Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Доктор Захарьин. Pro et contra - Виктор Давидович Тополянский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

За последующие несколько месяцев послеоперационная рана у Захарьина полностью зажила. не позже мая 1872 года он поселился на даче графа Апраксина, где радушные хозяева, всячески его ублажая, помогали ему «лечиться от раздражительности» и восстанавливать силы.[131] Осенью он вернулся на службу, опираясь на палку и «чрезвычайно ухаживая за своей больной ногой».[132] Рассказывали, будто на одной из первых лекций в осеннем семестре он произнёс: «Со времени моего студенчества хирургия сделала большие успехи, мне сделали новейшую операцию, и хотя нет улучшения болезни, но нет и ухудшения».[133] Из уважения к пострадавшему от неведомого хирурга профессору факультетскую терапевтическую клинику перевели впоследствии с третьего этажа на первый.

Его коллеги не сразу заметили, что после возвращения на кафедру Захарьин явно изменился. Достаточно бодрый и активный раньше, теперь он выглядел нередко угрюмым и утомлённым, а свойственная ему смолоду раздражительность всё чаще выливалась в откровенное самодурство. Всё меньше внимания уделял он своим профессорским обязанностям и всё более активно занимался частной практикой, словно уроки Родиона Геймана и тайного советника Овера, пренебрегавших преподаванием в последние годы службы, не прошли для него даром. Самым простым объяснением неожиданной для многих трансформации личности Захарьина была бы затянувшаяся послеоперационная астения, вынуждавшая его постепенно освобождаться от дополнительных, а то и непременных нагрузок, но в те годы такого клинического понятия ещё не существовало.

Прежде всего Захарьин отказался от кресла председателя Физико-медицинского общества. Его испытанный друг Тольский 18 сентября 1872 года довёл до сведения коллег: из-за болезни Захарьин не сможет отныне исполнять обязанности председателя общества и редактора предполагаемого издания.[134]

Вслед за тем Захарьин пожелал избавиться от клинической лаборатории и с этой целью реализовал трёхходовую комбинацию. Сначала правление Московского университета (формально по предложению Черинова) в 1873 году выделило необходимые средства для полной реконструкции лаборатории при факультетской терапевтической клинике и перевода её в новое помещение.[135] Как только в марте 1874 года Черинова утвердили экстраординарным профессором по кафедре врачебной диагностики и пропедевтической клиники, Захарьин выделил для него 16 кроватей в своём 50-коечном отделении. С тех пор руководитель пропедевтической клиники всегда мог подменить директора терапевтической факультетской клиники в случае болезни последнего или его отсутствия в Москве по той или иной (весьма уважительной, разумеется) причине. Летом 1874 года Захарьин передал наконец по инвентарной описи, а Черинов принял в своё распоряжение лабораторию, 13 лет входившую в состав факультетской терапевтической клиники.[136]


3.3. Ординарный профессор кафедры врачебной диагностики и пропедевтической клиники М.П. Черинов (1880-е годы).


3.4. Ординарный профессор кафедры акушерства, женских и детских болезней Н.А. Тольский (1880-е годы).

Всяческие толки и анекдоты о необычайной раздражительности и уникальном самодурстве Захарьина муссировались к тому времени чуть ли не во всех университетских городах страны. Однако вряд ли избавился он от астении или почувствовал выраженное облегчение, поступив по принципу с глаз долой – из сердца вон, иначе говоря, сократив свою клинику до 34 кроватей и сняв с себя заботы о лаборатории. К тому же директорские обязанности побуждали его хоть изредка вникать в хозяйственные нужды клиники и предпринимать в связи с этим какие-то действия. Так, в мае 1875 года он обратился вдруг к университетской администрации «с покорнейшею просьбою» установить в палатах вентиляторы, реставрировать ветхие оконные рамы и соорудить для больных «подъёмное кресло» на второй этаж.[137]

Судьбоносный ординарный профессор

В 1876 году Захарьин совершил ещё одно удивившее коллег благодеяние, «уступив» четыре кровати в своём отделении Снегирёву, хлопотавшему об открытии гинекологической клиники, и оставив себе на последующие 15 лет ровно тридцать коек. Пожизненно признательный ему Снегирёв провозгласил его чутким врачом и человеком, которому «следует отдать справедливость в заслуге постановки специальных преподаваний в университете».[138] После столь авторитетного заявления советским историкам медицины оставалось только утверждать: Захарьин способствовал (то ли умышленно, то ли невзначай) реформе высшего медицинского образования и выделению педиатрии и гинекологии в самостоятельные клинические дисциплины.

Вместе с тем он выступал в роли самобытного демиурга, вершившего судьбы своих подчинённых, и в первую очередь Остроумова и Павлинова. Первому он явно симпатизировал, ко второму же относился в лучшем случае с высокомерным безразличием.

Потомок священника, Остроумов окончил Московскую духовную семинарию (1865) и Московский университет (1870). По настойчивому повторному ходатайству медицинского факультета в мае 1871 года ему позволили остаться на два года в университете «для дальнейшего усовершенствования во врачебных науках и приготовления к профессорскому званию по кафедре факультетской терапевтической клиники».[139] Через год после блестящей защиты докторской диссертации (1873) Совет университета согласился командировать Остроумова на два года за границу «для дальнейшего усовершенствования по предмету факультетской терапевтической клиники».[140] Не вызывает сомнений, что Захарьин видел в Остроумове не только будущего напарника или, быть может, преемника, унаследующего когда-нибудь его кафедру, но и человека весьма близкого ему по духу.

Коллеги и последователи Захарьина всегда усматривали в директоре факультетской терапевтической клиники личность искреннюю и прямолинейную, обладавшую разносторонними способностями и превыше всего ставившую свою независимость. «Он очень умён и правдив», – отзывался о нем Лев Толстой.[141] Примерно в таких же выражениях описывал душевный склад Остроумова один из его учеников: «Это был человек с очень твёрдым, независимым характером и редким присутствием духа. Всем известна была его прямота и правдивость, доходившие иногда до крайних степеней; они особенно ценились товарищами, но доставляли ему самому немало неприятностей во всех сферах его деятельности. В его личную внутреннюю жизнь лишь немногие имели доступ, он был очень замкнутый человек, но что он не мог скрыть от всех других, что прорывалось с неудержимой силой и поражало всех с первого же знакомства даже вне его специальной сферы деятельности – это громадный природный ум, широта его умственного кругозора, непринуждённость и удивительная свобода полёта его мыслей, наблюдательность, объективность и проницательность взглядов».[142]

