Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Еврейское счастье (сборник) - Семен Соломонович Юшкевич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

   Белое солнечное утро. В порозовевшие окна вливается голубое небо, отчетливо вырисовывается церковь со своими как бы присевшими широкими пятью куполами и стройная высокая колокольня... А подальше, как в тумане, пронизанные лучами, реют желтые камни домов.

   Елена сидит за туалетным столиком с распущенными волосами и очень внимательно, так, что потемнели ее сине-серые глаза, разглядывает свои обнаженные руки от кистей до плеч, поворачивает их так и этак, любуется игрой солнца на чистой, атласной, с едва заметным золотистым пушком, -- коже... Красивые, тонкие, длинные пальцы, -- плечи же в зеркале просто ослепляют белизной и свежестью. От радости Елена кивает головой, улыбается нежно и ласково, и смеется, чтобы увидеть блеск своих белых, чудесных зубов.

   Вчерашний вечер прошел очень весело... Были Глинский, Болохов, Савицкий, Капустин и ухаживали за ней. И что они ей говорили, что говорили! Она не понимает, как можно так держаться с замужней женщиной, как не стыдно! И все-таки вчера, как и в прежние разы, ей было интересно с ними... Она даже не сумела бы сказать, что именно. В действительности стыдно, не хорошо и не нужно, -- каждое слово Глинского или Болохова, если понять прямо, -- было оскорбительно, но оттого, что оскорбительно, оттого, что стыдно, она испытывала какое-то особенное, незнакомое удовольствие, очень странное и волнующее... А тут еще пришло письмо от Любы Малиновской, которое ее совсем смутило.

   "Если, -- писала ей Люба Малиновская, -- одна любовь делает жизнь прекрасной, то почему останавливаться на одной? Другая любовь должна сделать жизнь еще прекраснее, интереснее, богаче, и вот почему я сделала то, что сделала... Важно не то, сколько раз любить, а важна правда. Каждая новая любовь раскрывает душу глубже, делает ее разностороннее, радостнее, солнечнее... Пока я любила только мужа, я была точно девушка, а вот теперь, полюбив другого, мне открылось новое. Прежде я была в цепях заповедей, в цепях человеческой выдумки, а когда я цепи порвала и вырвалась на волю, то увидела, что испытывала ложь и жила в неправде... Я не хочу подчиняться человеческим заповедям, -- моя душа -- моя заповедь! Указанная Спасителем любовь, закрывающая душе все выходы, это -- ужас, каторга!.".

   "Закрою волосами лицо, -- подумала Елена, бросив письмо на туалетный столик, -- и буду мечтать..."

   Да, когда-то, она была наивной, все воспринимала свежо, с удивлением, а теперь это прошло и больше не вернется. Жить же надо еще долго, долго. Раньше каждый день приносил что-нибудь новое и была прелесть в жизни; дразнило знать, что будет дальше, точно она интересный роман читала; были желания и удовлетворения, а теперь -- она так счастлива, что ей желать нечего... У нее все есть: есть дети, которых она обожает, Иван ей ни в чем не отказывает, и вот оттого, что все есть и ничего не нужно -- ей плохо. Она не несчастна, она счастлива, и это хуже всякого несчастья. Сиди перед зеркалом, разглядывай себя со всех сторон, улыбайся или плачь, если хочешь, а душа спит, замерла.

   Она откинула волосы и посмотрела на себя в зеркало.

   "Это я? -- спросила она себя. -- Ужели я -- та, которая смотрит на меня из зеркала? Да, я, -- ответила она себе с радостью -- я, я!"

   "Если одна любовь дает счастье, то две любви дают два счастья, и это интересно", -- промелькнуло у нее, и она покраснела от удовольствия, от смущения, стыда и отвернула глаза, чтобы не видеть своего лица...

