счет сокращения числа сенаторов (с 315 до 100), лишения их права на вотум недоверия правительству и замены прямых выборов в сенат назначением в него мэров 21 региона, глав 74 региональных советов и 5 членов, отобранных президентом. Предложенные реформы ограничили бы власть 20 итальянских региональных правительств, полномочия которых по вопросам энергетики, инфраструктуры и внешней торговли перешли бы к центральному правительству. По мнению реформаторов, предложенный пакет снизил бы государственные расходы на полмиллиарда евро в год и ускорил законотворчество, положив конец «парламентскому пинг-понгу». В случае успеха референдум покончил бы с системой «идеального двухпалатного парламента», расширил полномочия правительства и ускорил принятие законов. Опросы общественного мнения перед голосованием подтверждали высокие шансы премьер-министра на успех, который позволил бы ему укрепить репутацию противника статус-кво и вынудил оппонентов защищать воцарившийся политический хаос. Как заявил сам Ренци, реформа была битвой между «ностальгией и будущим, между теми, кто не хочет ничего менять, и теми, кто смотрит вперед»[70].
4 декабря 2016 года более 65 % избирателей проголосовали против и почти 41 % – за. Конституционная реформа Ренци была окончательно отвергнута, и он был вынужден подать в отставку. Аналитики писали, что обещание премьер-министра покинуть пост в случае поражения превратило голосование из оценки избирательной системы в суждение об амбициях решительного премьер-министра. Нам остается лишь гадать, чем закончился бы референдум, не дай Ренци своего обещания.
В день голосования Италия напоминала пациента, сбежавшего из больницы перед операцией. Поражение правительства наполнило рынки еще большим скепсисом относительно способности Италии преодолеть кризис. Провал референдума ослабил позиции страны в переговорах с Брюсселем и усилил европессимизм на всем континенте. По словам лидера французского ультраправого «Национального фронта» Марин Ле Пен, «после греческого референдума, после Брекзита это итальянское „нет“ расширяет круг людей, готовых отвернуться от абсурдной европейской политики, погрузившей континент в нищету»[71].
Провал Ренци на референдуме отчетливо демонстрирует одну вещь. В контексте нынешнего европейского кризиса, когда люди утратили доверие к демократическим институтам и смотрят на правительство как на врага, любая попытка использовать референдумы для мобилизации поддержки реформ, скорее всего, обречена на провал. Правительство или парламент имеют полное право объявить референдум, но только люди решают, на какой именно вопрос им отвечать.
Злой
В 2015 году голландский парламент принял новый закон о референдумах, который позволяет гражданам требовать совещательного голосования по законам, прошедшим обе палаты парламента. Закон требует согласия 300 тысяч граждан для проведения «консультативного референдума» по законам и соглашениям «спорного характера». Член парламента от партии «Демократы 66» Херард Схау назвал инициативу способом вернуть доверие граждан. Он отметил, что «закон позволит гражданам выразить свою позицию и быть услышанными при принятии важных решений»[72]. Растущее недовольство элитой и политикой ЕС, в первую очередь по вопросу миграции и расширения Союза, вынудили основные политические партии искать способы продемонстрировать свою готовность прислушиваться к мнению граждан. Но на деле новая инициатива не столько дает людям голос, сколько усиливает шум, производимый нидерландскими евроскептиками.
Используя возможность, открывшуюся благодаря новому закону, несколько организаций евроскептиков начали сбор подписей. Они сумели собрать достаточно – более 420 тысяч, – чтобы организовать референдум по вопросу: «Поддерживаете ли вы Соглашение об Ассоциации между Европейским союзом и Украиной?» Явка составила скромные 32 % избирателей, имеющих право голоса, из которых 61 % проголосовал против. Хотя референдум носил совещательный и рекомендательный характер, превышение порога явки в 30 % (пусть и незначительное) и большинство проголосовавших против придали результатам видимую легитимность. Не важно, что вынесенный на референдум вопрос не представляет никакого интереса для подавляющего большинства граждан. (Кто решится утверждать, что хоть одна живая душа за пределами правительства прочитала целиком две с лишним тысячи страниц соглашения?) Тем не менее исход референдума заставил правительство пересмотреть свое решение и поставил под угрозу и без того шаткий консенсус ЕС по Украине.
Как отметил один из наблюдателей, «решение вынести на референдум соглашение об ассоциации между ЕС и Украиной было направлено не против соглашения как такового, а, скорее, против того, что они [провокативный голландский блог
Признав, что референдум был в первую очередь способом вовлечь евроскептиков в политический процесс, мы сможем легко понять, почему правящие партии ответили на него такой пассивностью. Опасаясь, что общественность может быть настроена против, они надеялись, что явка не превысит 30 %. Добиваться бойкота референдума открыто они также не решались, поскольку это противоречило бы идее нового закона как инструмента выражения гражданами своей позиции. «Гениальность [референдума], – писал амстердамский профессор и евроскептик Эвальд Энгелен, – в том, что он не имеет последствий; соглашение в любом случае будет ратифицировано. Это предельно прозрачный опрос общественного мнения: его главный вопрос – поддерживают избиратели [политическую] касту или нет?»[73] Печальный вывод заключается в том, что голландский референдум ярко продемонстрировал, как евроскептическое меньшинство может украсть и тактически использовать голоса, чтобы парализовать процесс коллективного принятия решений в Брюсселе и вынудить проевропейские правительства отстаивать проекты, не представляющие интереса для общества.
Гадкий
Иностранец, посетивший Венгрию летом или осенью 2016 года, не мог не заметить плакатов, развешанных правительством по всей стране. Выкрашенные в синий цвет флага ЕС, они обращались к прохожим с одним вопросом: «А вы знали?»
Антииммиграционная стратегия правящей партии «Фидес» вылилась в масштабную пиар-кампанию. Жителей Венгрии на каждом шагу встречали оплаченные государством рекламные щиты, спрашивающие: «А вы знали, что с начала миграционного кризиса в результате террористических атак в Европе погибли более 300 человек?», «А вы знали, что Брюссель планирует разместить в Венгрии столько нелегальных иммигрантов, что они могут составить население целого города?», «А вы знали, что с начала миграционного кризиса в Европе резко участились случаи сексуальных домогательств?», «А вы знали, что террористические атаки в Париже были совершены иммигрантами?», «А вы знали, что только из Ливии в Европу планируют перебраться около миллиона иммигрантов?». Правительство хотело, чтобы граждане были проинформированы об этих «фактах», перед тем как 2 октября они ответят на вопрос: «Хотите ли вы, чтобы Европейский союз обязал Венгрию принять людей, которые не являются ее гражданами, без согласия парламента?»
Отстаивая идею референдума о политике ЕС в отношении беженцев, венгерский премьер-министр Виктор Орбан подчеркивал, что
во-первых, мы убеждены, что путь, который избрало правительство Венгрии, – путь к референдуму, – это решение Европы; это свойство европейской политики, и мы рекомендуем всем последовать нашему примеру. Правительство убеждено, что демократия – главная ценность Европы и что Европейский союз основан на идее демократии. Это значит, что мы не можем принимать решений – таких, которые существенно изменят жизнь людей и определят судьбу будущих поколений, – без участия людей и против их воли. Квоты изменят этническую, культурную и религиозную карту Венгрии и Европы. Венгерское правительство считает, что ни ЕС, ни Брюссель, ни политические лидеры Европы не могут решать это в одиночку; ни один орган европейской политики не наделен такой властью. На сегодняшний день никто не спросил европейцев, хотят ли они, поддерживают или отвергают введение обязательных квот. Мы, венгры, верим – и я убежден, что правительство прислушивалось к желанию граждан, когда принимало решение объявить референдум, – что введение обязательных квот на распределение беженцев без согласия людей – не что иное, как злоупотребление властью. Поэтому мы должны сперва спросить об этом жителей Венгрии, как спрашивали их о решении страны вступить в Европейский союз… Никто, кроме нас, избранных представителей венгерского парламента, не может принимать такое решение[74].