После кончины ординарного профессора Варвинского, директора госпитальной терапевтической клиники, Захарьин, поддержанный своими сторонниками Бабухиным и Шереметевским, вознамерился во что бы то ни стало провести Остроумова на освободившуюся кафедру. Противоположная профессорская партия во главе с бывшим покровителем Захарьина деканом медицинского факультета Полуниным представила своего кандидата – доцента кафедры частной патологии и терапии Ельцинского. Неожиданно для всех прежний единомышленник Захарьина экстраординарный профессор Черинов выдвинул на должность руководителя кафедры своего друга Павлинова. На заседании медицинского факультета 15 ноября 1878 года Остроумова избрали доцентом для преподавания госпитальной терапевтической клиники, но большинством всего в один голос. Тогда Захарьин подготовил аргументированное письменное заявление в пользу своего протеже и 2 декабря 1878 года зачитал его на университетском Совете:

«Доктор Остроумов кончил университетский курс в 1870 году и тотчас же был оставлен при университете для усовершенствования в клинической медицине. Четыре года исполнял ординаторские обязанности в терапевтической факультетской клинике, в это же время занимался в лаборатории профессора Бабухина и защитил диссертацию на степень доктора медицины. По представлению факультета выбаллотирован Советом на отправление за границу на два года для усовершенствования в клинической медицине. В 1874 году отправился за границу, где пробыл два года. Ему теперь 33 года от роду, он в полноте здоровья и сил. Он владеет превосходным физиологическим образованием. <…>

Как свидетель его четырёхлетних занятий в терапевтической факультетской клинике, где он нёс обязанности ординатора, а по вечерам занимался со студентами, я должен засвидетельствовать об его редком врачебном даровании и преподавательском умении. По возвращении из-за границы, всего за два с половиной года, доктор Остроумов быстро стал одним из самых уважаемых консультантов в Москве: обстоятельство важное, потому что в нем сказывается признание не только врачебной зрелости, но и врачебного превосходства самыми компетентными судьями – практическими врачами, тем более важное, что доктор Остроумов обязан этим признанием чисто своим личным качествам; он не занимает никакого видного и влиятельного врачебного места, он не профессор клиники и не главный врач больницы. О таком же признании и по таким же поводам свидетельствует то обстоятельство, что доктор Остроумов состоит, уже второй выбор, председателем общества практических врачей, Московского медицинского общества, заботливо сохраняющего при стараниях председателя связь с научной медициной <…>

Позволю себе подвести итоги сказанному: преимущества доктора Остроумова – ещё не тронутые силы и вполне развернувшийся талант; современное научное образование; солидные учёные труды с признанными результатами, доставившими ему имя в европейской науке; врачебная зрелость, признанная компетентными судьями. Он вполне готовый клинический деятель и вместе [с тем] способный к дальнейшему развитию, далёкий от своего последнего слова. Самые благонадёжные задатки заставляют ждать от него долгой и плодотворной деятельности, а не лебединой только песни».[143]

При баллотировке на том же университетском Совете Остроумов снова набрал на один только голос больше, чем его соперники. Столь «нерешительное избрание» попечитель Московского учебного округа расценил как случайное и в звании доцента его не утвердил.[144] Надо полагать, что попечитель не понял, какую ошибку допустил он в этой ситуации, ибо такого афронта Захарьин не стерпел.

Отказываться от своих планов, пасовать перед непреодолимыми, казалось бы, обстоятельствами Захарьин не мог никогда раньше и не собирался поступать так теперь, ибо уступчивость или податливость, как говорил профессор Снегирёв, «не были в его характере». Продолжая наступать с неукротимостью боевого слона из античных преданий, он вынудил медицинский факультет 15 января 1879 года выбрать Остроумова «сторонним преподавателем» госпитальной терапевтической клиники с оплатой доцентского оклада из остатков сумм, ассигнованных на личный состав факультета. Через неделю, 23 января, попечителю Московского учебного округа пришлось дать Остроумову разрешение начать чтение лекций.[145]

Часть профессуры совместно с высоким начальством бесстрастно сопротивлялась напору Захарьина, словно опасаясь, как бы приход на важную клиническую кафедру относительно молодого, талантливого и строптивого человека не нарушил неспешного чиновного уклада рутинного преподавания. Но угомониться Захарьин был просто не в состоянии и 28 февраля 1879 года предложил медицинскому факультету выбрать Остроумова сразу экстраординарным профессором. Изумлённые коллеги эту скороспелую идею тут же отвергли.[146] Однако спустя две недели, 15 марта, медицинский факультет под давлением Захарьина всё-таки провёл Остроумова на штатную должность доцента госпитальной терапевтической клиники. Университетский Совет избрал его доцентом 23 марта, но попечитель Московского учебного округа утвердил Остроумова в этом звании только 11 сентября того же 1879 года.[147] Лишь 2 октября 1880 года Остроумова избрали сверхштатным экстраординарным профессором; штатный же «оклад содержания, присвоенный его должности», ему предоставили с 1 ноября 1881 года.[148]

Возглавив госпитальную терапевтическую клинику ещё в звании доцента, Остроумов быстро завоевал симпатии студентов и врачей. Первые видели в нем «клинициста-физиолога, сочетавшего в себе физиологическую подготовку с клинической наблюдательностью и чутьём», человека, одним из первых признавшего медицину биологической дисциплиной; вторым же импонировал не только товарищ (заместитель) председателя (1877–1878) и председатель (1878–1889) Московского медицинского общества, не только организатор Пироговских съездов, но и блестящий доктор, «намечавший пути и принципы терапевтического мышления».[149]

Новая московская знаменитость с репутацией «очень либерального профессора», любимец студентов, охотно помогавший им и словом, и делом, и материальными средствами, он выглядел антиподом Захарьина. Такое впечатление усиливали не только грубоватая простота и неистощимый бурсацкий юмор Остроумова, но также его «независимый образ мыслей, не преклонявшийся ни перед какими авторитетами, не признававший никаких искусственных, хотя бы и общепринятых рамок». Аудитория Захарьина стала постепенно отходить на второй план, а его частная практика перетекала в руки Остроумова. К тому же последний не скупился на едкие и беспощадные критические выпады против своего недавнего патрона, опровергая его взгляды и терапевтические мероприятия.[150] В итоге взаимоотношения между Захарьиным и Остроумовым к 1885 году разладились полностью.

В отличие от вольнолюбивого Остроумова, его коллега Павлинов не обладал ни юмором, ни обаянием, ни твёрдостью характера. Человек безусловно талантливый и не лишённый честолюбия, «пионер клинической биохимии», по выражению Плетнёва, он был настолько зависим от своего непосредственного начальника Захарьина, что знаменитый химик Марковников называл его «просто ничтожеством».[151]

Сын офицера, служившего в Забайкалье, Павлинов поступил на медицинский факультет Московского университета в качестве сибирского стипендиата и летом 1868 года получил диплом лекаря с отличием. Через год по протекции Захарьина его утвердили в должности сверхштатного лаборанта при терапевтической факультетской клинике. В октябре 1871 года он защитил докторскую диссертацию на тему «Место образования мочевой кислоты в организме»; в мае 1872 года по ходатайству Захарьина его освободили от обязательной службы в Восточной Сибири (иначе говоря, от выплаты долга за обучение в Московском университете) и в январе 1874 года командировали на два года за границу «для приготовления к преподаванию терапевтической клиники».[152] Однако по возвращении в Москву он оказался без места; к тому же Захарьин по каким-то сугубо личным мотивам отказал ему в своей поддержке.

Дважды (в 1876 и 1877 годах) пытался Черинов провести его на должность доцента по своей кафедре врачебной диагностики, и дважды попечитель Московского учебного округа не находил к тому оснований «по сторонним причинам, не имевшим ничего общего с научным достоинством доктора Павлинова». В ноябре 1878 года он конкурировал с Остроумовым на кафедру госпитальной терапевтической клиники, но при баллотировке набрал 12 избирательных и 13 неизбирательных голосов.[153] Вместо преподавательской и научной деятельности квалифицированному специалисту Павлинову пришлось стать вольнопрактикующим врачом и открыть собственную лечебницу в Леонтьевском переулке.


3.5. Сверхштатный экстраординарный профессор факультетской терапевтической клиники К.М. Павлинов (1890-е годы).

Ни удовлетворения, ни особого дохода скудная частная практика ему не доставляла. во всяком случае своего дома в городе или усадьбы в каком-нибудь уезде он не приобрёл. В довершение ко всем обидам его одолели семейные неприятности. Что уж там случилось в действительности, неизвестно, только 15 мая 1879 года Московская Духовная Консистория постановила брак Павлиновых расторгнуть «по его супружеской неверности»; ей разрешили вступить в новый брак, ему же предстояло отныне остаться «навсегда в безбрачии».[154] Впрочем, впоследствии епархиальное начальство его простило, и он вновь обзавёлся семейством.

Прошли два года, и Захарьин вдруг изменил своё отношение к Павлинову. Крайне сомнительно, чтобы своенравный профессор испытал сочувствие или вернул благорасположение к бывшему сверхштатному лаборанту, впавшему в немилость несколько лет назад. Вероятнее всего, Захарьин счёл полезным переложить ещё часть профессорских обязанностей на одарённого, работоспособного, неприхотливого и, главное, абсолютно покорного ему сотрудника. Павлинова немедленно избрали приват-доцентом терапевтической факультетской клиники, и 4 июня 1881 года попечитель Московского учебного округа утвердил его в этом звании.[155]

Доверие начальства Павлинов постарался оправдать самоотверженным трудом. Кроме того, в 1882–1885 годах он опубликовал в Москве четыре оригинальных выпуска лекций по клинике внутренних болезней (вторая и третья книги его лекций были сразу же изданы в Берлине на немецком языке). за эти годы Захарьин, вполне довольный исполнительным и работящим помощником, постепенно свыкся с мыслью о целесообразности присвоения своему приват-доценту очередного преподавательского звания, и 22 ноября 1885 года Павлинова назначили сверхштатным (без содержания) экстраординарным профессором терапевтической факультетской клиники с правом читать лекции в Окружной больнице Московского Воспитательного Дома.[156] С тех пор он фактически дублировал Захарьина, целиком поглощённого своекорыстными интересами.

Хотя директор факультетской терапевтической клиники сократил свои преподавательские функции до непристойного минимума, 15 мая 1883 года его произвели «за отличие» в чин тайного советника. Отныне к Захарьину надлежало обращаться не иначе, как «Ваше Высокопревосходительство». Намного точнее было бы объявить его коммерции советником от медицины, но такого ранга в Российской империи не было.

Заслуженный ординарный профессор

В начале 1885 года исполнилось 25 лет беспорочной плодотворной службы Захарьина на поприще высшего медицинского образования. По такому случаю министр народного просвещения своим приказом от 1 февраля 1885 года утвердил тайного советника Захарьина в звании заслуженного ординарного профессора.[157] С той поры вся преподавательская деятельность Захарьина свелась к эпизодическому чтению лекций – по расписанию, трижды в неделю, с 10 до 12 часов утра, фактически же значительно реже, поскольку именитый профессор то чувствовал недомогание, то выезжал в Петербург для консультации какого-либо сановника, то не появлялся в аудитории по неизвестной причине.

Основную преподавательскую нагрузку на кафедре Захарьин возложил на своего сверхштатного экстраординарного профессора, читавшего курс факультетской терапевтической клиники и руководившего «практическими упражнениями» студентов в распознавании и лечении внутренних болезней.[158] Наряду с этим Павлинов «служил факультету исполнением обязанностей штатного профессора», иными словами, постоянно участвовал в экзаменах и в различных комиссиях, а также выступал как официальный оппонент на докторских диспутах.

Времени не только на частную практику, но даже на адекватный отдых у него почти не оставалось. Тем не менее с 1888 года Павлинов приступил ещё и к чтению полного систематического курса частной патологии и терапии. В 1890 году он, словно опровергая презрительный отзыв о нем профессора Марковникова, выпустил в свет добротный оригинальный учебник «Частная патология и терапия внутренних болезней», в предисловии к которому разъяснил мотивы его создания: «Кроме преподавания факультетской терапевтической клиники я несколько лет назад по просьбе господ студентов начал чтение систематического курса внутренних болезней. <…> Помимо целей, которым служит такой учебник (конечно, никакой учебник не заменит клиники), публикацией его я удовлетворяю потребности высказать свои личные взгляды по некоторым вопросам внутренней медицины». Как писали в петиции «О включении Павлинова в число штатных профессоров» (28.III.1894) 25 его коллег (в частности, Черинов, Остроумов и Сеченов), преподавание он вёл «с выдающимся успехом», а его учебник представлял собою «капитальный труд и первое самостоятельное русское руководство по своему предмету».[159] Однако Захарьин этого ходатайства не поддержал, и поэтому попечитель Московского учебного округа оставил «означенное заявление» без удовлетворения.