   Виноват в ее томлении Иван. Она его нежно любит, но все-таки он в ней что-то убил. Раньше, лет пять тому назад, она была другой. Все человеческое имело для нее ценность... Она верила в Бога, знала, что хорошо, что дурно, что нужно и что ничтожно... Пришел Иван и во всем ее разочаровал. Разговоры, чтение книг философских и научных, постоянная критика -- и наступил конец ее безмятежности... Теперь она твердо знает, что Бога нет, даже смешно подумать о нем, когда так ясно, что человек и Бог вместе немыслимы... Или человек, или Бог. Ведь если бы Бог, действительно, существовал, то люди, уверовав в него, вместо того, чтобы прозябать здесь, ссориться, мучиться, делать какие-то дела, распределять землю, пахать, воевать, -- ради вечного блаженства, немедленно прекратили бы свою жизнь... Вот что ей навеки доказал Иван. Человечество оттого и может существовать, что Бога нет. Также она твердо знает, что человечество совершает круг на месте и что движение вперед есть иллюзия... Жизнь начинается, разрушается и ничего не остается... Человек, зверь, все живущее, растущее -- исчезнут навеки и не повторятся. Горы, моря, сам земной шар когда-нибудь распылятся, потухнет солнце, погибнет солнечная система, начнется хаос, и снова пройдут миллионы лет и неизвестно еще, восстановится ли, как было. И так будет продолжаться вечно, без всякого смысла, без оправдания... И если подумать, что это бесконечно и вечно, то начинает казаться, что сходишь с ума, падаешь духом и не хочется уже соваться с человечеством, с его какой-то правдой, с его желаниями и стремлениями. Какую роль можно отвести добру и злу, исканиям и вере среди ужаса этих квадриллионов лет, биллионов верст, и во что ей верить, если она все знает; знает, что непременно умрет, как комарик какой-нибудь, как василек?... Нет загробной жизни, никому ничего не воздастся, и прав Иван, когда говорит, что нужно пользоваться жизнью, брать от нее все блага и думать только о себе, ибо нет возмездия нигде, во всей вселенной...

   Она опять погляделась в зеркало. Как она бледна! Недалеко и с ума сойти, и страшно ей наедине с собой... Она наивна, ничего в действительности не переживала, а, благодаря Ивану, душа у нее, как бездна и стара, как мир... И если бы не любовь к Ивану, к детям, она, может быть, покончила бы с собой, так ей страшно иногда становится жить, так угнетает мысль о малости и ничтожности своей и всего человечества в сравнении с миром, его бесконечностью и неисчислимыми миллионами лет...

   Сложилась ее жизнь так. Будто на заре она вышла доверчивая, полная надежд, жизнерадостная, по какому-то своему человеческому делу, и на пути вдруг кто-то крепко ударил ее по голове и изувечил навсегда. Вместо человеческого дела осталось на всю жизнь увечье, и с этим увечьем надо было жить и дальше, и поступать, как приказывает увечье, то есть, не верить ни во что, примириться с тем, что ни высокое, ни дурное, ни прекрасное, ни даже ее любовь к Ивану, его любовь к ней, ни привязанность к детям к кому бы то ни было, не имеет ценности и что бессмысленно все человеческое и всякое усилие во имя чего-нибудь.

   Она достала утюжок, смазала розовой пастой ногти.

   А все-таки в магазины она сегодня пойдет... Пусть квадриллионы лет, разрушение, бесконечность -- потрясающая чепуха, а все же духи кончились, и она сегодня купит ландыш Коти... Купит перчатки. Купит еще что-нибудь, вообще будет покупать, покупать... Самое главное -- не задумываться серьезно, все равно ничего не выдумаешь.

   Так рассуждая с собой и вдруг развеселившись, она встала. Взгляд ее упал на рояль, стоявший тут же, в спальне, с недавнего времени. Машинально она села, лениво открыла его и сыграла на память баркаролу Мендельсона. Руки она держала строго вытянутыми и, играя, высоко поднимала их. Закрыв глаза, перебирая пальцами клавиши то быстро, то медленно, она как всегда, замечталась, и ей пригрезилось, что она плывет в гондоле и красивый гондольер поет эту баркаролу. На посеревшие камни старинных дворцов, мимо которых плыла гондола, будто спустились синие тени, тихо вздыхала зеленая вода под черным веслом, а песнь гондольера звучала просто и нежно, и искренни были его слова.

   "Приди, и я успокою тебя", -- так, казалось, пел гондольер. И дальше он пел о том, что нежностью своей зажжет искру детской веры в ней и снова радостны будут мечты о вечной жизни... Что он зажжет светильник в ее сердце, и светильник этот будет любовью к людям, к страждущим, к мученикам... Что загадок нет, а есть вечный единый Бог...

   Слыша это, Елена задерживала левую руку на клавишах, и долго и торжественно звучали в ее душе аккорды... Она не помнила, когда перестала играть. Сидела она, наклонившись над роялем, руки ее все еще лежали на молчавших клавишах, и плакала хорошими слезами.