Чтобы понять мотивы, стоящие за венгерским референдумом, необходимо осознать, что правительство решило вынести на голосование один из немногих вопросов, в отношении которых в обществе был достигнут консенсус – неприятие решения Брюсселя разместить беженцев в странах ЕС. Правительство просило людей проголосовать не потому, что искренне интересовалось их мнением; оно подталкивало людей к голосованию, поскольку
На достижение этих целей венгерское правительство потратило около 50 миллионов евро государственных средств (по подсчетам
Результаты референдума стали для правительства шоком. Хотя 90 % проголосовавших поддержали его позицию, большинство граждан предпочли остаться дома (как и призывала оппозиция) или выразили свое мнение недействительными бюллетенями. «Партия двухвостой собаки», группа пранкеров, которая вместе с 21 неправительственной организацией выступила главным оппонентом правительства в ходе кампании, должно быть, смеялась последней: число бюллетеней оказалось недостаточным для признания результатов действительными.
Несмотря на безрезультатность, венгерское голосование показывает, как референдумы могут служить «национальными вето» для саботирования согласованной, общей европейской политики. Вкупе с итальянским и голландским оно иллюстрирует потенциально гибельный для Европы парадокс референдумов. Кризис либеральной демократии в странах ЕС – следствие широко разделяемого и значительно усилившегося с началом экономического кризиса 2008 года чувства, что голос одного человека ничего не значит или не имеет влияния на европейскую политику. Вынужденные как-то реагировать, политические элиты попытались укрепить легитимность системы, внедрив элемент прямой демократии. Но этот элемент способен в конечном счете погубить Европейский союз.
Референдум Ренци показал, насколько ненадежен этот инструмент, если преследует цель институциональной реформы. Голландский случай демонстрирует, как с помощью референдума можно парализовать Союз. А голосование Орбана дает наглядный пример его использования для достижения откровенно антибрюссельских целей. Все три разновидности референдумов могут оказать большое влияние на европейский политический процесс и привести к усилению такого сорта открытого европессимизма, который не идет ни в какое сравнение с евроскептицизмом последних лет.
Заключение
Можетград: размышления о хрупкости и стойкости Европы
В далеком сегодня 1951 году Чеслав Милош писал:
Человек, как правило, склонен считать порядок, в котором он живет, естественным. Дома, которые он видит, идя на работу, представляются ему скорее скалами, рожденными самой землей, чем созданием человеческого ума и рук. Свои занятия в фирме или в учреждении человек оценивает как важные и решающие для того, чтобы мир функционировал гармонично… Он не верит, что на так хорошо знакомой ему улице, где дремлют кошки и играют дети, может появиться всадник с лассо, который будет ловить прохожих, и потащит их на бойню, где их тут же убьют и повесят на крюках… Одним словом, он ведет себя немного как Чаплин в «Золотой лихорадке», который, суетясь в своей хате, не подозревает, что она висит на краю пропасти[75].
До недавнего времени Европейский союз оставался таким естественным миром для своих граждан. В конце 2016 года, потрясенные Брекзитом и обеспокоенные победой Дональда Трампа на американских президентских выборах, многие европейцы поддались отчаянию. Они смирились с мыслью, что эпоха Европейского союза подошла к концу. Полгода спустя ничего не изменилось, но все уже было по-другому.
Летом 2017 года опросы общественного мнения показывали рост числа сторонников Европейского союза. Уверенная победа Эммануэля Макрона во Франции с открыто проевропейской программой – сначала на президентских выборах в мае, потом на июньских выборах в парламент – заставила многих европейцев поверить в будущее Союза и, возможно, даже более глубокую интеграцию. Укрепившаяся на всем континенте экономика, провал популистов в Нидерландах и позор, пережитый сторонницей «жесткого Брекзита» Терезой Мэй на всеобщих выборах в Британии, заставили многих поверить в то, что Евросоюзу был дан второй шанс и он непременно им воспользуется.
Однако энтузиазм лета 2017 года может оказаться столь же обманчивым и недолгим, сколь и отчаяние конца 2016 года. Соблазн видеть едва ли не в каждых крупных выборах поворотный момент истории прекрасно иллюстрирует охватившую Европу неопределенность.
Наблюдая, как легко отчаяние может смениться надеждой, хочется вспомнить совет Макиавелли о том, что «капитуляция» – всегда плохая идея, поскольку никогда не знаешь, какие сюрпризы уготованы тебе судьбой.
Триумф Макрона на президентских выборах во Франции ясно показывает, что будущее Европы не укладывается в некий единый структурный тренд или институциональную реформу, но будет созидаться талантом, амбициями и простой удачливостью европейских политических лидеров. В конце концов, не мифическое проевропейское большинство и не абстрактный либеральный центризм одержали победу на французских выборах. Их выиграл 39-летний мужчина, осмелившийся нырнуть в политический водоворот в момент, когда его шансы на успех были близки к нулю. Человек, который дерзнул мечтать, когда другие предпочли скорбеть, и который – вопреки общепринятому мнению правящих кругов – понял, что большинство хочет перемен, формула которых звучит как «другая Европа», а не «без Европы». Умный политик, вместо того чтобы дистанцироваться от ЕС, он решил работать над его укреплением. С единственным обещанием – радикально изменить политику Брюсселя.
Человеком, способствовавшим исторической победе Эммануэля Макрона во Франции, как ни странно, стал Дональд Трамп. Приход Трампа к власти и первые хаотичные дни его правления напугали многих избирателей из числа среднего класса, но сработали как приманка для популистских политических лидеров. Результаты попыток ультраправых использовать методы Трампа оказались разочаровывающими не только во Франции, но и в Австрии, и Нидерландах. Победа Трампа привела к тому, что крайне правые партии отошли от центра именно тогда, когда заручились достаточной для победы поддержкой. Правые популисты отбросили с трудом давшуюся умеренность и в очередной раз выбрали более агрессивный тон и апокалиптический взгляд на мир. Брекзит заставил их поверить, что нападки на ЕС, требование выхода из состава Союза или, на худой конец, еврозоны помогут им завоевать голоса. Неудача Норберта Хофера, кандидата от австрийской ультраправой партии на президентских выборах в декабре 2016 года, последовавший за ней провал Гирта Вилдерса в Нидерландах и худший, чем ожидалось, результат Марин Ле Пен доказывают губительное действие их вновь обретенного радикализма. Растерянность и беспомощность Британии после Брекзита была последней каплей, убедившей многих евроскептиков в том, что выход из ЕС – не мечта, а нечто ей противоположное.
Не только крайне правые, но и Кремль пал жертвой обманчивого впечатления, что на пороге всемирная антиглобалистская революция, и лучшее, что может сделать переживающая кризис великая держава, – это попытаться использовать эту революцию в собственных геополитических целях. Российская элита, травмированная – как и жители Восточной Европы – памятью о событиях 1991 года, склонна воспринимать сегодняшнее положение дел в Европе как повторение истории распада СССР. Вера в обреченность ЕС способствовала тому, что Кремль стал открыто поддерживать партии евроскептиков и противников истеблишмента. Однако, по крайней мере на сегодняшний день, ставка на крах Европейского союза оказалась проигрышной.
Триумф Макрона в корне изменил настроения в Европе, но не решил ни одной стоящей перед Союзом проблемы. И хотя можно надеяться, что новое франко-германское руководство сумеет преодолеть разрыв между европейским Севером и Югом, который образовался в результате финансового кризиса, все больше свидетельств в пользу того, что раскол между Востоком и Западом, вновь обозначившийся с началом миграционного кризиса, только углубится.
Миграционный кризис породил множество опасений в восточноевропейских обществах и спровоцировал рост критики и недоверия по отношению к ним на Западе, традиционно поддерживавшем интеграцию бывших коммунистических стран. В этих условиях использовать будущее в качестве ресурса социальной консолидации стало сложнее, чем прежде. И если политические лидеры Западной Европы склонны полагать, что в будущем их общества ждет возвращение к нормальности, Восток надеется на исключительные политические меры.
