Ученый объявляется мракобесом и, возможно, сжигается на костре. Так продолжается до тех пор, пока новые поколения не поймут правил шахматной игры, не научатся, короче говоря, играть в шахматы.
Строки из «Горя от ума».
Литературовед-грибоедовед изыскала (посвятив этому едва ли не целое исследование), что третьего августа в те времена русская армия нигде не вела никаких боев. Следовательно, они сидели в траншее просто так, следовательно — вывод литературоведа, — царское правительство ордена раздавало зря, следовательно, Грибоедов хотел обличить царское правительство, самодержавие.
Но не проще ли было бы задуматься над тем, что из всех возможных чисел и месяцев именно третье августа наиболее легко укладывается в стихотворный размер и звучит наиболее благозвучно.
В самом деле:
Это не говоря уж о таких числах, как пятнадцатое, двадцать второе, тридцать первое.
Ларчик открывался просто.
Деньги, распределенные ровным тонким слоем, не способны превращаться в вечные ценности. Только собранные в большую кучу, они вдруг перевоплощаются в дворцы, английские парки, картинные галереи.
Бесспорно, что Версаль, Самарканд, Вавель, Трианон воздвигнуты на деньги, так или иначе отобранные у многих людей. Может быть, даже было так: вокруг бедные крестьяне, а в середине Лувр. Но Лувр теперь национальная гордость французов, и они, даже те из них, кто насквозь проникнут социальными идеями, должны испытывать пусть невольное чувство благодарности к тем, кто собрал деньги в одно место, кто Лувр построил, кто сосредоточил в нем несметные сокровища.
Ни один человек в мире не способен сам, своим трудом заработать на Эрмитаж, на Дрезденскую галерею, на Британский музей.
У Федора Глинки, автора замечательного стихотворения «Москва» («Город чудный, город древний…»), есть стихотворение «Две дороги», написанное в середине прошлого века.
Появилась чугунка, и осиротело, опустело шоссе. Редкий пешеход пройдет теперь по дороге, все устремились на чугунку.
Ради этой-то последней строки я и вспомнил стихотворение Глинки. Действительно, разве не смеемся мы над обеими дорогами, летая через государства, горные системы, океаны, материки? Оправдалась догадка Глинки. Но боги ли мы?
Боги ли мы с нашими бытовыми, нравственными, политическими проблемами, с волной наркомании в мире и сексоиндустрией, с ростом преступности, с безработицей и фильмами ужасов, с гипнотическим царствованием телевизора и хоккейно-футбольным психозом, с очередями и вытрезвителями?..
Более того, стали ли мы просто лучше, чем был поэт Федор Глинка стотридцатилетней давности и его современники? И станут ли через сто тридцать лет люди на земле лучше, чем мы?
Вот яркий пример того, что совершенствование человека, его прогресс должен лежать не в сфере технического прогресса, а в каких-то иных нравственных, общественных, недооцениваемых нами сферах.
Автор статьи в «Литературной газете» пишет о том, как читают книги наши читатели, и рассказывает далее, что он получил из Ленинграда от одного читателя письмо, а в нем список писательских имен, которых, с точки зрения ленинградца, надо теперь читать.
Первым там значился один современный писатель, раньше Пушкина, Толстого и т. д. (смотри «Литературную газету» № 44 от 3 ноября 1976 года), а сотым Овидий, Грибоедов же вообще попал только в дополнительный список.
Дело здесь не в фамилии, стоящей первой. Она — дело личного пристрастия ленинградца. На ее месте спокойно могли оказаться Абрамов, Белов, Распутин, Носов, Шукшин, Трифонов, Астафьев, Можаев, Троепольский, Залыгин… Но в чем-то все-таки ленинградец прав. В чем же?
Классики — это как солнце. Прекрасно, что солнце существует. Без него не было бы жизни. Прекрасно сознавать, что есть солнце. Но вот в доме зябко. И солнце непосредственно, сию минуту помочь в этой беде не может. Нужна обыкновенная, добротная охапка дров.
Кому случалось приезжать в чужой большой город на один день (утром сошел с поезда, поздно вечером надо садиться в обратный поезд), тот знает, что, хотя ночевать и не придется, гостиница все же необходима.
Да, необходим номер в гостинице, необходимо само сознание, что этот номер есть и можно в любую минуту прийти и отдохнуть, побыть одному, посидеть в тишине, собраться с мыслями. Без пристанища, без сознания того, что надежное и обеспеченное пристанище есть, день будет долог, мучителен, изнурителен и даже невыносим.
Точно так же легко было Гоголю (Тургеневу, художнику А. Иванову) жить годами за границей, когда они сознавали, что у них есть Россия, родина. И можно в любую минуту поехать, и не было ностальгии, как позже у эмигрантов, оторванных от родной почвы.
Точно так же и в жизни (а она столь же временна, как и день в другом городе) у человека должен быть дом, спокойный, надежный, постоянный, обеспеченный. Без этого человек изнуряется, издергивается, живет на износ, преждевременно устает, и жизнь ему уже не в радость, а только как необходимое бремя, и скорее бы сесть в обратный поезд.
Мы с сестрой стали вспоминать одну алепинскую семью. Какие были дети у Ивана с Марьей и как их звали. Надюшка. Ну, это легко, это моя ровесница. Виктор, Настенка. Нюра, Михаил, Андрей. Вспомнили, кто где сейчас живет, кто уже умер.
— А ведь Шурка еще была, — вспомнила сестра.
— Какая Шурка? Не было никакой Шурки.
— Как же не было! Только вот не знаю, куда она замуж вышла и где живет.
— Не было Шурки. Неужели у меня, жившего в те годы в деревне (а это были мое детство и моя ранняя юность), не осталось бы в памяти, что была Шурка? Вот все их дети: Андрей, Михаил, Виктор, Нюра, Настя, Надюшка. А Шурки никакой не было. Это ты что-то путаешь.
Сестра не стала спорить. Ладно, мол, спросим потом у кого-нибудь.
— Ты напиши кому-нибудь.
— Ладно, выясним, но только была Шурка.
Еще два раза заходил у нас разговор о Шурке, и память моя ничего мне не подсказывала — пустое темное место. Но, видимо, какой-то механизм в мозгу был включен, завертелись колесики, и каково же было мое удивление, когда однажды вдруг выплыл в сознании, откуда ни возьмись, отчетливый зрительный образ Шурки. Как живую, увидел я эту женщину невысокого роста, полноватую, с прямыми темно-русыми волосами и с ногами заметным ухватом. Звоню сестре и признаюсь, что действительно Шурка была.
Но спрашивается: где же она таилась в моей памяти столько лет, так что я был уверен, будто ее вовсе не было? Каков химизм памяти? На чем и каким образом была запечатлена в моем мозгу Шурка и хранилась, как в картотеке, и я сам не знал, что она там хранится? Где, как она была там отпечатана в полный рост, в натуральную величину, цельным и ярким образом?
Мы привыкли размениваться на разные мелочи, на разные статьи, на разные темы. Сегодня об Африке, завтра об Арктике, послезавтра о посевной. А между тем размениваться нельзя. Например, невозможно себе представить, чтобы, к примеру, Пришвин вдруг написал большую книгу о летчике Водопьянове.
У него было свое. И он это свое твердо знал. И от него не уходил, а работал только в своем. А о Водопьянове мог написать другой писатель, которому это близко.
Нужно и нам каждому знать свое, а остальное отметать со своего пути совершенно беспощадно.
Представим себе боксера, который владел бы техникой боя, спортивной грамотностью, был бы наделен физической подготовкой, выносливостью и прочими боксерскими качествами, но у которого в мозгу была бы нарушена некая связь. У него не было бы запрограммированности победить противника, послать его в нокаут. То есть он дрался бы хорошо, технично и даже красиво, но не имел бы цели этого своего боя, не знал бы, к чему стремиться и чем должно кончиться дело.
Вот вам почти вся проза писателя Н. Характерно, что проза его длинна, растянута и при всем мастерстве скучновата, тягомотна. Это вполне понятно в свете предыдущего рассуждения. Ведь боксер не знает, зачем он дерется.
Один кинорежиссер, выступая перед публикой, сказал: «Если бы я не был киношником, я бы выбрал себе профессию композитора или писателя».
Ишь как легко и просто. Но в том-то и дело, что есть профессии, которые выбираются людьми, а есть профессии, которые выбирают людей. Поэзия выбрала Пушкина и Есенина, Некрасова и Блока.
Литература выбрала Чехова, пытавшегося стать врачом, офицера Толстого и агронома Пришвина. Музыка выбрала Бородина, уже бывшего химиком, живопись выбрала Сурикова, служившего чиновником в Красноярске, Нестерова, учившегося в реальном училище. Пение выбрало Шаляпина.
В его романе есть все, что должно быть в романе: композиция, сюжетные линии с их пересечением, герои и персонажи, отступления, вставные новеллы, рассуждения и т. д. и т. п. Его роман сконструирован и собран, построен как сложный агрегат, ну, скажем, как телевизор, при том что все в нем до последней проволочки на месте. Но только телевизор этот не включен в сеть. И вот, сколько ни крути рукоятки и ни нажимай на кнопки — ни света, ни шороха, никакой жизни и радости.
Отними у меня Пушкина, и я уже буду не я.
Остается спорным вопрос: если поэт или прозаик много переводил с других языков, правомочен ли он эти переводы издавать отдельным томом (или отдельными стихами) под своим именем? Иногда мы чувствуем, что это выглядело бы по меньшей мере странно, иногда это кажется нам естественным и нормальным.
Стихи Лермонтова «Воздушный корабль», «Горные вершины спят во тьме ночной…», «Они любили друг друга так долго и нежно…» мы всегда встречаем в книгах Лермонтова, хотя указано соответственно, что это из Зейдлица, из Гёте, из Гейне.
У Пушкина есть «Песни западных славян», в изданиях Бунина присутствует «Песнь о Гайавате» Лонгфелло.
Но странно было бы видеть: Лозинский. «Божественная комедия». Из Данте Алигьери. Иванов-Петров. «Восемьдесят тысяч километров под водой». Из Жюля Верна.
Главный способ самовыражения для поэта, разумеется, его собственные стихи. Но есть и иные способы. Например, чтение чужих стихов в кругу друзей, на какой-нибудь вечеринке тоже способ самовыражения. Одно дело, когда человек будет читать, ну скажем (для большего контраста), Демьяна Бедного, а другое дело — Анну Ахматову, Иннокентия Анненского. Это вопрос не только литературного вкуса, но и лиричности, склонности к философии (или несклонности к ней), гражданского темперамента, прямолинейности, пристрастия к тем или иным эстетическим ценностям. Короче говоря, это вопрос личности и ее самовыражения.
В еще большей степени личность поэта должна была бы проявляться в отборе стихов для перевода их на свой язык.
У человека в жизни может быть два основных поведения: он либо катится, либо карабкается.
На первый взгляд кажется, что катиться легко, а карабкаться трудно. Но, оказывается, все наоборот. Катящиеся очень быстро «устают жить» и, как правило, преждевременно сходят со сцены. Трудно представить себе человека, катящегося до восьмидесяти лет.
Карабкаться же можно хоть до девяноста. И смотришь — все еще бодр и в форме.
Услышал случайно, как мать (интеллигентка) учила дочку рисовать и лепить. Вернее, учили ее учителя, а мать дополнительно воспитывала:
— Делай что хочешь и как хочешь. Никто ничего не знает. Как бы ты ни сделала, все будут думать, что так и надо.
Интересно бы проследить потом, как далеко пойдет дочка после такой науки.
Мой приятель решил завести собаку. Он накупил множество книг о том, как собаку кормить, как ее воспитывать, как ее дрессировать. Оно и понятно: легко ли вырастить и воспитать такое сложное и высокоразвитое существо, как собака.
Собираясь обзаводиться детьми, многие ли родители читают книги по гигиене, по психологии ребенка, по педагогике? Все считают себя способными воспитывать людей, и редко кто умеет это делать.
Известный режиссер известного театра вышел к зрителям, чтобы сказать им о спектакле несколько предварительных слов. Он вышел в замшевой куртке, в темной рубашке с расстегнутым воротником, едва ли не в джинсах.
Что бы мне теперь ни говорили хорошего об этом режиссере, я знаю главное — он не уважает зрителей, которые пришли к нему в театр, надев свои лучшие платья…
Это неуважение, если уж оно существует, неизбежно скажется и в главном деле режиссера — в спектаклях, поставленных им.
Н. Верзилин — автор многих популярных книг о природе и большой любитель ее — пишет о Царском Селе: «В парке много различных обелисков, поставленных в память русских войск.
„Когда война сия продолжится, — писала Екатерина II, — то Царскосельский мой сад будет походить на игрушечку. После каждого воинского деяния воздвигается в нем приличный памятник“.
Царица, — делает вывод Н. Верзилин, — не думает о гибели людей на войне. Ей интересно расставлять в своем саду игрушечные памятники».
Уж будто бы! Как бы, с каких бы современных и классовых позиций ни относиться к императрице, все же мнение Н. Верзилина представляется мне несправедливым и упрощенным. Почему бы ему, человеку культурному и, судя по всему, незлому, не предположить, что для царицы (с ее империалистическими замашками) были на первом месте все же «воинские деяния», а потом уж памятники в Царском Селе? Кстати, эти воинские деяния происходили под командованием Суворова.
Один факт — случайность, два — преднамеренность, три — тенденция, четыре — традиция.
Говорят — в природе гармония, и лишь человек своим вторжением нарушает ее. Знаю я все эти примеры: что если истреблять сов и лисиц, то катастрофически расплодятся мыши; истребляя кашалотов, способствуем размножению кальмаров; истребляя кальмаров, напротив, способствуем размножению морских звезд; морские звезды, размножившись, сжирают целые коралловые острова. Начинается путаница. Знаю я, что нужны и волки, и ястребы, несмотря на то, что они у нас на глазах творят убийства. В природе гармония.
Но вчера в лесу (конец сентября) я обнаружил недалеко друг от друга три свежеразоренных осиных гнезда. Какого вида были осы, не знаю. Мне они показались крупнее обычных ос.
Некий зверь (в нашем лесу это могли быть барсук, енотовидная собака или птица-осоед) раскопал землю и на глубине полуметра добрался до живого гнезда. Вокруг разбросаны соты, которые зверь недожрал, на дне ямы жмутся от холода, ползают в апатии обреченные на гибель обладательницы такого вчера еще надежного, теплого, сытного гнезда.
Конечно, барсуку тоже надо наесться на зиму, и если он выживет, то принесет свою пользу, истребляя вредных личинок майского жука и других насекомых, а излишние осы тоже чем-нибудь вредны, все это так.
Какая же гармония в том, что один зверь, нажравшись, уничтожил за четверть часа результаты труда целого лета и пошел дальше по лесу, а другой живой организм (осиная семья) остался погибать от голода и холода. Нет в этом никакой гармонии и не может быть.
И все-таки гармония есть. Она состоит в том, что, как бы ястреб ни убивал перепелок, а лев — антилоп, как бы ни страдали от этого отдельные перепелки и антилопы (и их детеныши), все же в целом под небом благоденствуют и антилопы, и перепелки, и львы, и ястребы.
В Индии, рассказывают, был такой случай. На дороге остановилось движение. Задние не знают, в чем дело, пошли смотреть. Оказывается, опрокинулся воз с сеном. В таком случае долго ли его убрать? Но индусы вышли из машины и сидят на обочине. Философия их при этом была такова: зачем убирать, суетиться, действовать? Жизнь ведь продолжается. Мы дышим, видим небо и землю, говорим. Не все ли равно, где дышать — в машине или на обочине? Не все ли равно, как жить — сидя или двигаясь?
Несколько европейцев тотчас освободили дорогу, и машины поехали.