   В магазины она раздумала ехать... Посидев еще немного, она тихо встала и, как была в одной сорочке, в туфлях, с распущенными волосами, подошла к окну, выглянула на улицу и машинально взяла толстую книгу, лежавшую на подоконнике. Это был том арабских сказок. Она раскрыла его и начала читать тут же у окна, как ребенок увлеклась и забыла, что с ней, где она. Слезы высохли на ее глазах, а от волнения она порозовела... Отбрасывая рукой пряди волос, спадавшие на глаза, она перелистывала страницы, быстро глотала строчки и думала с сожалением о том, что родилась в скучный, прозаический век... Но через час она уже была на улице, потому что позвало ее веселое солнце, смеющаяся толпа...

   Сначала она пошла тихо, важно, медленно, с намерением только пройтись, подышать воздухом, полюбоваться красками улицы и вернуться, но не прошла и десяти шагов, как раздумала.

   Извозчика она позвала движением руки, одетой в лайковую перчатку. На дрожках Елена сидела ровно, стройно, чуть-чуть улыбаясь, и всем встречным она нравилась... У какого-то магазина она велела извозчику остановиться, расплатилась, вошла и в одну минуту накупила массу ненужных ей вещей. Отсюда она пошла в другой магазин, и вскоре образовался большой сверток, который она приказала отослать домой. Счастливая, что так мило провела время, она вышла из магазина. В больших зеркальных стеклах отражалась ее стройная фигура, и она с удовольствием оглядывала себя то в том, то в другом окне. И столько беззаботности было в ее лице, так оживленно блестели ее глаза, что трудно было поверить, будто недавно она была несчастна, близка к самоубийству. У дверей одного магазина она неожиданно столкнулась с выходившим оттуда доктором, Иваном Андреевичем Савицким, и покраснела... Почувствовав теплоту в щеках, она еще больше смутилась и совсем стала похожей на девочку, которую уличили в чем-то дурном. Между тем, Савицкий, заметив, что она покраснела, уже нарочно в упор посмотрел на нее, радуясь тому, что он был причиной ее смущения. Поклонившись, он поднес ее руку к своим губам, с удовольствием вдохнул тонкий запах духов и, подняв голову, уже совершенно откровенно, быстро оглянул ее всю, будто тронул руками. Елена опять покраснела и стала еще милее.

   "Он заметил, что я покраснела, -- подумала она, -- и, может, Бог знает, как дурно объяснить себе это. Какая досада!.. Я не буду больше смотреть на него".

   Савицкий шел рядом и нарочно насмешливо, словно Елена была девочкой, говорил:

   -- Конечно, Елена Сергеевна ходила по магазинам... Уж вы не отнекивайтесь. Знаю я, как барыни время проводят... И того накупили, и сего и всякого, а, вероятно, все ненужное.

   -- Да, ходила по лавкам и накупила ненужного, -- улыбаясь и не понимая, отчего чувствует себя счастливой, ответила Елена. -- Разве нельзя?

   -- Нельзя, -- строго сказал он и сейчас же бросил шутливый тон.

   Они шли и разговаривали о пустяках, о том о сем, о встречных, о знакомых и о последней книжке, о театре, о ее муже, и о его жене, с которой он давно уже нехорошо жил... Рассказал об этом Савицкий просто и сердечно. Дом разделили на две половины: на одной жила жена -- Савицкий описал ее высокой, некрасивой, чопорной женщиной с дочерью, учившейся на курсах, а на другой -- он... Дочь его не любила, кажется, презирала... Встречались они только за обедом.

   -- Да, это очень грустно, -- сказал он со вздохом, -- а я ведь женился по любви... Нет, уж лучше помолчать о том, что думаю.

   Чем-то приятным повеяло на Елену от Савицкого. Трогало его доверие и было какое-то обаяние в том, что серьезный, поживший человек, которому было за сорок, много испытавший на своем веку, вдруг открыл перед ней душу.

   Постепенно, переходя от одной темы к другой, перебирая знакомых, вспомнили и Любу Малиновскую. Елена рассказала о письме, которое получила от нее... Савицкий страшно обрадовался и стал говорить, но не о письме, а о том, что ему хотелось непременно сказать Елене.

   -- Я понимаю Любовь Андреевну, -- произнес он, -- ведь так приятно и страшно ходить над пропастью... -- В письме ничего не говорилось о пропасти. -- ...Я уверен, что муж непременно застрелит Елецкого... -- И об этом в письме ничего не было. -- ...не сегодня, так завтра, а Любовь Андреевне, может быть, это только и нужно... самый испуг... И если бы я знал, -- будто неосторожно вырвалось у Савицкого, тут Елена почему-то побледнела и испугалась, -- если бы я знал, что ваш муж застрелил бы меня, и знал наверное, что это мне угрожает, то стал бы энергичнее добиваться вашей любви, чем добиваюсь теперь...

   Она замерла, притихла. Сердце у нее перестало биться, и было только желание поднять руку и положить ему на губы, чтобы он замолчал, не говорил больше. Она не знала, что ответить, не знала, как держаться дальше и от страдания все больше краснела и ниже опускала голову. Он же, словно ничего дерзкого не сказал ей, заговорил о другом с таким увлечением, будто ему было всего двадцать лет.

   -- Вы часто краснеете, Елена Сергеевна, -- сказал он вдруг. -- Я отдал бы пять лет жизни, чтобы быть способным краснеть, как вы... Я, может быть, говорю пошлости, и если вы это чувствовали, то простите меня, -- искренно произнес он... -- Чего мне искать в жизни? -- неожиданно спросил он ее, и она опять похолодела. -- И что мне делать в ней? Мне нужно было родиться лет пятьсот назад, быть охотником, преследовать зверя, жить в лесу с солнцем, с деревьями, с дождем, а я всего только доктор... Я люблю изменчивое, что мелькнуло, как видение, и что скользнуло мимо глаз... Я весь в минуте, в ощущении... Как хорошо, что вы улыбнулись на мои слова... Для меня ваша улыбка -- заблагоухавший цветок, оживший камень... Если я говорю пошлости, -- повторил он, -- простите меня.

   -- Нет, не пошлости, Иван Андреевич, -- с трудом ответила Елена, -- но не говорите со мной... так! Я краснею от ваших слов.

   -- Вы правы, -- торопливо сказал Савицкий, -- и я больше не буду... У меня дурная привычка говорить вслух все, что я думаю.

   Она промолчала, опять не зная, что ответить ему, но вспомнила о всеобщем разрушении, о распылении миров, о вечности и подумала, что слушать Савицкого не страшно, не оскорбительно и не дурно. Она только робко сказала ему:

   -- Пустите мою руку, мне жарко.

   Расстались они неохотно... Ему хотелось говорить, ей хотелось слушать... Он усадил ее в дрожки и почтительно поклонился. Она уехала.

   Сидя в дрожках, как всегда ровно, стройно, Елена чувствовала себя счастливой, улыбалась встречным, раскланивалась со знакомыми.

   "Странно, -- думала она, -- у меня все еще дрожат руки, но еще более странно, что я не упрекаю себя, что не говорю: "кажется, я совершила дурное".

   Она вспомнила желтоватое лицо Савицкого, мелькавшее кое-где серебро в его бритом подбородке, мешки под глазами и стало на миг неприятно. Когда он смеялся, сверкало золото пломбированных зубов, или, может быть, он носил вставные зубы, -- но было нечто в нем, покрывавшее то, что он был не молод, и желтоватое лицо, и мешки под глазами, и она не знала, что именно. Но это "нечто" было приятное. Хотелось и теперь быть с ним, закрыв глаза, слушать, как он рассказывает о жене, о дочери, о себе, -- отдаваться его образам, думать, как он, и желать быть охотником пятьсот лет тому назад...

* * *

   У Елены была гимназическая подруга, Маша Антоновская, с которой она не встречалась лет десять. Случилось, что сына няни Маши Антоновской, работавшего на химическом заводе Галича, удалили за какую-то неисправность... Маша Антоновская съездила к Елене похлопотать за уволенного, и тут подруги вспомнили далекое прошлое: гимназию, строгую начальницу в черном платке, всех классных дам и много смешных случаев из гимназической жизни... Вспомнили кондитерскую, куда после уроков ходили гурьбой покупать пирожные, гимназистов, провожавших их домой, ученические балы и многое другое. Маша Антоновская, которую Елена по старой памяти, называла Машенькой, однако, просидела недолго, больше слушала, чем говорила, и все посматривала на миниатюрные черные часики, которые часто вынимала из-за пояса... На прощанье она позвала Елену к себе, посмотреть, как она живет.

   Расстались подруги дружески, хотя Елена нашла что-то неприятное в Машеньке, что-то новое, чего она в ней не знала... В гимназии Машенька Антоновская считалась первой шалуньей, проказницей, ветренницей. Она была маленькая, живая, с черными быстрыми глазками, с вздернутым носом и кудряшками. Но вздернутый носик вырос, стал большим, некрасивым, а сама она сделалась какая-то деловитая, сдержанная, подчеркнуто серьезная.

   Вот эта-то чрезвычайная, подчеркнутая серьезность, которая проглядывала в каждой мелочи, неприятно поразила Елену. Поняв причину своего недовольства, она решила, что Машенька -- обыкновенная, неразвитая женщина, пожалела ее и пожалела о том, что жизнь ломает человека. Вместо того чтобы идти к своему освобождению, человек все больше замыкается в цепях больших и малых пустяков... И в этот день Елена была неверующей, как никогда еще до сих пор.

   Однажды ее потянуло к Антоновской... Она быстро собралась, наказала бонне присматривать за шестилетним Борисом и отправилась. Позвонив у дверей квартиры Антоновской, и отдав горничной пальто, не снимая шляпки, Елена побежала по комнатам, неся с собою оживление и солнечный трепет улиц, по которым сейчас проезжала. Машеньку она нашла в детской, самой лучшей здесь, самой большой и светлой комнате, но восклицание приветствия замерло у нее на устах, когда увидела, что Машенька делает ей знак молчать...

   Елена растерянно кивнула головой и на цыпочках вошла в комнату. Сидя на стуле и поставив ноги на скамеечку, Машенька кормила ребенка. Лицо у нее было торжественно. Придерживая грудь, внимательная, порозовевшая от удовольствия, она не спускала глаз с мальчика, поворачивала голову, когда он ее поворачивал, и со смехом откидывалась назад всем телом, когда он бросал сосать и оглядывал то потолок, то стены, то окна.

   Тут же стояла няня, та самая, за которую хлопотала Машенька, очень опрятная, полная, с добродушным лицом, женщина, державшая в руках одеяльце наготове, чтобы прикрыть мальчика, когда барыня прикажет...

   Благоговение, и радость, и счастье Машеньки на миг передались Елене. Она вспомнила своего Колечку, которого сама выкормила, -- Бориса она отказалась кормить, чтобы не портить фигуры, -- и на миг перенеслась на десять лет назад. Даже в груди она испытала то особое приятное ощущение томления, которое доставляло когда-то столько наслаждения и о котором совершенно забыла, точно его никогда и не было.

   Она стала сзади Машеньки, приподнялась на цыпочки и начала улыбаться мальчику, звать его, причмокивать губами, и левая бровь у нее поднялась, как десять лет тому назад.

   Так прошло несколько времени... Когда мальчик уснул и его уложили в кроватку, няня заботливо и благоговейно накрыла его одеяльцем, трижды перекрестила, -- и после этого все три долго еще стояли и наблюдали, как он, розовенький, гримасничает, со сна улыбается, хмурится, и вышли из комнаты лишь по настойчивому, внушительному требованию няни.

   В столовой, какой-то бесцветной, крошечной, им сейчас подали кофе, тартинки. Машенька с незнакомым Елене оживлением, начала рассказывать о Васеньке... Рассказывала она обо всем -- о его прелестях, и о том, когда у него животик болел, и о понятливости, и о замечательных способностях, но с таким жаром и верой в значительность того, что она говорит, что Елене опять стало неприятно, и она про себя подумала: "Машенька еще не дошла. Она вся в чаду, а я уже пережила это, и мне лучше".

   Потом Машенька спохватилась, вспомнила о Елене, спросила о здоровье, о детях, о муже и равнодушно выслушала ответ Елены о том, что она благополучна, что Колюшка учится в гимназии, что химический завод мужа работает очень хорошо... В эту минуту Антоновской показалось, что Васенька заплакал. Она вскочила, и на лице ее изобразилось страдание, и вне себя выбежала из столовой. Однако тревога оказалась ложной, и, перекрестив три раза ребенка, она вернулась к Елене, все еще чуткая и настороженная... Но лицо ее уже сияло.

   -- Сейчас, -- сказала Машенька, не сомневаясь в том, что Елене это интересно, -- мы сядем шить рубашечки Васеньке. Как он растет, ты себе представить не можешь. Ты тоже шьешь дома?

   -- Нет, не дома, -- улыбнувшись, ответила Елена.

   -- Вот как, -- удивилась Машенька, -- а мы сами все делаем... Ты, Ленка, даже не подозреваешь, сколько труда сделать жизнь ребенка сносной. Ведь надо вырастить человека, -- с важностью сказала она.

   -- Я не узнаю тебя, -- отозвалась Елена... -- Ты -- Машенька Антоновская!

   -- Ах! -- Антоновская махнула рукой: ее, видимо, не тронуло восклицание Елены. -- Надо много, много учиться, чтобы не повредить ребенку... У меня с утра с ним хлопоты, я ни о ком и ни о чем не думаю, кроме него. Ночью кормлю его два раза и даже некогда быть женой, -- это она сказала шепотом. -- Вообрази, Сережа стал меня ревновать к Васеньке, а я не могу иначе... Васенька должен вырасти здоровым, сильным, смелым, гениальным...

   -- А твоя жизнь? -- прервала ее Елена, которой слова эти показались смешными и глупыми.

   -- Какая моя? -- удивилась Машенька. -- Но ведь это и есть моя -- его жизнь, -- быстро заговорила она. -- Я свое уже сделала, когда была девушкой... Помнишь, и училась, и проказничала, книжки читала, танцевала на балах, флиртовала, влюблялась... Когда кончила гимназию, стала работать в кружках, читала серьезные книги, увлекалась социализмом... Я была хорошим человеком. А потом начала серьезно думать о будущем и, слава Богу, удачно вышла замуж. Тогда моя личная жизнь кончилась. Я -- хорошая жена, не влюблена, как ты, в своего мужа, но ценю Сережу, его характер, его ум. Он -- отличный врач, у него в больнице своя палата, и я его уважаю.

   -- И это не скучно? -- недоверчиво спросила Елена, вспомнив о Любе Малиновской.

   -- Скучно? -- повторила Машенька и во все глаза посмотрела на нее. "Какая странная эта Елена, -- подумала она, -- или притворяется, не пойму ее". -- Да у меня ведь нет минутки в день свободной, чтобы скучать, -- громко сказала она. -- Я влюблена в Васеньку... Для него я раззнакомилась со всеми, никуда не хожу, нигде не бываю... Из него должен выйти прекрасный человек, отличный гражданин... У нас еще очень мало настоящих граждан, Елена, и оттого их мало, что матери об этом не позаботились.

   "Как все это скучно, добродетельно и старо, -- думала Елена, слушая ее, -- и какая она наивная. Боже мой, ведь я сама когда-то думала, как она. Она даже не подозревает, как ничтожен ее идеал, а я поняла, и мне теперь хорошо, я свободна".

   Однако мыслей своих она не сказала Машеньке, не подарила их ей, потому что ребенку не дарят бриллиантов... И вдруг Елене стало скучно здесь, Тесно в этих комнатах, сделалось страшно от этого честного, добродетельного покоя, от этой Машеньки, которая еще верит в граждан, от ребенка-удава, уже начавшего пожирать человека, его жизнь, его личность.

   -- Тебе скучно? -- спрашивала между тем Машенька.

   -- Нет, не скучно, -- лицемерно ответила Елена. -- Может быть, пойдешь погулять? Впрочем, звать тебя напрасно, а на улице теперь удивительно хорошо.

   -- Вот, что ты придумала, -- засмеялась Машенька, -- гулять! Не поможешь ли ты мне кроить? Ты не умеешь кроить, -- серьезно и с укором сказала она, -- как это странно, ведь у тебя двое детей; а я вот выучилась, купила швейную машину, научила и няню шить, и в свободную минуту мы шьем...

   На улице Елена легко, радостно вздохнула. Больше она никогда не пойдет к этой женщине... Бог с ней, с ее честностью, добродетелью, с ее верой и гражданами. Какое чудное солнце на небе и как хороши и прекрасны люди на улице!.. Они свободны, как птицы. Они слетаются и разлетаются. Улицы точно дорожки, дома же -- деревья, и звуки рожков, будто трубят охотники. Город, как лес... Пятьсот лет назад Савицкий был охотником!.. "Мне хорошо с вами, свободные люди, -- хочется ей крикнуть. -- Вы ведь, как и я, ни во что не верите... Солнце, таинственный лес-город, поглоти меня!"

   Опять она сидит в дрожках, стройная, красивая, непохожая на других женщин, какая-то особенная, и думает: "Если бы кто-нибудь знал, какие у меня мысли!.. Как я все понимаю..".

* * *

   ...Утро воскресенья... Елена, отправив детей, Колю и Бориса, погулять, бесцельно слоняется по молчаливым, уютным комнатам.

   Иван уехал на завод по делам, кроме того, ему необходимо было повидаться с адвокатом Морозовым, который вел его тяжбу с соседом о захвате земли, и, против обыкновения, обещал вернуться лишь к обеду.

   И вот, выпив утренний чай и надушившись, Елена без дела слоняется по комнатам... То выглянет на улицу, то подойдет к роялю и возьмет несколько аккордов, потом захлопнет крышку и сидит неподвижно, уставившись в одну точку.

   Странные мысли бродят у нее в голове, -- руки тянутся к книге на столике, она открывает ее, машинально читает, затем кладет в сторону с недовольным видом, и снова мысль ткет свой причудливый узор, родившись от безделья, от сытости... Опять ей не сидится и надо подняться, пойти куда-нибудь -- в гостиную разве, в мужнин кабинет, в столовую? В столовую!

   Бабушка сидит по обыкновению у окна... Елена останавливается против нее и долго молча глядит на старенькую... Наконец говорит:

   -- Почему вы, бабушка, все в окно смотрите, что там видите?

   Бабушка загадочно кивает головой и, кажется, отвечает что-то. Но что именно -- непонятно.

   -- Бабушка, -- сказала вдруг Елена, -- вот вы прожили столько-то лет, дай Бог всякому, -- что вы теперь чувствуете? Жалко ли вам чего-нибудь, или вы всем довольны? Вы хорошенечко подумайте и ответьте.

   Бабушка долго жует губами и вдруг, улыбнувшись, говорит:

   -- Я ушла!

   И сказав, опять глядит в окно на круглое солнце.

   "Она ушла, -- думает Елена с удивлением, -- и я ведь тоже как будто ушла... Я как будто до сих пор жила с людьми, а теперь спросила себя, зачем они мне? Значит я, как бабушка? Ужасно это странно. Я молода, а она уже ничего не чувствует и вдруг обе пришли к одному..".

   Опять Елена долго смотрит на бабушку, и она уже кажется ей другой, точно всю ее постигла.

   -- Я, бабушка, -- сказала Елена громко, -- давно уже о чем-то важном думаю, сказать Ивану боюсь, а вам скажу... Вы старая и, может быть, поймете меня и не испугаетесь. Скажите, в чем смысл жизни человека на земле? Нет, я спрошу так: в чем смысл моей жизни? Когда я думаю о себе и оглядываюсь на свою жизнь, то вижу, что всегда была паразитом, всегда только пожирала... Какой же тут смысл? Я ничего не принесла ни людям, ни миру, никому ничего не дала, ни для кого ничего не сделала, не приносила жертв, не трудилась, не творила ни добра, ни зла, не знала ни радости усилия, ни восторга достижения, какой же смысл в моем существовании и для чего я явилась на свет?!

   Бабушка загадочно улыбнулась и ничего не ответила. "Вот вы все еще сидите здесь, а она, бабушка, ушла! Чего-то суетитесь, о чем-то расспрашиваете, что-то делаете, -- а она ушла! Осталось ей столько-то раз поесть, подышать, столько-то раз комнату перейти, столько-то слов произнести, а потом начнется истинная радость..".

   -- А если правда, что нет смысла в моей жизни, -- сказала Елена, испугавшись улыбки бабушки, -- и отыскать его никому не дано, то мне все можно, и все, что я ни сделаю, не будет ни хорошим, ни дурным, и за него меня нельзя будет судить! Вот это поймите. Ах, бабушка, вы все улыбаетесь, а я мучаюсь.

   Она в слезах пошла к себе, села в кресло... Из кухни донесся стук. Вероятно, рубили мясо на котлеты... Там работают, а она, Елена, ничего не делает! Если вслушаться хорошенько, то можно различить как жужжат станки на фабриках, бегут колеса, стучат молоты... Там изготовляют всякие материи, шелк, бархат, кружева, безделушки, -- все, что ей, Елене, нужно. Мужики сеют хлеб, в кондитерских готовят торты, конфеты, на бойнях убивают быков, охотники бьют птиц, в лавках торгуют; все люди подняты на ноги, все работают, суетятся, изобретают, придумывают, вычисляют, мерят... Всякий сказал бы, что люди работают для людей, а Елена знает, что только для нее. Весь мир и существует для того, чтобы удовлетворить все ее желания... Даже солнце работает на нее, согревает землю, освещает улицы, а вот она ничего не делает и лишь бесстрастно принимает. Стыдно ли ей от такого порядка? Нет, не стыдно! Раз все обречено на уничтожение, то стыда не может быть.

   Она опять сидит встревоженная и боится углубляться дальше... Но вызывающе дерзко дразнит мысль, что ей все можно... Если человечество создало мораль, чтобы ввести порядок в жизнь, то ей до этого дела нет, потому что в человеческих законах она не чувствует божественного, а только человеческое, мелкое человеческое, его выгоду... Не ради Бога, а для выгоды... Ну, а любовь, -- спросила она себя, -- не божественного ли происхождения? Откуда же она происходит? Отчего же от нее такая радость? Отчего овладевает сердцем и создает в душе ощущения слияния со всем миром? А геройство? А великие мученики с их любовью к божественной истине, -- это тоже для выгоды? Где же божеское и где человеческое? Где истина? И чему верить? Миллионам ли веков, смертности, уничтожению, или огню, живущему в сердце человека, побеждающему и смерть, и эти миллионы веков? Где же истина, где? -- с мучением подумала она. -- и что мне делать?..

   Она сидела и играла фантазию Моцарта, и странная, необыкновенная, потрясающая радость озарила ее сердце. Моцарт знал ответ на тайну. Он соединил в одно прекрасное, непередаваемое словами божественное "да" и человеческое "нет". Вот истина! Надо слить в одно да и нет! Она играет, и еще немного -- все поймет: бесконечность, смерть, божественное, выгоду и жалкое человеческое, с его убогими, маленькими десятью заповедями...

   Днем пришел гость, Константин Андреевич Глинский, очень веселый, живой человек лет тридцати, служивший помощником директора в одном крупном банке. Он был холост, желанный гость во всех богатых домах, где имелись девушки-невесты, но собирался жениться лишь к сорока годам, имея целью взять за женой не менее двухсот тысяч приданого. Был он высокий, плотный, одевался изысканно, носил бриллиантовое кольцо на мизинце и душился крепкими духами. В его черных приятных глазах всегда играло лукавое выражение, будто он собирался сказать: "Я все знаю, и что нужно и для меня полезно, сделаю, уж вы не беспокойтесь". Лицо у него было широкое, мясистое, румяное, и очень шло к нему, что он носил бороду клинышком и пенсне.

   За Еленой он ухаживал давно и откровенно, искал с ней встреч у общих знакомых, на балах, в театре и только недавно зачастил к Галичам, благодаря настояниям Савицкого, с которым он был в дружеских отношениях. Позвонив, он нарочито придал своему лицу важность и солидность, так как рассчитывал застать Ивана Николаевича. Пока горничная явилась на звонок, он успел смахнуть пылинку с сюртука, вытер платком усы... В передней он по каким-то своим догадкам почуял, что мужа дома нет, и в миг переменился... На лице его заиграла веселая улыбка и, пригладив волосы, он бодро, лихо, чуть изгибаясь, вошел в гостиную. Увидев Елену, поднявшуюся при его входе, он скользнул к ней и, неизвестно почему, протянул обе руки. После приветствия он поцеловал ее руку выше кисти -- "ведь мужа нет дома, значит можно", -- сказали его глаза, -- и, с удовольствием втянул в себя чудесный запах ландыша, шедший от этой руки, сел в кресло, близко против Елены... Зная, что никто не может ему помешать, он, как всегда, с восхищением начал пожирать глазами ее руки, всю ее, и было это так явно, что, казалось, вот-вот он отбросит все условности, обнимет ее и крепко прижмет к себе. Елена невольно отодвинулась от него, опустив глаза и почувствовав стыд. Руки ее бессознательно поднялись и скрылись за спиной. Он рассмеялся и, подняв густые черные брови, с томностью в глазах коротко спросил:

   -- Елена Сергеевна, вы боитесь меня?

   -- Нет, не боюсь, -- ответила она. -- С чего это вам пришло в голову? -- Но глаз все-таки не подняла и покраснела.

   -- Вы покраснели, -- сказал он, значительно посмотрев на нее, -- это хороший знак.

   -- Какой?

   -- Такой.



Поделиться книгой:



Регистрация