В своей блестящей книге по истории 1930-х годов «Страх собственной персоной. Новый курс и истоки нашего времени»[76] американский политолог Айра Кацнельсон убедительно доказывает, что Франклин Делано Рузвельт спас либеральную демократию в США благодаря не столько своей экономической политике, сколько пониманию того, что во времена глубокого кризиса следование старой политике и правилам ставит общество под угрозу. Сегодня Восточная Европа придерживается сходного мнения. Именно поэтому мы предпочитали голосовать за правительства, которые обещают действовать решительно, даже ценой нарушения правил, если того требует ситуация.
Стоит ли нам беспокоиться о хрупкости Европы, или нас должна поражать ее стойкость? Должны ли мы надеяться на более интегрированную Европу, или нам следует опасаться появления двухуровневой или двухклассовой Европы?
В реальности всевозможные кризисы ЕС куда больше, чем так называемая брюссельская политика сближения, помогли европейцам почувствовать себя частью единого политического сообщества. В борьбе с кризисом евро, проблемой беженцев и растущей угрозой терроризма Европа достигла небывалого единства, по крайней мере в вопросах экономики и безопасности. Тем не менее есть риск, что в легитимной попытке удовлетворить общественный запрос на конкретные результаты у некоторых западноевропейских политиков может возникнуть соблазн пренебречь законными интересами восточноевропейцев и возложить вину за проблемы между Востоком и Западом на нелиберальные правительства, пришедшие к власти в некоторых из этих стран. Это будет ошибкой.
Внимательное изучение истории политических дезинтеграций показывает, что искусство выживания основано на импровизации. Спасти Европу может гибкость – не жесткость. А проявлять гибкость – значит всерьез относиться к интересам малых участников европейской драмы. Пока многие аналитики ищут способ искоренить популизм, более важным представляется понять, как ответить на его беспринципность. Увеличить шансы Европейского союза на выживание может дух компромисса. Найти дорогу к примирению – задача каждого, кто дорожит Союзом. ЕС должен пытаться не победить всех своих врагов, а взять их измором, попутно перенимая что-то из их политики (включая требование более укрепленных внешних границ) и даже взглядов (свободная торговля не обязательно выгодна всем). Прогресс линеен только в плохих учебниках истории.
Европейским лидерам важно понять не только почему Габсбургская империя распалась в 1918 году, но и почему она устояла в 1848, 1867 годах и в любой другой момент истории. Вместо попыток сохранить ЕС через укрепление его легитимности, возможно, демонстрация его живучести могла бы стать источником его легитимности в будущем.
Мы часто слышим, что Европе не хватает лидеров-визионеров. Но знаем ли мы наверняка, какой лидер мог бы ее спасти?
В книге «Анатомия мгновения» испанский писатель Хавьер Серкас описывает события неудавшегося антидемократического переворота в Испании в 1981 году[77]. Для новейшей истории страны этот момент был поворотным. Люди еще боялись старого режима, но уже были разочарованы новыми демократическими реформами. Уровень безработицы достиг 20 %, инфляция приближалась к 16 %. Идея переворота витала в воздухе. Все ждали, что вот-вот что-то произойдет. 23 февраля 200 офицеров Гражданской гвардии во главе c подполковником Антонио Техеро вошли во Дворец Конгресса и пригрозили расстрелять членов парламента. Все присутствующие бросились под кресла, за исключением трех человек, которые не покинули своих мест, пока вокруг свистели пули. Этой поразительной демонстрацией мужества они обрекли путч на провал.
Трое героев демократии были на редкость пестрой компанией: премьер-министр Адольфо Суарес, политик, сделавший карьеру во времена правления диктатора Франко; Сантьяго Карилльо, лидер коммунистической партии Испании, годами боровшийся с несправедливостью капиталистической демократии; и генерал Гутьеррес Мельядо, офицер, который рисковал жизнью, сражаясь за демократию в Гражданской войне. До этого судьбоносного дня никто и представить не мог, что эти трое смогут дать отпор путчистам и тем самым спасут испанскую демократию. Но произошло именно это.
Искусство выживания немного похоже на создание поэмы: даже автор не знает, чем все закончится, пока она не дописана.