Пусть так. Пусть не на что. И все же надобно рассудить трезво: если государь сумеет затащить девку в постель, воспользовавшись ее нынешним жалостным состоянием, а то и силой заставит ноги для него развести, то она надолго отвлечет его от мыслей о Екатерине. Дочь Долгорукого красавица, но снегурка, ледяная кукла. На месте других мужиков Алексей Григорьевич на нее и не взглянул бы. По красоте, тонкости черт Дашке с ней и рядом не встать, зато у нее есть то, чего нет и никогда не было у Екатерины. В ней есть чар! А если есть в бабе чар, то, какова бы она ни была дурнушка, у мужиков при виде ее всегда в портках шевеление начинается. Даже против всякой их воли. Бывают и мужики с чаром. Только взглянет, только глазом поведет – у девок уже ноги дрожат и коленки подгибаются. Вот сын, Ванька, – он такой. И этот испанский курьер… Вот у кого глазищи с чаром, небось еще пожарче, чем у Ивана.
При воспоминании об испанском курьере, который мог причинить ему столько неприятностей, у Алексея Григорьевича даже зубы заломило. Какая все-таки жалость, что император приказал отправить его в Москву! Совсем другое дело, если бы де Лириа появился в Горенках, был принят по-царски и одарен столь щедро, что гнев его угас бы, не разгоревшись. Теперь же курьер успеет так настроить его против Долгоруких, что к испанцу и на кривой козе не подъедешь! Скривившись, Алексей Григорьевич прогнал эту мысль, тем паче что ему и без этого было о чем думать.
Беда не в том, что Петр Алексеевич заманит Дашу в постель. Как бы не привязался к ней! Эта привязанность отвлечет его от Екатерины, а значит, ослабит позиции Долгоруких. Отдалит императора от них. И тогда к нему запросто смогут протиснуться Голицыны, давние недруги Алексея Григорьевича. Они уже пытались своего Сережку выдвинуть на место Ивана: по слухам, Петр был к нему благосклонен, даже очень, ведь юнец падок на всякое новое лицо…
Нет, сейчас никак нельзя выпускать из рук государя, предоставить его чужому влиянию. А кстати, не напрасно ли Алексей Григорьевич не принимает в расчет племянницу как возможную соперницу Екатерины на ярмарке невест? Дашка ведь не какая-нибудь – она тоже Долгорукая, пусть только по матери. Да и род Воронихиных хоть и захудалый, но старинный: Воронихины когда-то, при Иване Васильевиче Грозном, в Думе боярской сиживали, а это вам не кот начихал! Разве не случалось, что государи брали себе невест из самых простых – брали только за красоту да угожество, а то и по любви, а ведь сердце молодое – оно зазнобчиво, оно разгарчиво, оно того гляди полыхнет пожаром лесным – не потушишь потом.
Короче говоря, куда ни кинь, а один выходит клин: не ко двору, не к месту пришлась Долгоруким новая родственница. И чем скорее она исчезнет, тем будет лучше для всех.
Конечно, со двора ее теперь поганой метлой не сгонишь, да и удавочку на шейку не накинешь в укромном закоулочке. Надо похитрей что-то придумать, поинтересней. Но вот что?
Алексей Григорьевич нахмурился. Хмурился он не от того, что скорбел по собственному жестокосердию. Жизнь человеческая для него уже давно ничего не значила – кроме собственной жизни, разумеется. Печалило его лишь то, что дело надо делать быстро, а что именно – пока неведомо.
Ехать в Москву государь назначил на завтра. Значит, на придумку и осуществление ее остается вечер и ночь. Не так много времени… но не так уж и мало. Эх, жаль, верный Стелька уехал в Лужки, но да ничего, сыщутся на сие и кроме Стельки людишки, у коих ручонка в нужный миг не дрогнет!
Всецело занятый своими мыслями, он внезапно вышел из комнаты, не сказав ни слова и оставив девушек переглядываться в недоумении.
Январь 1729 года
«Итак, ваше преосвященство, нынче состоялось погребение великой княжны. Это была лучезарная звезда, исчезновение которой покрыло мраком всю Московию. По счастию, умерла она быстро: по словам Анны Крамер, помолившись, хотела лечь спать, но напали судороги, так что она скончалась не более чем в две минуты.
Царь очень плакал ее потерей и переехал жить в Кремлевский дворец, чтобы не жить там, где жила она. Тем не менее тело великой княжны оставалось непогребенным чуть ли не два месяца, потому что государь желал рассеяться от своего горя, а рассеивался он, конечно, в имении своих друзей Долгоруких, поэтому все разговоры и просьбы о возвращении в Петербург (хотя бы под тем предлогом, что в Москве ему будет чересчур тяжело, все будет напоминать о сестре!) были напрасны. Ничем также окончилась и наша с Остерманом и графом Вратиславом попытка вручить государю письмо от его дяди, австрийского императора, с убедительным советом перебраться в Петербург.
Мы здесь мерзнем в домах: вот уже четыре дня страшный ветер с морозом, против которого не помогают ни камины, ни печки. Туземцы не запомнят такого холода! Однако именно поэтому тело умершей могло столь долго оставаться незахороненным. Оно находилось в траурной зале Лефортовского, или Слободского, дворца.
Сама церемония началась около десятого часа, а кончилась около полудня. Погребли великую княжну Наталью Алексеевну в Стародевичьем монастыре, в старой соборной церкви, рядом с могилами Софьи Витовтовны, Марии Тверской и Софьи Палеолог. Здесь также погребались прежде почти все великие княжны, царицы и дочери русских царей.
Все обратили внимание, что императора на погребении сестры под руку вел не кто иной, как князь Алексей Долгорукий. В этом я усматриваю символ того места, какое занимает ныне при государе не только вся фамилия Долгоруких, но и лично этот человек.
В государственных делах по сравнению с прошедшим донесением мало что изменилось. Верховный совет не собирается, великий канцлер Головкин страдает подагрой, Остерман в отчаянии и оттого болеет; князь Алексей Долгорукий постоянно с царем, а князь Василий Долгорукий, на коего мы делаем ставку, сами знаете какую, занимается только интригами внутри своего семейства. Он находит удовольствие видеть дела в дурном положении.
Впрочем, есть немало людей, которые говорят царю, что народ ропщет на дурное поведение Долгоруких, на то, что они дают государю дурное направление и пр. Нужно опасаться, что его величество, одаренный довольно решительным характером, может принять какую-нибудь резкую меру, которая произведет совершенное изменение в здешнем правительстве.
При такой неурядице здесь может случиться все, может даже случиться что-нибудь и вредное достоинству короля, моего государя, потому что этот народ, раз выведенный из себя, не пощадит никого; злоба против иностранцев всеобщая; народ не замедлит напасть на наши дома, и мы рискуем не только пострадать, но и погибнуть. Я готов пожертвовать собой по воле моего государя, но я считаю своим долгом довести об этом до сведения его величества для надлежащего с его стороны решения, считая нужным прибавить к этому, что я делаюсь совершенно ненужным в России, где достаточно иметь одного резидента или секретаря, на которого можно возложить небольшое число дел, какие могут встречаться здесь, судя по состоянию этого двора. Однако меня весьма обрадовала полученная от вас весть о том, что дон Хорхе Сан-Педро Монтойя выехал в Москву для несения службы при нашем посольстве в качестве нового посольского секретаря».
Август 1729 года
Собирались недолго. И все Долгорукие, и прислуга были привычны к частым переездам из Москвы в Горенки и обратно, могли собраться вмиг, узлы и сундуки частенько стояли неразобранными, чтобы можно было сразу подхватиться – и в путь. Вот как в этот раз. Конечно, дочери начинали суетиться из-за нарядов, дескать, вот без этого нового роброна я в путь ни за что не тронусь, однако у Алексея Григорьевича на сие был всегда разговор короткий и убедительный: заушина, оплеушина, подзатыльник или пинок. Впрочем, нынче он был как никогда долготерпелив, и Екатерина всецело отнесла это на счет новой родственницы. Он даже позволил дочери с Дашей выехать не вместе со всем государевым поездом, а отдельно, попозже, – не прежде, чем будут самым тщательным образом уложены все сундуки с девичьими нарядами.
Поскольку Даша была, что называется, голая и босая, пришлось подобрать для нее вещи из сундуков сестер Долгоруких. Сундуки те были, как говорится, бездонные! Однако Елена так не считала. Ее наряды гораздо больше подошли Даше, чем Екатеринины, которая была и ростом пониже, и станом потоньше, а поскольку Алексей Григорьевич решил, что жена и младшая дочь на сей раз не поедут в столицу, то добра в Елениных сундуках изрядно поубавилось. Собственно, Екатерина дала новой родственнице лишь серый пуховый платок, тонкий, что паутинка, но очень теплый, да пару рубах – предпочитая носить шитые зарубежными белошвейками, рубахи домашнего шитья она не любила. Так же как и серый платок – цвет этот ей был не к лицу, ничего серого она не носила. А Даше он очень понравился. Да и рубахи она нашла очень красивыми, особенно одну, кайма на которой была вывязана тончайшим кружевом с петушками и крестиками. Даша ее немедленно надела. Точно такой же рисунок был на подзоре ее девичьей кровати в родимом доме. И вязала тот подзор матушка родимая…
Даша изо всех сил сдерживала рыдания. У нее еще горели глаза от слез после прощания с Волчком, после того, как долго диктовала писцу послание к брату Илье, объясняя все, что с ней приключилось, как бы вновь переживая страшные события. Но, по свойству всякой молодой натуры, она не могла долго думать о печальном, невольно пыталась приспособиться к новому повороту жизни, как бы понимая: теперь она живет среди Долгоруких, а, по пословице, по какой реке плыть, ту и воду пить! Ежели грубее и прямее: попала собака в колесо – хоть пищи, да беги. Или еще точнее: с волками жить – по-волчьи выть… Ей не хотелось огорчать Елену, не хотелось заводить врагов среди родни, неловко было уже то, что она вынуждена бегать в сарафане, взятом взаймы, так еще и платьями, и сорочками, и корсетами, и обувью одалживаться! Конечно, все это было красоты необыкновенной, Даша и вообразить раньше не могла, что можно этак вот одеваться, и все же…
«Ну, делать нечего, – решила она наконец. – В самом деле, не могу я из воли государевой выйти. Если я хочу узнать, как здоровье Хорхе… Алекса, Алексея! То тогда мне придется, может быть, даже в доме самого испанского посланника побывать. Вот там-то уж точно в сарафане не появишься! Потерплю, так и быть. Похожу в этих нарядах. Это ведь недолго. Может, государь смилуется, отпустит меня домой! Мне бы только Алексея увидать – хоть один разочек».
Однако, прежде чем сесть в карету, государь подошел проститься с княгиней Прасковьей Юрьевной – и вдруг бросил взгляд на Дашу, стоявшую чуть поодаль.
– Послезавтра же, Дарья Васильевна, – сказал своим ломким голосом, который звучал то уверенным гулким баском, то противным дискантом, – желал бы увидеть вас на куртаге[2]. Приглашу и де Лириа, наверное, он захочет услышать ваш рассказ. Да и я снова вас с удовольствием послушаю. – И вдруг, не выдержав принятой роли, выпалил, приблизив свое лицо к Дашиному: – От него и узнаете, как себя ваш спутник чувствует. Вы небось навещать его намеревались? Но ездить к мужчине в гости девице не пристало! Понятно вам? Не при-ста-ло!
И, рассеянно чмокнув длинный рукав платья Прасковьи Юрьевны, а не ее пухлую белую кисть, быстро пошел к своей карете.
Даша едва сдержала слезы. Она-то по наивности своей расслышала в голосе Петра только гнев, однако более искушенные и гораздо лучше знающие юного государя сестры Долгорукие призадумались. Они сразу поняли, что император увлечен этой девушкой и ревнует ее к красивому курьеру.
Елена злорадно покосилась на сестру. Ее отношение к Даше сразу улучшилось, даже платьев стало не жалко, и она расцеловала новую родственницу от всей души.
Что же касается Екатерины, она впервые осознала, что уже привыкла к тщательно внушаемой отцом мысли: обольстить императора, сделаться государыней. Она любила Миллесимо, это правда, но еще сильнее она любила себя и свое тщеславие. Одно дело – бегать на свидания к Альфреду, страдать от безнадежности их положения, оставаясь при этом в убеждении, что собственная судьба зависит только от нее, что стоит ей захотеть – и судьба пылкого мальчишки окажется у нее в руках… так же как и судьба всего государства. Но каково почувствует она себя, если Петр предпочтет другую? О, конечно, Миллесимо будет счастлив снова сделать ей предложение… Или нет? Что, если он сочтет себя оскорбленным? Не захочет подбирать отвергнутое императором? Да и сама Екатерина разве хочет быть отвергнутой? Конечно, Петр ей не нужен. Если бы можно было сделаться царицей, а потом овдоветь и получить всю власть, трон и могущество, как получила Екатерина, жена Петра Великого! О, какой изумительный фаворит получился бы из Миллесимо! Изысканный, необычайно красивый, умный, образованный, страстный… Днем Екатерина правила бы страной, а ночами фаворит властвовал бы над императрицей! И, уж сидя на троне-то, она никогда не надоела бы своему возлюбленному, как непременно надоедает всякая жена. В самом деле: выйди она замуж за Миллесимо, тот через несколько лет начнет заглядываться на молоденьких красоток, начнет изменять – с его-то пылкостью! А императрицам не изменяют…
Екатерина вонзила ногти в ладони. Теперь она знала, чего хочет. Но для исполнения этого желания все-таки надо смириться с требованиями отца и прибрать Петра к рукам. Но что теперь делать с этой стриженой девчонкой? Екатерине уже теперь диким казалось, что еще вчера она смотрела на Дашу как на лучшую подругу, особенно когда та отвела глаза отцу. Сейчас она уставилась на нее с такой неприязнью, что Даша растерялась, смешалась и в карете забилась в самый уголок сиденья, стараясь держаться как можно дальше от рассерженной княжны.
Долго ехали молча, хотя, казалось бы, две девушки всегда найдут, о чем поболтать. Тем более что им никто не мешал: это была маленькая двухместная коляска, изящная и нарядная, как игрушка. Чтобы девушкам ехалось просторнее, все сундуки и короба с одеждою погрузили в другой возок. Даже лакей, державший на коленях корзинку с едой, сидел рядом с кучером. Но все это время раздраженную Екатерину не оставляло чувство, что ей не хватает воздуха. В самом деле, сквозь плотно задернутые занавески не проникало ни ветерка. И постепенно Екатерина поняла, что ее так бесит. Запах немытого тела!
Она была необычайно чистоплотна: мать со смехом называла ее кошкой за пристрастие к мытью и душистой воде, а прислуга сбивалась с ног, беспрестанно вычищая и стирая ее платья и обильно устилая сундуки мешочками с благоухающими травами, особенно с лавандой, запах которой Екатерина очень любила. Она прослыла гордячкой еще и потому, что всегда воротила нос от неопрятных, неухоженных людей, и сейчас дух застарелого пота вызывал тошноту.
Она неприязненно косилась на Дашу: «Деревенщина немытая! А строит из себя, а уж строит! Возомнила, что может со мной тягаться, жениха отбивать, а самой место на кухне за печкою! Да от последней нашей судомойки после целого дня работы не будет так разить, как от нее! Диво, что я этого раньше не замечала!»
Она выхватила из-за высокого кружевного манжета крошечный платочек, сладко пахнущий лавандою, и брезгливо прижала его к носу, бросая на Дашу неприязненные взгляды, даже не обратив внимания, что мысленно уже назвала императора женихом.
Даша сидела как на иголках. Лицо ее было озадаченным. Внезапно наклонилась и заглянула под сиденье. Все пространство было забрано переборкой, так что само сиденье, обитое рытым бархатом, служило крышкой для большого сундука. Бросив еще один удивленный взгляд на Екатерину, Даша вскочила, с силой откинула крышку – да так и ахнула.
Екатерина сорвалась со своего сиденья, заглянула под Дашино – и тоже громко ахнула, потому что увидела лежавшую там и сладко спавшую… Мавруху!
– Вот те на! – воскликнула Даша. – Значит, это от нее так разило всю дорогу! А я думала, уж не протухло ли что в сундуке.
– Как она сюда попала? – все еще не веря своим глазам, пробормотала Екатерина. – Зачем залезла? Чего хотела?
И нахмурилась, вспомнив крик, вспугнувший их с Миллесимо, а потом кожаный пояс, найденный в траве. Что, если и в самом деле их с Альфредом видела Мавруха? Что, если она увязалась за Екатериной, рассчитывая припугнуть ее увиденным?
Да нет, едва ли. Ну откуда такая тонкость расчетов у полоумной девки? Небось притащилась из лесу, шаталась по имению ночью, забрела на конюшню, захотела спать, залезла в карету… Екатерина с тоской покачала головой. Ей не хотелось проверять свои догадки. Хотелось, чтобы Маврухи тут не было, чтобы она исчезла невесть куда. Эта тварь еще опаснее Даши. Ведь для скорбных разумом закон не писан, они не ведают, что творят. Кто может остановить Мавруху, если она и впрямь видела Екатерину и ее любовника и захочет трепать об этом налево и направо? Может, ей и не поверят, но всяк сочтет, что дыма без огня не бывает.
Надо что-то делать. Надо заставить ее замолчать.
Екатерина сунула руку в карман, нашитый изнутри меж складок пышного дорожного платья, и стиснула золотую крышечку розового каменного сосуда, который нашла вчера в лесу. Кстати сказать, открывался он очень просто, они с Миллесимо не поняли этого, а вечером в своей спальне, так и этак вертя крышечку, Екатерина поняла: ее надо сперва сильно прижать, а потом потянуть вверх. И тогда она легко отвинчивалась. Наверное, благодаря этой хитрости крышечка прилегала очень плотно и надежно охраняла темную, густую, золотисто-зеленую жидкость с острым запахом лаврового листа. На духи это мало походило, на нюхательную соль тоже. Ведь запах нюхательной соли проясняет сознание, а у Екатерины слегка закружилась голова, стоило ей вдохнуть аромат странной жидкости. Она решила не рисковать, и, как велико ни было искушение лизнуть неведомую жидкость, поскорее завинтила крышечку.
Бог его знает, а вдруг там яд? Лизнешь его – и тут же умрешь в страшных судорогах. Или, что еще хуже, это медленно действующий яд, какими, судя по рассказам, пользовались знаменитая отравительница Екатерина Медичи и ее придворный медик Козимо Руджиери. Попробуешь его, не ощутив никаких неудобств, – и не узнаешь, что смерть уже поселилась в твоем теле, ждет, когда настанет миг – и она заставит твое сердце замереть…
Нет, пробовать таинственную жидкость Екатерина не собиралась, хотя самая мысль, что в руки попал яд, ей страшно понравилась. Ведь стоит Екатерине разозлиться на кого-то, она может незаметно подлить яд этому человеку в еду или питье, а он даже не заподозрит, откуда пришла смерть…
Всю ночь она упивалась своей тайной властью над людьми, а утром, одеваясь, первым делом сунула сосудец в карман. И сейчас вспомнила о нем, подумав: вот средство заставить Мавруху замолчать. Знать бы наверняка, сразу подействует яд или через какое-то время?
«А может, это вовсе не яд, а какое-то лекарство? – вдруг насмешливо спросил ее внутренний голос. – Напоишь Мавруху, а она потом еще сто лет проживет! Небось обхохочешься!»
Да, знать бы наверняка, но не узнаешь, не испытав зелья на ком-нибудь.
– А, проснулась, проклятущая! – воскликнула вдруг Даша, и Екатерина удивилась силе ненависти, прозвучавшей в ее голосе. Господи, она и позабыла, что у девушки тоже есть причины ненавидеть дочь Никодима Сажина. Небось Даша жаждет Маврухиной смерти так же, как и она сама. И если решиться попробовать на Маврухе яд, Даша не станет потом обличать отравительницу.
Екатерина едва не засмеялась от этой мысли, но при взгляде на сонное, запухшее Маврухино лицо брезгливо скривилась. Та оглядывалась с таким тупым выражением, что возникало сомнение, да есть ли вообще в ее кудлатой голове хоть подобие разума. Но вот глаза ее остановились на лице Екатерины, и в них что-то блеснуло.
– А порточки-то серенькие, шелковенькие, – невнятно говорила она. – А ножкой дрыг, дрыг… ах, сласть!
Екатерина почувствовала, что бледнеет. Вчера на Альфреде были серые панталоны, туго облегающие его стройные, сильные ноги. Неужели Мавруха все-таки подглядывала за их свиданием?! Сейчас Екатерина была готова не только отравить ее, но заодно и застрелить, а вдобавок ударить ножом. Беда, не было под рукой ни кинжала, ни пистолета.
– А ну, вылезай отсюда, грязная тварь! – крикнула грубо. – Эй, Филя, останови! Стой!
С этими словами она отдернула занавеску, высунулась было… и едва не оглохла от звука выстрела. Пистолет, чудилось, разрядили ей в лицо, Екатерину ослепило вспышкой, и она, отпрянув, рухнула навзничь на пол кареты почти без чувств.
Январь 1729 года
– Проснись! Степан! Степан Васильевич! Да проснись же!
Голос настойчиво пробивался к затуманенному сознанию, а Лопухину казалось, что кто-то бьет его по левому виску молоточком. Экая пытка бесчеловечная!
– Ну вставай, вставай же, идол! Открой глаза!
Так, что-то знакомое… Ну конечно, это голос его жены!
Степан Васильевич тяжело повернулся на бок и потянул на голову одеяло, чтобы хоть как-то защититься, однако в тот же миг одеяло было с него сорвано. Попытался спрятать голову под подушкой, но и подушку вырвали немилосердные руки. Мало того! Его начали бить этой тяжелой, плотно набитой птичьим пером, отсыревшей, сбившейся в тяжелый ком подушкой по измученной голове!
Степан Васильевич сделал отчаянный рывок и с грохотом скатился с кровати. Боль в ушибленном локте и колене невероятными, мучительными судорогами отозвалась в висках, и подавляемая ярость вспыхнула жарким костром. Вдобавок Наталья не унималась и продолжала орудовать подушкою. Степан Васильевич понял, что сейчас сойдет с ума, если не даст выхода своей злобе.
Убить! Убить мучительницу проклятущую! Прямо сейчас!
«Убить! Убить мучительницу проклятущую!» – чудилось, произнес кто-то в голове суровым, непреклонным мужским голосом – чужим голосом, ничего не имеющим с его собственным, лопухинским. Более всего незнакомый голос был похож на командирский, отдающий приказ нерадивому солдату.
Степан Васильевич так и замер на полу, не чуя, как холодят бока настывшие доски. Этот голос он уже слышал, определенно слышал. И не раз. Он вспыхивал в памяти среди дневных забот, он являлся Лопухину во сне и плавал перед ним, подобно клубам табачного дыма, когда б те обрели вдруг способность разговаривать. Голос существовал сам по себе, отдельно от человека, голос был монотонный, но в то же время властный, непререкаемый, вызывающий неодолимое желание подчиниться, и почему-то вызывал в памяти Лопухина черты какого-то совершенно определенного лица, однако вспомнить, кто это, Степан Васильевич все же не мог. Но он боялся, до дрожи боялся этого голоса. Вот и сейчас – лишь только прозвучал он в уме, как Лопухин весь сжался в комок, чувствуя, что необъяснимый страх подкатывает к горлу. