Депутатский запрос
ДЕПУТАТСКИЙ ЗАПРОС
1
В сквере за окном ярко цвели бордовые георгины, а с неба падали снежинки, сначала редкие и легкие, их кружило ветром, и казалось, что это перед теплом толкется мошкара, потом полетели гуще и крупнее, ветер стихал, и белые хлопья ровно ложились на зеленые газоны, на цветы, на лимонную листву с облетевших тополей. «Рано ты пожаловала, красавица», — мысленно укорил снежную заметь Василий Глыбин, сидевший в зале, у самого окна, полузакрытого тяжелой шторой.
Сессия райсовета длилась уже четыре часа, Глыбин выступил еще до первого перерыва и теперь ждал только заключительного слова Стремутки. В том, что Петр Стремутка будет «выправлять загибы депутата Глыбина», Василий не сомневался, — это уж не один год ведется между ними, когда один «загибает», другой выпрямляет, и все, кто их знал, давно к этому привыкли, — и все же Василий ждал с интересом, что на этот раз ответит председатель исполкома. Но… Петр Иванович Стремутка не удостоил Василия Васильевича Глыбина ответом с трибуны. Обошел молчанием. Не счел нужным останавливать внимание.
Глыбин от удивления гмыкнул: «Гм, это как же понимать? Признал или отмахнулся?» Он опять посмотрел в окно, и в облепленных снегом цветах почудилось ему что-то трагическое. «Да ведь они уже мертвые!» — осенило его. Снег растает, но цветы почернеют и поникнут, они убиты, и это свершилось в считанные минуты, на его глазах. Как просто! Была краса — и вот уже нет ее. Будет другое — белое и холодное. «Ну что ж, делают и так: ты говори — я молчать буду, надоест — перестанешь».
В гардероб была очередь. Василий Васильевич потоптался в хвосте и вышел на крыльцо во двор, глянуть на машину. Что-то ему мешало, дожидаясь очереди, поболтать, как обычно, с мужиками, с удовольствием после двухчасового говения затягиваясь сигаретным дымом. Его «Жигули» стояли в углу двора, у забора, залепленные снегом. Заметно похолодало, и он подумал, что надо бы очистить ветровое стекло, не то мокрый снег возьмется коркой, но спускаться с крыльца не стал — мол, пять минут ничего не прибавят, не убавят — и вернулся в вестибюль. Тут его и окликнула с лестницы секретарша Стремутки:
— Василий Васильевич, вас просит Петр Иванович.
— Что… просит? — рассеянно переспросил Глыбин.
— Зайдите к Петру Ивановичу в кабинет.
Глыбин полез в карман, достал сигарету и прикурил от окурка. В кабинете у Стремутки не курят, нетерпеливым он обычно говорит: «Ничего, поговеешь — поздоровеешь», даже ему, зятю, не разрешает, хотя дома, когда приходится к нему заезжать, шурин не возражает, дыми сколько влезет. Глыбин и сейчас, после сессии, собирался заехать к шурину, — там ждала его Лида, жена, приехавшая вместе с ним, чтобы походить по магазинам, — и, как всегда, рассчитывал, что за обедом они с шурином продолжат свой бесконечный диспут. Приглашение в кабинет, похоже, означало, что диспут если и будет, то не за обедом.
Глыбин бросил сигарету в урну и поднялся на второй этаж. Стремутка стоял у стола, поджидая его.
— Садись, — коротким жестом показал Глыбину на кресло и, видя, что тот не двигается от двери, повторил, чуть прибавив в голосе твердости: — Садись. Разговор продолжим тут.
Внешностью родственники сильно разнились. Петр Стремутка был высок и строен, черные густые волосы только-только начинала пробивать седина, лицом приятен, особенно красили его чуть продолговатые, нездешние глаза под стрельчатыми бровями и в сочетании с тонким прямым носом и мягко очерченными скулами придавали лицу выражение женственности. Глыбин, словно оправдывая свою фамилию, был кряжист и длиннорук, редкие бесцветные волосы жиденько прикрывали залысины широкого лба, голубые глаза в сетке морщин, лицо обветренное, загрубевшее, несколько смягченное полными улыбчивыми губами, которые более всего и придавали ему вид простецкого мужика-балагура.