Осенью 1890 года часть клиник Московского университета переселилась в только что возведённые здания на Девичьем поле, при строительстве которых было похищено, по сведениям профессора Марковникова, до полумиллиона рублей.[160] Открытая в новом помещении факультетская терапевтическая клиника на 67 кроватей (вместо прежних 30), начала функционировать под руководством Захарьина с 19 октября 1890 года. для Павлинова, прекратившего чтение систематического курса частной патологии и терапии, там места не нашлось. С разрешения попечителя Московского учебного округа он перебрался из Окружной больницы Московского Воспитательного Дома в Новоекатерининскую больницу, где получил отделение на 22 кровати. В соответствии с учебной программой Павлинов и Захарьин читали свои лекции по предмету факультетской терапевтической клиники в одни и те же дни недели и даже в одни и те же утренние часы вплоть до 1896 года.[161]

К тому времени авторитет и популярность Захарьина среди чиновников Москвы и Петербурга превысили все мыслимые и немыслимые пределы, чему энергично способствовал его покровитель граф Дмитрий Андреевич Толстой. Историк по образованию и типичный петербургский чиновник по мировоззрению, холодный и жёсткий человек с тусклыми глазами на бледном обвисшем лице, граф Толстой был, по сути, всего лишь беспардонным карьеристом. Исполняя обязанности обер-прокурора Святейшего Синода и вместе с тем министра народного просвещения при Александре II, он вкупе с идеологом высшей бюрократии Катковым создал «целую систему школьно-полицейского классицизма с целью наделать из учащейся молодёжи манекенов казённо-мундирной мысли, нравственно и умственно оскоплённых слуг царя и отечества».[162]

При Александре III он занимал посты не только министра внутренних дел и шефа жандармского корпуса, но и президента Императорской (Петербургской) Академии наук. Наряду с этим он (в качестве одного из главных вдохновителей и организаторов политической программы контрреформ) в союзе с тем же Катковым (страдавшим, как тогда говорили, «размягчением мозга») входил в состав «центра интриг» – команды тесно спаянных между собою высших сановников, включавшей в себя (помимо Толстого и Каткова) обер-прокурора Святейшего Синода Победоносцева (самую влиятельную персону при дворе Александра III), министра государственных имуществ Островского (брата известного драматурга) и министра народного просвещения графа Делянова[163]. Сам российский самодержец опасался козней Толстого и его приспешников, находившихся между собой, по выражению Каткова, «в полном принципиальном единомыслии по государственным вопросам»[164].

Ещё в молодости граф Дмитрий Толстой сумел ошеломить профессора Грановского предложением вносить в историю консервативные начала. «Как это в историю вносить консервативные начала? – удивился Грановский. – Если они есть, то их нечего вносить, а если их нет, то как же искажать историю?»

«Немного можно назвать людей, которые бы сделали столько зла России, – писал о нём Чичерин. – Граф Толстой может в этом отношении стать наряду с Чернышевским и Катковым. Он был создан для того, чтобы служить орудием реакции: человек неглупый, с твёрдым характером, но бюрократ до мозга костей, узкий и упорный, не видавший ничего, кроме петербургских сфер, ненавидящий всякое независимое движение, всякое явление свободы, при этом лишённый всех нравственных побуждений, лживый, алчный, злой, мстительный, коварный, готовый на всё для достижения личных целей, а вместе с тем доводящий раболепство и угодничество до тех крайних пределов, которые обыкновенно нравятся царям, но во всех порядочных людях возбуждают омерзение».[165]

Тезис Чичерина о «неглупом человеке с твёрдым характером» оспаривали государственный секретарь Половцов и редактор-издатель журнала «Вестник Европы» Стасюлевич. Первый видел в Толстом человека «весьма дюжинного ума и чрезвычайного упрямства», с успехом заменявшего ему твёрдость характера, второй же рассматривал твёрдость и непреклонность Толстого только как результат «его несомненной способности путём интриг, иногда даже просто явной лжи и клеветы приобретать себе влияние».[166] Однако Александр III, отдавая себе отчёт в глубоко эгоистических устремлениях этого «злого духа двух царствований», по выражению Кони, полагал всё же, что Толстой «оказывает благотворное, консервативное и строго монархическое влияние в государстве».[167]

Ранней весной 1885 года затянувшееся недомогание вынудило министра внутренних дел искать врачебной помощи. Кто-то посоветовал ему отдохнуть на Южном берегу Крыма, но там его самочувствие значительно ухудшилось. Испуганный и расстроенный, граф покинул Крым и на обратном пути в столицу завернул к Захарьину, оказавшему Толстому, по словам графа, «огромную пользу». Какой недуг сразил могущественного сановника, осталось, однако, государственной тайной. Злые языки, как это нередко бывает в подобных ситуациях, поговаривали о сифилисе сердца и даже ссылались на описанного Захарьиным больного, страдавшего частыми приступами сердечной астмы. По свидетельству государственного секретаря Половцова, зафиксированному в его дневнике 30 апреля 1885 года, Захарьин обнаружил, что граф «одержим четырьмя неизлечимыми болезнями».[168]

Согласно великосветским сплетням, Захарьин категорически отказывался от солидных гонораров, неоднократно предлагавшихся ему Толстым, и довольствовался одной лишь честью лечить Его Сиятельство. Совершенно растроганный заботой и почтительностью Захарьина, граф довольно долго ломал голову над проблемой адекватной оплаты услуг маститого профессора, пока не набрёл наконец на два нетрадиционных способа его вознаграждения. Прежде всего он заказал художнику свой портрет и 12 октября 1885 года отправил его Захарьину вместе с сопроводительной эпистолой, начертанной разборчивым, но дрожащим почерком:

Милостивый Государь Григорий Антонович,

Полагая, что Вам приятно будет вспомнить о человеке, обязанном Вам своим здоровьем, позволяю себе послать Вам на память обо мне мой портрет. Говорят, что он очень похож и что верно схвачено выражение лица. Если это так, то этот портрет должен выразить всю признательность к Вам за исцеление меня от опасной болезни.

Искренне признательный слуга Д.Толстой.[169]

С тех пор портрет Толстого служил единственным украшением приёмной Захарьина в его особняке на Первой Мещанской улице. Через два с половиной месяца Захарьин получил ещё одно послание графа, наглядно показавшее, что напускное бескорыстие способно приносить иногда весьма ощутимую прибыль:

Милостивый Государь Григорий Антонович!

Императорская Академия Наук, считая для себя высокою честью присоединить Ваше Превосходительство к своему личному составу в качестве Почётного Члена, избрала Вас в заседании своём 7 декабря 1885 года в означенное звание.

Поставляя себе в приятный долг уведомить Вас об этом, имею честь препроводить при сем к Вам, Милостивый Государь, установленный диплом на звание Почётного Члена Академии.

Примите уверение в моем совершенном почтении и преданности.

Граф Д. Толстой. 24 декабря 1885 года.[170]

Сам же больной граф стал постепенно пренебрегать государственными делами, перекладывать на своих заместителей решение важных вопросов, а в комитете министров появляться только «в чрезвычайных случаях».[171] Полностью сосредоточенный на своём самочувствии и всё более зависимый от Захарьина, он беспрестанно расхваливал московского профессора в сановных кругах, незаметно для себя превращаясь из его покровителя в рекламного агента. «А всё-таки жалею, что не посоветовались с Захарьиным, – писал, например, граф Толстой прихворнувшему Победоносцеву 2 июня 1886 года. – Мне советы и лечение его приносят очевидную пользу. По временам он присылает ко мне из Москвы своего ассистента, который пока остаётся доволен моею физикою и главным её инструментом – сердцем».[172]

Но как бы ни старался граф аккуратно исполнять врачебные рекомендации, его здоровье ничуть не улучшалось. Резко похудевший, бледный и возбуждённый, измученный повторявшимися время от времени приступами сердечной астмы, летом 1888 года он без умолку рассказывал окружающим, что Захарьин «очень доволен» его состоянием. В последний раз он вернулся из Москвы «починенный Захарьиным» 11 апреля 1889 года, а через две недели скончался.[173]

Между тем Захарьин обзавёлся очередным необычным благодетелем и союзником в лице французского клинициста Анри Юшара. Осенью 1888 года правительство Франции командировало группу парижских врачей во главе с Юшаром в Россию и Германию «для изучения постановки медицинского преподавания и успехов терапии». Французская делегация приехала в Москву 1 октября. В понедельник, 3 октября, Юшар и его коллеги посетили Новоекатерининскую больницу и прослушали лекцию Остроумова. Утром 4 октября они отправились в факультетскую терапевтическую клинику, где Захарьин продемонстрировал больную, у которой диагностировал сифилис печени, и прочитал студентам лекцию на эту тему. По ходу лекции профессор разъяснял гостям на французском языке отдельные её положения, а закончив чтение, обратился к собравшимся с просьбой «приветствовать соотечественников Лаэннека, Пастера и Шарко».[174] Советским биографам Захарьина удалось превратить этот эпизод в благолепную легенду посредством оригинального умозаключения, будто «из уважения к гостям» директор факультетской терапевтической клиники читал лекции для российских студентов на французском языке.[175]

Растроганный Юшар проникся глубокой симпатией к московскому коллеге, а после радушного приёма в доме Захарьина признал в своём новом знакомом человека исключительного врачебного искусства. «Всякий может быть учёным, то есть может иметь научные познания, – утверждал он, – но не каждый может быть клиницистом, ибо клиника есть искусство».[176] Столь высокая оценка его врачебных способностей Захарьину пришлась, безусловно, по нраву. К тому же по возвращении в Париж Юшар предложил «дорогому собрату и уважаемому учителю» Захарьину свою помощь для публикации во Франции трудов российских врачей.[177] Услугами Юшара Захарьин воспользовался при издании своих клинических лекций в Париже.

Через две недели после отъезда французских врачей из Москвы, 21 октября 1888 года, в клинику Захарьина наведался сам министр народного просвещения граф Делянов, никогда не выделявшийся ни оригинальностью суждений, ни широтой взглядов, зато обладавший особым верховым чутьём дрессированного чиновника. С интересом прослушав лекцию Захарьина о болезнях печени, министр выразил профессору своё удовлетворение, подчеркнув, «что при его талантливом чтении и неспециалисту становятся ясными болезненные проявления».[178] Более чем странный визит хитроумного министра, способного безукоризненно ориентироваться в конъюнктуре, но не в медицине, в сопровождении свиты должностных лиц, не имевших ни малейшего представления о врачевании, в студенческую аудиторию вызывал естественный вопрос: Захарьин ли всё ещё украшал собою факультетскую терапевтическую клинику или место заслуженного ординарного профессора украшало теперь Захарьина? Однако у биографов Захарьина этого вопроса не возникало.

IV. Московский оригинал

Бургомистр. Прежде всего, будьте добры, говорите потише, по возможности без жестов, двигайтесь мягко и не смотрите мне в глаза.

Ланцелот. Почему?

Бургомистр. Потому что нервы у меня в ужасном состоянии.

Евгений Шварц. «Дракон»

Среди всевозможных чудаков и сумасбродов, то изумлявших, то ужасавших, но чаще забавлявших московских обывателей во второй половине XIX столетия, профессор Захарьин занимал чуть ли не первое место. Слухи о необыкновенных его проказах и фортелях становились порой основной темой застольных бесед и пересудов врачей. Однако раньше других кое-какие странности в его поведении и манерах уловили студенты – публика извечно любопытствующая и готовая подолгу обсуждать достоинства и недостатки своих наставников.

Чудаковатый преподаватель

Ещё в 1860-е годы, когда Захарьин служил экстраординарным профессором медицинского факультета Московского университета, студенты заметили, что он никогда не подъезжал к своей клинике на Рождественке в коляске, запряжённой парой лошадей, а пользовался только пролёткой, неторопливо влекомой старой и смирной кобылой. Зимою же не было случая, чтобы его доставили в присутствие на санях с застёгнутой медвежьей полостью – даже в крепкий мороз он накрывался пледом. Немного позднее выяснилось, что этот высокий, чернобородый, довольно энергичный человек плотного телосложения постоянно опасался всех мыслимых и немыслимых дорожных происшествий, но пуще всего боялся застёгнутой полости в санях, поскольку из неё нельзя было ни выпрыгнуть, ни благополучно вывалиться, если сани вдруг перевернутся.[179]

Вслед за тем обнаружилось ещё одно его свойство: на лекциях он не терпел ни малейших проявлений недостаточного внимания к его словам. «Господин студент! Как ваша фамилия? – грозно вопрошал он, увидев, как один из его слушателей осмелился вертеть в руках карандаш. – Что Вы делаете? Вы путаете мои мысли. Я не могу продолжать лекцию! Вы точно кавалерист какой!»[180] Если же студенты на первом ряду позволяли себе какие-то непроизвольные движения ногами, он прекращал лекцию и, скрестив на груди руки, взволнованно произносил: «Не могу! не выношу! Прошу вас, господа, не качать ногами!».[181] Особенно возмущал его любой, пусть самый незначительный и невинный шум в аудитории. Достаточно показателен в этом отношении рассказ одного из его бывших слушателей:

«В 1868 году на одной из его клинических лекций мне пришлось сидеть непосредственно позади него; записывая за ним лекцию в большую тетрадь из толстой бумаги и торопясь, я перевернул лист весьма быстро, причём последовал громкий звук хлопанья и шум шелеста бумаги. В этот момент Григорий Антонович остановился на полуслове и стал тяжело дышать. Вся аудитория как будто замерла, в тишине слышно было только дыхание больного и одышка профессора. Товарищи устремили на меня взгляды, полные укоризны, что вот де из-за тебя можем потерять лекцию. Нам, по преданию, было известно, что Григорий Антонович не переносит во время разбора больного постороннего шума, почему и было условлено, чтобы опоздавший на лекцию во время её уже не входил в аудиторию. Со своей стороны, я сидел в страхе и ожидании грозы или бури, но никакой бури не последовало. Когда миновала одышка, обернувшись в мою сторону, Григорий Антонович сказал, не возвышая при этом голоса: «Я всё делаю, чтобы избавиться от тягостной для меня раздражительности, вот, посмотрите мой затылок, жгу его йодистой настойкой, не щадя, но ничего не могу поделать. Прошу вас, будьте поосторожнее». И продолжал лекцию».[182]

Столь обострённое на протяжении многих лет восприятие несущественных шумов и оптических воздействий свидетельствовало о патологически повышенной чувствительности – стойкой психической гиперестезии как совершенно заурядном проявлении эмоциональной нестабильности. Однако у Захарьина слуховая гиперестезия с неадекватной реакцией на всякий неожиданный звук и даже шорох приобретала уже характер так называемого симптома заведённой пружины, нечаянно выдававшего его постоянную аффективную напряжённость.

Давно известно, что общая психическая гиперестезия в клинике невротических расстройств сочетается нередко с выраженными и продолжительными болезненными ощущениями по ходу позвоночника, в пояснично-крестцовой области и в нижних конечностях. Такой болевой синдром отдельные психиатры XIX века определяли как спинальную ипохондрию или спинальную неврастению, но терапевты и хирурги рассматривали только как ишиас (ишиалгию) органического происхождения. Был ли у Захарьина подлинный корешковый синдром или его терзала психогенная невралгия, ныне установить нереально. Известно лишь одно: в конце 1871 года он решился на операцию вытяжения седалищного нерва в связи с его предполагаемым хроническим раздражением или воспалением.[183]

Здравомыслящие и осторожные врачи неизменно отвергали такого рода хирургические вмешательства в силу их необоснованности, безуспешности и небезопасности, но для лиц, страдавших ипохондрическими расстройствами и жаждавших чуда быстрого и радикального избавления от своих тягостных ощущений, эти операции (иногда повторные) обладали особой притягательностью. Впоследствии Захарьин на одной из своих лекций высказался о хирургическом вытяжении седалищного нерва довольно сдержанно: «Надо мной самим проделали эту операцию. Друзья постарались. Что же. Я благодарен хирургу: я остался жив и невредим, но пользы от этого не получилось ни малейшей».[184]

Пользы от «варварской», по выражению того же Захарьина, операции действительно не было никакой, зато вреда – в избытке. Бессмысленное и, главное, кровавое хирургическое вмешательство не могло не привести к образованию множества спаек, сдавивших седалищный нерв. Веским подтверждением этого необратимого патологического процесса стали атрофия мышц нижней конечности и пожизненный болевой синдром (теперь уже преимущественно органической природы). С тех пор Захарьин, по словам профессора Голубова, часто сравнивал свой фактически ятрогенный ишиас с «ядром, прикованным к ноге каторжника».[185]

После операции его поведение совершенно преобразилось. Поглощённый неустанными заботами о больной ноге, он прежде всего свёл к минимуму свои профессорские обязанности, ограничив их одним лишь чтением лекций. Больных, поступавших в терапевтическую факультетскую клинику, с 1872 года лечили его ассистенты и ординаторы без какого-либо участия профессора.

В лекционные дни величественный Захарьин медленно входил в аудиторию, грузно опираясь на палку с резиновым наконечником и слегка подволакивая правую ногу, удобно размещался в кресле с решетчатым сиденьем и, окинув присутствующих пронзительным взором темно-карих глаз, начинал наконец лекцию. Замиравшие при его появлении, словно солдаты на полковом смотру, многочисленные слушатели немного расслаблялись и принимались записывать его речи в модные тогда плотные тетради. Порой Захарьин не сразу приступал к лекции, а минут десять молчал, неподвижно восседая в кресле, – не то совершал над собой усилие, чтобы собраться с мыслями, не то, будто опытный актёр, держал паузу. Большинству студентов его лекции (или, может быть, вернее беседы о медицине) импонировали своей простотой и полным отсутствием теоретических рассуждений, обдуманностью и логичностью, сжатостью и сугубо практическим, конкретным содержанием. Лишь немногие подмечали в профессорской манере чтения какой-то театральный оттенок, что-то напускное, не имевшее непосредственного отношения к делу и предназначенное, по всей вероятности, для того, чтобы заставить самых нерадивых студентов внимать ему с интересом.


4.1. Знаменитый французский врач, один из основоположников неврологии и психотерапии Ж.М. Шарко (конец 1880-х годов).

Через тридцать лет после его смерти профессор Голубов в порыве запоздалого подобострастия нарёк Захарьина «мастером живого слова», а по увлекательности лекций смог поставить с ним рядом одного только Шарко. Однако другие бывшие слушатели Захарьина находили его лекции трудными для восприятия из-за частых повторов, тяжести слога и неправильного употребления некоторых слов.[186]

Если в середине 1860-х годов Захарьин читал лекции с подробным разбором больных в строгом соответствии с учебной программой (причём в отдельные месяцы чуть ли не каждое утро, за исключением выходных дней), то после операции, когда его отношение к преподаванию радикально изменилось, он мог не появляться в аудитории по три-четыре недели кряду. С 1875 года он регулярно выезжал на лето за границу, а возвращался обычно в конце сентября, с лёгким сердцем прибавляя, таким образом, к своим каникулам первый месяц осеннего семестра.[187]

Вольнопрактикующий профессор

Превратив занимаемую им профессорскую должность в явную синекуру, Захарьин сосредоточился на частной практике. Прошли те времена, когда относительно молодой, ещё не достигший сорока лет директор факультетской терапевтической клиники ежедневно (иногда даже в праздники) совершал обстоятельные обходы своих пациентов, заглядывая в каждую палату, когда он сам, без всякой посторонней помощи обёртывал больных с высокой лихорадкой в холодные мокрые простыни, когда он лично проводил некоторые процедуры, названные впоследствии физиотерапевтическими. Отныне он лишь консультировал платёжеспособных больных, либо принимая их в своём домашнем кабинете (иногда в квартире своего ассистента), либо выезжая к ним (разумеется, за более высокий гонорар) не только в различные районы Москвы, но иной раз и в другие города. И каждая его встреча с больными оформлялась, по сути, как коммерческая сделка.

Неизвестно, довелось ли ему читать мемуары модного в середине XIX века виконта Шатобриана, но один из тезисов этого писателя – «Счастье можно найти лишь на проторённых дорогах» – Захарьин разделял безоговорочно. Навсегда уязвлённое самолюбие когда-то неимущего студента из глухой поволжской провинции вытолкнуло его на бесконечный путь стяжательства, давно вымощенный благими намерениями его предшественников. «Жизнь есть творчество», – настойчиво повторял Клод Бернар тем, кто был способен его услышать. Но Захарьин считал себя «аутодидактом», а потому думал иначе. Одержимый алчностью и тщеславием, он всю свою творческую энергию направил на приумножение капитала и продвижение по службе и в чинах. Он методично преобразовывал отдельные приёмы врачебного искусства, позаимствованные им у европейской профессуры, в незамысловатую сноровку продажного ремесла. И он явно не сознавал, что в погоне за выгодой любой ценой можно обогатиться, лишь утратив полученные от природы способности.

Пустив в ход неотразимую для российских обывателей аффективную логику, он провозгласил, что взаимоотношения врача и пациента необходимо строить только на рыночной основе. Если он, Захарьин, снизойдёт до того, чтобы оказать кому-то помощь, значит тот, кто в ней нуждался, должен будет вознаградить врача по заранее обусловленным расценкам. «Кому не нравится моя оценка своего труда и досуга – пусть лечится у других, – заявил он однажды. – Для бедных есть клиники, бесплатные лечебницы, больницы, и я не желаю отдавать свои силы и время на благотворение».[188]

Рыночную стоимость своих врачебных услуг он подвергал кардинальному пересмотру на каждой карьерной ступени. В должности адъюнкта (доцента) факультетской терапевтической клиники (1860–1864) с годовым жалованьем 714 рублей 80 копеек он тщательно обследовал всех приходивших к нему больных, плативших за его осмотр и советы не более трёх рублей.[189] После того как летом 1864 года Захарьина утвердили в звании экстраординарного профессора той же клиники с годовым жалованьем две тысячи рублей (включая столовые и квартирные деньги), стоимость его рекомендаций подорожала сразу в пять раз и составила в среднем 15 рублей за визит.[190] В начале 1869 года, когда его назначили ординарным профессором с годовым жалованьем три тысячи рублей, он не произвёл срочную переоценку стоимости своего умственного труда, поскольку спустя несколько месяцев уехал в продолжительную зарубежную командировку; зато через год, по возвращении в Москву, его персональный тариф повысился до 25 рублей за визит. В том же году он завёл лакея, задававшего каждому посетителю один и тот же вопрос: известны ли ему условия врачебного совета у доктора Захарьина.[191]

На протяжении последующих почти 15 лет оплата больными мыслительных затрат профессора не превышала в среднем 25 рублей за визит. Доходы Захарьина ощутимо возрастали на масленице, когда с купцов, понатужившихся блинами, он взимал от 300 до 500 рублей (в зависимости от биржевой стоимости каждого из них) за короткий осмотр раздутого живота захворавшего толстосума и назначение ему «героического слабительного».[192]

В 1885 году его социальный статус достиг апогея: за многолетнюю беспорочную службу его возвели в звание заслуженного ординарного профессора, дав ему взамен жалованья максимальную пенсию в размере трёх тысяч рублей в год, а за особые заслуги перед министром внутренних дел и по совместительству президентом Петербургской Академии наук графом Толстым назначили почётным членом этой академии. Фактически Захарьина приравняли тем самым к таким почётным академикам, как действительные тайные советники Победоносцев, Делянов и Островский. Теперь он вознёсся так высоко, что мог позволить себе любые низости. Более того, отныне он присвоил себе право не считаться ни с кем, за исключением правительственных чиновников, и выдавать собственную недоброкачественность за образец для подражания.

Гордый собою новоявленный почётный академик незамедлительно модифицировал прежние расценки, установив их на уровне пятидесяти рублей за консультацию больного в кабинете профессора и ста рублей – за выезд профессора в дом больного. Если Захарьин милостиво соглашался прибыть к захворавшему, то пациенту надлежало оплатить не только тяжкие труды профессорских ассистентов (в пределах от 10 до 25 рублей каждому или по принципу «сколько не жалко»), но и потратить 25 рублей на специальную наёмную карету с необычной высотой сиденья – для безопасной транспортировки именитого доктора. Вскоре Захарьин откорректировал и эту таксу, вывесив в амбулатории факультетской терапевтической клиники объявление, в какие дни недели больным полагалось выкладывать за посещение профессора пятьдесят рублей, а в какие – целых сто. В дальнейшем приглашать его несколько раз могли только лица очень обеспеченные или высокопоставленные; для человека среднего достатка лечиться у него было равносильно чуть ли не разорению.[193]

Падкая на сенсации пресса не преминула сообщить публике о двух случаях феноменального гонорара маститого профессора. В 1878 году один недомогавший торговец из Одессы обещал Захарьину шесть тысяч рублей (помимо оплаты транспортных расходов), если профессор за три дня распознает его заболевание и укажет необходимое лечение. Ответная телеграмма Захарьина гласила: «Приеду на три часа, гонорар тот же». Больной принял эти условия. Захарьин прикатил в Одессу, проконсультировал больного и через три часа умчался, прижимая к сердцу шесть тысяч рублей.[194] Через десять лет Захарьин вновь получил «очень почтенный гонорар» – шесть тысяч рублей за непродолжительную консультацию некурабельного больного в Киеве. На просьбу семьи больного задержаться в Киеве хотя бы на сутки при условии той же повторной оплаты Захарьин ответил категорическим отказом и устремился на вокзал. На следующий день после его торопливого отъезда больной скончался.[195]

Какие соображения вынуждали немолодого уже профессора, предпочитавшего испытанную пролётку всем другим видам транспорта, совершать такие поездки? Одна ли только алчность гнала его, известного всей стране миллионера, за крупным гонораром в Одессу и в Киев? Может быть, здесь действовал древний коммерческий принцип никогда (даже в ущерб здоровью) не отказываться от выгодной сделки? Друзья и ученики Захарьина оставили эти вопросы без ответа; лишь профессор Голубов признал как-то, что Захарьин просто любил «честно заработанные деньги».

Всячески стараясь оградить своего бывшего шефа от обвинений в скупости и своекорыстии, профессор Голубов в 1927 году уверял, будто в один незабываемый день Захарьин бесплатно (!) «провозился» свыше двух часов с какой-то провинциальной учительницей. Эта трогательная история не производила, однако, впечатления подлинной хотя бы потому, что любимый ученик московской знаменитости слишком часто принимал желаемое за реальное. Вместе с тем тот же профессор Голубов в 1905 году использовал иные доводы в защиту Захарьина: «Частная практика профессоров регулируется более высоким гонораром, при котором нет материальной нужды гоняться за массой консультаций и за десятками больных на домашних приёмах. У покойного профессора Захарьина в разгар его славы редко бывало более 2 консультаций в день; очень часто бывали дни, что их и вовсе не было. На его домашних приёмах (2 дня в неделю) бывало по 2–4 человека».[196]

Стандартные побочные доходы Захарьина после 1885 года колебались, если принять на веру утверждение профессора Голубова, в пределах от 200 до 800 рублей в неделю. В действительности, по воспоминаниям многих современников, в приёмной Захарьина скапливалось иной раз до 20 посетителей, неукоснительно соблюдавших, очевидно, прадедовское назидание: доверяйся врачу старому, а хирургу – молодому. Ретроспективное исчисление подлинного барыша Захарьина на протяжении одной недели становилось в итоге невозможным. Стоит отметить при этом, что по тарифу, установленному Медицинским Департаментом Министерства внутренних дел, максимальное вознаграждение за медицинскую помощь человеку зажиточному не должно было превышать пяти рублей при визите врача к больному и трёх рублей при обращении больного в приёмную врача.[197] В то же время годовое жалованье московского городского врача доходило до 200 рублей, клинического ординатора до 400, а военного врача – до 600 рублей, и только земским врачам в отдельных губерниях платили 1500 рублей в год.[198] Так что пока замечательный французский физиолог Клод Бернар рассуждал в Париже о том, что такое медицина – искусство или наука, и находил аргументы в пользу того и другого, «знаменитый по Москве не столько своей учёностью, сколько анекдотическою практикою доктор Захарьин»[199] наглядно показал: медицина – это ремесло личного обогащения.

На первый невнимательный взгляд, могло показаться, будто по степени алчности Захарьин напоминал, по определению Достоевского, «бестолковейшего сумасброда» Фёдора Павловича Карамазова, развившего в себе «особенное уменье сколачивать и выколачивать деньгу». В сущности, однако, сходство между ними исчерпывалось одним лишь ненасытным сребролюбием; по характеру и повадкам, образованию и уровню интеллекта, социальному положению и образу действий они были несопоставимы.

Более того, в отличие от сквалыги Карамазова, не упускавшего обыкновенно своей выгоды, Захарьин трижды поступал как тайный альтруист. Так, он не взял денег за свои врачебные услуги художнику Перову, проконсультированному им по просьбе Льва Толстого, за свои советы сотруднику «Московских Ведомостей» Говорухе-Отроку, статьи которого отличались непоколебимым и бескрайним консерватизмом, и за осмотр редактора той же газеты, страстного монархиста и осторожного антисемита Тихомирова.[200] Можно полагать также, что меркантильные соображения не одолевали Захарьина при его неоднократных встречах со Львом Толстым. Зато перед высшими сановниками и членами императорского дома он охотно демонстрировал напускное бескорыстие, а те, в свою очередь, расплачивались с ним орденами, чинами и собственными легендами о лучшем, по их мнению, клиницисте страны.


4.2. Французский физиолог Клод Бернар.

Сумасброд

Непомерные доходы от частной практики не принесли Захарьину душевного покоя. Если раньше, в бытность свою экстраординарным профессором, он обращался с коллегами и больными достаточно корректно, хотя и допускал иногда резкость тона и высказываний при консультации какой-нибудь болтливой барыни или дородного купца, то с 1872 года, после совершенно бессмысленной и покалечившей его операции, механизмы самоконтроля у него почти полностью разладились. Сколько бы ни обжигал он себе шею крепкой настойкой йода, эта отвлекающая процедура не предотвращала его эмоциональных разрядов, и тяготившая самого Захарьина раздражительность отныне с удручающим постоянством бросалась в глаза всем окружающим.

В московских гостиных всё чаще толковали о странностях Захарьина, о том, что делает он всё не по-людски, вопреки традициям, попирая общее мнение, но, как обычно случается в таких ситуациях, разговоры о чудачествах достославного профессора служили ему неплохой рекламой. Его частная практика непрестанно расширялась, а вместе с тем множились профессорские капризы и причуды, порождавшие невольные ассоциации с поведением не то истеричных дам, не то гневливых инвалидов войны.

Достаточно уравновешенный, казалось бы, раньше человек, Захарьин стал теперь нетерпимым и несдержанным. Он позволял себе грубо распекать собственных ординаторов за малейшую, нередко мнимую провинность или безжалостно бранить их в присутствии посторонних лиц, откровенно куражиться над больными и вволю унижать их родственников. Отвергая элементарные этические нормы, он мог вдруг, ни с того ни с сего опорочить перед больным незнакомого ему врача или вволю поглумиться над неприятным ему тучным пациентом, запрягая его, как лошадь, в пролётку и гоняя кругами по двору – для похудания. Считая себя непогрешимым, он рассорился с большинством коллег на факультете (в том числе с профессором Склифосовским, которому когда-то протежировал) лишь из-за того, что отдельные их суждения не совпадали с его воззрениями. Он вовсе не сомневался в своём праве кричать, стуча кулаком по столу, на ректора университета, не исполнившего какого-то его пожелания.[201] Впрочем, с петербургскими сановниками и отдельными профессорами, которым он благоволил, Захарьин держался по-прежнему корректно и невозмутимо.




Поделиться книгой:



Регистрация