Глыбин сделал два шага к длинному, для заседаний, столу, отодвинул крайний стул и сел вполоборота к Стремутке. Он не глядел на шурина, молча ждал начала разговора. Его не покидало ощущение возникшей еще в зале, после заключительного слова докладчика, неловкости, словно бы он, Васька Глыбин, по какой-то ошибке прокричал в окна тревогу, а взрослые люди даже ухом не повели на его крик, и он топчется под окнами и озирается: а была ли в самом деле причина для сполоха? И хотя он твердо знал — была, а все же чувствовал себя неловко, и неловкость эта исходила, скорее всего, от неожиданности: чего-чего, а игнорирующего молчания от Стремутки он не ждал.
Петр Иванович, чувствуя состояние зятя, подошел к нему и положил руку на плечо, чуть наклоняясь, чтобы увидеть ответный взгляд.
— Надеюсь, понял? Или будешь настаивать на объяснении?
Глыбин поглядел на него долго и изучающе: значит, все-таки отмахнулся. Решил не приковывать внимания. Сотрясай, Васька, воздух, авось надоест…
— Понять тебя, Петр, нетрудно. Ты же обещал положить конец… Только я-то ничего такого не обещал.
— Слушай, Василий. — Стремутка выпрямился. — В твоей опеке я не нуждаюсь: не маленький. И вообще, с чего ты решил, что твоя роль — опекуна, моя — подопечного?
— Ну, об этом говорено не раз, не заводись. Сам же сказал, что объяснения не будет. Позволь, я позвоню от тебя.
Не дожидаясь согласия, Василий встал и прошел к телефону. Он набрал номер квартиры Стремутки.
— Аня? Здравствуй, Василий говорит. Лида у тебя? Скажи, пускай идет к райисполкому, я не смогу заехать. — И, положив трубку, — Петру:
— Так, дорогой шурин, наши отношения переходят в другое качество, как говорят философы. Ты этого хотел?
— Я хочу, чтобы ты отвязался от меня наконец. — Голос Стремутки отвердел. — Хватит играть в мальчишеские игры! Но если ты и дальше станешь изображать из себя пророка из народа, то…
— То ты употребишь власть, — закончил за него Глыбин. — Не оригинально, знаешь ли. Как и фигура умолчания, которую ты сегодня изобразил. Что такое депутатский запрос, надеюсь, знаешь.
— Депутатство не вечно, ты это тоже знаешь.
— Как мое, так и твое. Будь здоров. Одумаешься — приезжай, двери открыты.
Не подав руки, Глыбин вышел. Получил в гардеробе куртку, прошел во двор и стал сосредоточенно счищать снег с машины. Чувство неловкости исчезло, на его место заступила досада. Неужели и он в чем-то не прав? Причина, конечно, в самолюбии, Петр дал ему разыграться. Но с чего бы? Ничего такого, что могло задеть его самолюбие, он сегодня не сказал, между ними бывали стычки и поострее. И вдруг: «Хочу, чтобы ты отвязался…» Значит, что же, конец дружбе? Столько лет как братья, и все к черту? Ради чего?..
Пришла Лида, в руках две сумки, недовольная.
— Заставляешь таскать… Что случилось, Вась?
— Ничего особенного. Приятно поговорил с шурином.
— О господи, опять… Когда на тебя угомон сойдет?
— Наверно, никогда, Лидунь. Таким уж родился, не ворчи.
— Поворчишь на тебя…
Глыбин прогрел мотор и вырулил со двора. По городу ехали молча, Лида никогда не отвлекала его разговорами в городской сутолоке. Но за городом не утерпела, спросила:
— Из-за чего сегодня-то?
— Смотри, как снег прикатали, — вместо ответа сказал Василий. — Дорога скользкая, Лидунь, помолчим до вечера.
— Помолчим, — согласилась жена. — Радио включу?
Он кивнул. На волне «Маяка» передавали легкую музыку. А снег все шел, крупные хлопья летели то прямо, то взвихриваясь от налетавшего ветра, и вся земля была уже белая, без зеленых и коричневых пятен, — для середины октября погода необычная.
2
— Дети, сначала научимся правильно сидеть за столом, — сказала первоклашкам Варвара Петровна. — Спину распрямите, ноги поставьте на ширину плеч, руки положите на стол ладонями вниз, вот так…
Варвара Петровна была молодая и веселая, первоклашки обожали ее, поэтому послушно приняли правильную позу и соблюдали все четыре года. А в Васю Глыбина правило вошло на всю жизнь. За каким бы столом ни приходилось ему сидеть — в классе механизаторского всеобуча, на собрании, в столовой, в гостях, дома за обедом, — спина у него всегда прямая, ноги расставлены, руки на столешнице ладонями вниз. Он давно уже понял, что в такой позе и других слышишь хорошо, и сам соображаешь неплохо. С годами, правда, руки становились беспокойными — пальцы начинали выбивать дробь, и по тому, как они ее выбивали — спокойно, бурно, медленно, нервно, можно было судить о его настроении.
Сейчас, сидя за кухонным столом в ожидании, когда Лида соберет ужин, Василий легонько водил подушечками пальцев по клеенке, словно катал хлебные шарики, и с задумчивым видом разглядывал свои руки. На белой с голубенькими узорами клеенке короткие, грубые пальцы его казались обрубышами, как корни старой яблони, которую он неделю назад выкорчевывал в своем саду. Взгляд его остановился на полоске шрама у левого запястья, и он вспомнил, как первый раз в жизни тесал кол, чтобы починить загородку в хлеву, и носком топора зацепил руку. Он увидел совершенно белый разрез кожи и мяса, это длилось одно мгновение, а в следующее, не дав порезу окраситься кровью, он пригнул кисть и крепко зажал рану большим пальцем правой руки. Тогда он так и не увидел своей крови — на перевязке сидел зажмурившись, — и первое ранение не вызвало в нем ни страха, ни боли. Потом царапин, порезов, ушибов было хоть отбавляй, он не придавал им значения; если уж сильно кровоточило, перевяжет тем, что попадет под руку, а обычно обходился слюной: поплюет, пальцем разотрет — заживало, как на собаке.
Тут ему пришло на ум «прочитать» по пальцам следы своей трудовой биографии. Отметин было немало, не каждую и помнил, но более всего Василия поразило то, что почти все они пришлись на один палец, указательный левой руки. Всего на один. Он повертел им так и этак, то сжимая в кулак, то разжимая, попробовал отъединить от других, воображая, что его вовсе нет, и чувствуя, как слабнет от этого сила в руке.
— Лидунь, отгадай загадку. — Василий лукаво поглядел на жену. — Который из пальцев — страдательный?
Лида усмехнулась.
— Который на тебя похож — суется, куда не просят.
— Хм, не просят… В том-то и дело, что на службе не просят. Больше всех страдает державный.
— Одиннадцатый, значит?
— Почему… одиннадцатый?
— Потому что вырос только у тебя. У других нет.
— Э, не то говоришь. У всех он есть. Вот большой, вот указательный… На правой он указательный, а на левой держательный. То есть державный. Он все держит, поняла? А раз держит, то первым и под удар попадает. Погляди, сколько на нем отметин, хочешь, расскажу, какая, когда и по какому случаю поставлена? Целая биография.
— Понятно. Так что же тебе Петя сказал?
— Петя-то? Петя скажет… А ты щи сегодня не варила?
— Вчерашних полкастрюли поросенку вывернула. Сам же просил супу фасолевого.
— Разве? Суп фасолевый тоже хорошо, Лидунь. Вари почаще, фасоли нынче уродило.
— Вась, — Лида строго глянула на мужа, — не заговаривай зубы. Знаешь ведь, не засну…
Кухня у Глыбиных занимала четверть избы и делилась на летнюю и зимнюю. Летняя находилась, собственно, не в избе, а в прирубе, но прируб был сделан заедино, под одной крышей, так, что не вдруг разглядишь, что срублено, а что прирублено. На летней половине, соединяющейся с небольшой верандой, стояла газовая плита, здесь Глыбины обедали с весны до осени, когда не нужно было топить печь. Нынче они запоздали перебраться в зимнюю, потому что долго ждали печника, единственного на весь совхоз мастера, чтобы переложить старую громоздкую русскую печь на более компактную, комбинированную: с плитой, обогревательным щитом и лежанкой. К тому же много времени отняла облицовка: печник впервые делал такую работу и, как готовить раствор под облицовочную плитку, знал лишь понаслышке.
Внезапное похолодание сказалось — на кухне было прохладно, с веранды сквозь легкую дверь дули сквозняки.
— Может, переставим плиту в избу? — спросил Василий, упорно уводя разговор в сторону. — Найду кусок трубы, пробуравлю стену — на два часа работы. А, Лидунь?
Жена промолчала: обиделась. Василий же уходил от разговора о том, что произошло у них сегодня с Петром, не потому, что не хотел посвящать в это дело жену — секретов у них друг от друга не было, — а потому, что и сам толком еще не понимал, что значил для него короткий разговор в кабинете Стремутки. Поначалу он решил, что это конец тем своеобразным отношениям, которые сложились между ними за долгие годы, ведь Петр ясно сказал, что не нуждается более в его опеке. Думать, что это было сказано в шутку, по меньшей мере наивно. И все-таки, перебирая в памяти весь разговор, Василий склонялся к тому, что Петр просто изобразил перед ним свою досаду, как изображал не раз и прежде, но всегда отходил и первым шел на примирение, признавая правоту зятя. Василий почти уверил себя в том, что так произойдет и теперь, и не хотел расстраивать жену: она всегда принимала их размолвки близко к сердцу. Но Лида, не зная этих мыслей мужа, обиделась и замолчала.
Окончив ужин, она ушла в избу, а Василий остался на кухне покурить. Разминая сигарету, он опять посмотрел на корявый, весь в шрамах «державный» палец и подумал, что жена сразу отгадала его мысль. Да, он действительно сравнил себя с пальцем, который все держит. А если так… «Если я — держатель, то Петр, выходит, молоток. Я держу заготовку, он бьет. Придает ей задуманную форму. Что произойдет, если я выпущу? Или не захочу держать? Я же не механический зажим, я хочу знать, что задумано и что получится. Я мыслю. А раз мыслю, то и вижу, туда ли он бьет. А коль вижу, то и советы подаю. Я вправе сказать, что он колотит не туда, куда надо, и не так, как надо… Интересно, приходит ли это в голову ему? Думает ли он, что держатель-то разумный? Приедет — спрошу. Обязательно скажу: мало ли ты, Петька, колотил впустую, и если бы не я…»
Лида включила телевизор на полную громкость — сигнал того, что обида разыгрывается и может принять затяжной характер. Надо гасить, пока не дошло до пожара. «В конце-то концов она права, чего я скрытничаю, вдвоем скорее разберемся…» Василий скинул ботинки и в одних носках прошел в избу.
Телевизор стоял в большой комнате, называемой в деревне по-старинному залой, отгороженной от кухни фигурной перегородкой из реек и тесин, которую Василий смастерил по рисунку в книжке «Ваш дом». С кухонной стороны на перегородке висели кашпо с вьющейся зеленью, с внутренней на полках стояли книги. Телевизор гремел эстрадной песней, на экране с «грушей» у рта вихлялась девица, похоже, не русская: слов было не разобрать.
Лида сидела в кресле перед телевизором, лицо ее, освещаемое мерцающим экранным светом, казалось неспокойным. Семейные «пожары» у Глыбиных гасились по неизменному, как церковная служба, ритуалу. Муж простенькой шуткой делал первый шаг к примирению, жена, уже готовая принять мирное предложение, косила на него чуть прищуренным глазом, выдерживала паузу, в течение которой брови, глаза, губы ее как бы впитывали идущее изнутри тепло, оттаивали, готовились расцвести — и расцветали смехом. За этот смех, одинаково легко снимающий с души и малый грех и тяжкий гнет, Василий особенно любил жену. В негромком, теплом, словно бы солнечном всплеске радости проявлялась вся ее добрая, чуткая душа. Все Стремутки, сестра и братья-близнецы, были похожи и внешностью, и этой вот отходчивостью: легко вспыхивали, легко и отходили.
Василий опустился на диван, сбоку от жены. В свои сорок пять лет Лида, невысокая, тонкая в талии, с короткой стрижкой черных, как вороново крыло, волос, все еще выглядела девчонкой, хотя в жизни ей выпала доля не из легких. Она вон даже руки, переделавшие чертову уйму домашней работы, которой хватило бы на пятерых нынешних баб, сумела сохранить по-девичьи чистыми и красивыми, не то что он, тракторист-мазилка, свои корявые обрубыши. Василию хотелось без лишних и, в сущности, ненужных сейчас слов взять ее руку и приложить к своей щеке. Чего проще! Но мешала вихлявшаяся на экране девица, вся какая-то деланно-фальшивая, и ее присутствие гасило в нем чистый душевный порыв.
Василий домашним голосом произнес:
— Дед Щукарь дал товарищу Давыдову отлуп…
Выдержав приличествующую случаю паузу, Лида поднялась с кресла, сделала два шага к телевизору и повернула рычажок громкости до упора — девица онемела и удалилась, — другой рукой она нажала кнопку торшера, и в комнате разлился мягкий розоватый свет.
— А товарищ Давыдов что?
— Он, Лидунь, проигнорировал критику. А потом позвал Щукаря в кабинет и сказал…
Василий начал усиленно тереть лоб, ладонью прикрывая губы, уже потянувшиеся в улыбке.
— Ты перестанешь тянуть кота за хвост? Нашел удовольствие — остроумие свое на жене испытывать.
— Сказал, что в опеке Васьки Глыбина он не нуждается и если пророк из народа от него не отвяжется, то…
Принявшая было шутливый тон мужа и подыгравшая ему Лида уловила умышленную наигранность в его голосе, отчего шутка грозила перейти в шутовство, а неестественность, в какой бы дозе она ни присутствовала, более всего ранила Лиду.
— По-человечески ты можешь говорить? — спросила она, нахмурясь. — Третий час тебя корежит, а ты молчишь или шута разыгрываешь. Вась, говори, как было, все ведь вижу.
Взглядом, в котором затаенно билось что-то тревожное, он выплеснул всю свою признательность жене за то, что она так близко принимает и разделяет его переживания.
— Сядь, Лидунь. Вот сюда, рядом. Ты ж понимаешь, мне теперь не переделаться, я такой до конца. Ты устала от моих… чудачеств. Глыбина считают чудаком, вот что обидно. Какую правду ни скажи, пусть она тебя хоть по сердцу режет, все равно — смешочки, улыбочки… Как же: Глыбин потешает. Не собирался я выступать, ни вчера, ни позавчера, ехал с пустой головой. А перед заседанием меня и стукнули по пустой моей башке. Агроном из управления говорит: «Исполком заседал, снимают вашего Князя». Ну я и завертелся. Туда-сюда, у одного-другого спросил — все правильно: с директоров снять. Стремутка на исполкоме сказал: «Устали мы, товарищ Князев, разбирать жалобы на вас…» Какие жалобы на Федора пишут, ты знаешь. От одних начетов без штанов останешься. Федя из своего кармана платить не устал, а Петр Иванович от разбирательств устал. Ну вот… Чего дальше говорить?
— Значит, Петька сказал, что в нас больше не нуждается? — спросила Лида странно спокойным, не идущим к мужниной взволнованности тоном.
— Не в нас — во мне не нуждается.
— Что ты, что мы — это все одно. — Не поворачиваясь, она нашла его руку, погладила «страдательный» палец. — Только не знаю я, Вась, надо ли было тебе за Федора вступаться.
3
Лидия Ивановна Глыбина работала почтальоном. Это была последняя «должность», которая оставалась ей в своем Бугрове.
В Вязники — четыре километра — она ходила обычно пешком, обратно же, с полной сумкой газет и журналов, возвращалась рейсовым автобусом. Автобус был совхозный, курсировал он регулярно, два раза в день по кольцу. Грунтовую дорогу машины быстро разбивали, но ее постоянно подсыпали, весной и осенью ровняли бульдозером, и дорога держалась. С кольца, так называли дорогу, и начался, по существу, совхоз «Вязниковский».
До семидесятого года Бугрово, как и другие малые деревни, многократно перекидывали из хозяйства в хозяйство: то укрупняли и разукрупняли колхозы, то один за другим присоединяли к совхозу, совхоз тоже и делили, и объединяли, пока наконец не прислали в Вязники нового директора, который якобы сказал так: «Поэкспериментировали — и хватит, надо начинать жить». Начал он с того, что нанял автоколонну, прибавил к ней всю совхозную технику и бросил на отсыпку кольца. Потом в каждой деревне отобрал по добросовестному мужику, дал каждому коня с телегой да по совковой лопате и назначил дорожными мастерами. С этого и пошла путевая жизнь в совхозе, а для директора — не прекращающаяся много лет, как он сам говорит, оборонительная война с объединенными силами местных демагогов и приезжих ревизоров, которая в октябре 1984 года кончилась для него полным поражением. Последний удар директору нанес Петр Иванович Стремутка, родной Лидин брат. А директор — это Федор Семенович Князев, уроженец Бугрова, одногодок и одноклассник Лидии и Василия Глыбиных.
Первосентябрьское утро сорок восьмого года выдалось теплое, с чистым голубым небом и ясным солнцем. Желтизна чуть-чуть тронула березы, а клены и осины стояли зеленые, и весь лес был еще по-летнему свеж и весел, только птицы уже не пели в нем. Впрочем, никто из ребячьей ватаги, высыпавшей к восьми часам на околицу Бугрова, не обращал внимания на безмолвный лес, ватага сама походила на звонкоголосую птичью стаю, собравшуюся к отлету в дальние края. Наталия Алексеевна Стремутка так и сказала малышам:
— Вот и полетели вы в дальнюю дорожку. Куда она вас поведет? Если б знать…
Наталия Алексеевна была фельдшером в Вязниковской больнице, каждый день бегала туда на работу, а сегодня к тому же вела в первый класс свою дочку Лидочку и соседских парнишек Васятку Глыбина и Федьку Князева. Она и попросила учительницу Варвару Петровну посадить бугровских первоклашек за один стол. Парт в ту пору на всех не хватало, в первом классе стояли низенькие некрашеные столы с такими же скамейками. Варвара Петровна посадила их за первый стол, девочку посередине, мальчиков по краям, и сказала, что делает это умышленно, потому что все мальчики — непоседы и шалуны, их надо сдерживать, и Лидочка окажет на них благотворное влияние. Наталия Алексеевна осталась довольной и, наказав малышам быть послушными и старательными, убежала на работу.
С годами Лидия Ивановна все чаще и чаще вспоминала тот первосентябрьский день и мамин вопрос: «Куда она вас поведет, ваша дорога?» Удивительно, что много лет она не помнила, о чем говорила тогда мама, а вот когда навалились на нее невзгоды, тогда из каких-то таинственных глубин памяти и явился ей мамин вопрос-вздох: «Если бы знать…» Может быть, ничего грустного и не было в том вздохе, может, наоборот, были в нем облегчение и надежда, что ей, дочери, не придется испытать того, что выпало на долю матери, подпольщицы и партизанки, и на долю отца, израненного солдата, но Лидии Ивановне казалось, что мама все-таки провидела что-то в ее судьбе и печалилась тем, что родители, как бы ни старались, не в силах уберечь своих детей от несправедливой судьбы.
Было время, когда Лидия Ивановна действительно роптала на судьбу. Ведь начиналась-то она счастливо, счастливее, чем у других. У Васи и Феди отцы погибли на войне, а у нее хоть и израненный, но живой есть отец, есть мама-служащая, значит, они не бедные, в доме у них деньги, они не носят на базар последнее. Еще у нее есть добрая бабушка, которая ее берегла, пока мама партизанила, есть братики-близнецы, горластые забияки Петька и Ванька, с которыми ей приходится часто сидеть за няньку. Она понимала — этому учили ее дома, — что счастьем надо делиться, помогать тем, у кого много бед и мало счастья, и она, как могла, делилась и помогала.
А потом что-то случилось там, высоко, на небе, куда человеку не досягнуть, — бог отвернулся от них. Так говорила ее неверующая мама, когда земные силы совсем покинули ее. Лида кончала седьмой класс, братья — второй, и тут первое горе — скончался отец. Через месяц слегла бабушка и осенью умерла. Постарела, осунулась, все чаще стала жаловаться на недомогание мама, но она все же настояла, чтобы дочь пошла в среднюю школу, вот ведь, говорила она, и Федя с Васей идут, а им труднее, но их матери хотят и из последних сил стараются, чтобы дети кончили институты. Школа была в районном центре, и жить надо было в интернате. Лида хорошо кончила восьмой класс и половину девятого — и бросила: случилась беда с мамой.
У Наталии Алексеевны начала развиваться мышечная атрофия. Страшно было глядеть, как худели ее полные, красивые ноги, усыхали и съеживались, словно их подсушивали на невидимом огне, икры и бедра, уродливо выпирали суставы, и ей день ото дня все труднее становилось двигаться, палочку сменила на костыли, но болезнь перекинулась на руки, и она уже не в силах была держать костыли, с трудом поднимала руку с гребенкой, чтобы расчесать по утрам волосы, а у нее были длинные, черные как смоль, волнистые волосы, и она попросила дочь обрезать их ножницами. И наконец, наступило последнее — мама не смогла донести ложку до рта и совсем слегла. Нервы ее сдали, и всякий раз, когда Лида умывала и причесывала, а потом кормила ее с ложки, она плакала и просила у дочери прощения, а у бога скорой смерти. «Доченька ты моя милая, потерпи еще немножко, я не залежусь, освобожу тебя. Чем только я прогневила бога, что он так наказал нас обеих: и мне мучение, и твоя судьба поломана. Лидунь, а как же Петька с Ванюшей? Ты уж дотяни их как-нибудь до училища. Училище кончат, начнут работать, тебе помогут…»
У мамы оказалось крепкое сердце, и она в постели и в коляске прожила почти десять лет. Много воды утекло за этот срок, и хлебнула Лидия Ивановна полной мерой и слез, и отчаяния, и бедности, такой бедности, что, кроме фуфайки да резиновых сапог, не знала она другой обувки-одежки. В Бугрове в то время была контора колхоза, ее взяли счетоводом, потом контору закрыли, года два заведовала красным уголком, но и эту должность сократили, ходила за телятами, была полеводкой, пока не освободилось место почтальона. Она тянулась из последних сил, и вот пришел час, когда надо было решать судьбу братьев — они кончили восьмилетку.
В тот день глаза у мамы были полны слез, руки ее лежали плетьми, и мальчики держали свои аттестаты перед ее лицом, а она из-за слез никак не могла разглядеть оценки и просила читать ей все-все, что там написано.
На семейном совете оказался и Василий. Случайно ли так совпало или подгадал он к этому часу, Лида тогда не думала. Она только заметила, что он в чистой рубашке, причесан и надушен и как-то непривычно серьезен. Он поздравил ребят с окончанием школы и сел, придвинув табуретку к маминому изголовью. И тут Лиду как обожгло: «Он же свататься пришел! Неужели так и будет, как он сказал?» Ведь тогда, в тот год, когда рухнули ее надежды, Глыбин тоже оставил девятый класс, ушел на курсы трактористов и весной уже пахал бугровское поле. О причине она узнала не от него, а от Феди, и не сразу, а через три года, когда Князев был уже на втором курсе института и приехал объясниться с ней. Он сказал, что Глыбин пошел в трактористы из-за нее. «Васька влюблен в тебя. Я не хочу мешать вашему счастью. Ты ведь за меня все равно не выйдешь, тебе нельзя оставить дом…» У Лиды как оборвалось внутри. Вспыхнув, она сказала ему: «С этого и начинал бы. Не бойся, на шее у тебя не повисну». Тем же летом до нее дошел слух, что Князев женился на актрисе. Лида пережила и это, но обида и злость ее обратились и на Василия: вот еще жертвователь выискался! Она старалась избегать его, а он делал вид, что не о ней думает, не о ней заботится, а всего только помогает мальчишкам стать мужчинами. Он брал их с собой на трактор, ездили в лес готовить дрова, ходили на покос, и в конце концов сделал из ребят работников, без которых она надломилась бы, и все понимающая мама говорила ей: «Доченька, я все вижу. Стерпится — слюбится. Вася добрый…» Капля точит камень, на бескорыстную, ненавязчивую доброту Василия отозвалось ее сердце, и, почувствовав это, он сказал ей, что будет просить ее руки. «Нет, нет, — испугалась она, — только не сейчас, погоди. Пусть хоть ребята школу кончат…» Он понял буквально, не захотел ждать даже лишнего дня.
— Наталия Алексеевна, можно я скажу свое мнение? Ребятам надо в среднюю и — в институт. Время такое. У Пети, я считаю, способность к технике, а Ванюха — человек книжный, ему надо по научной части.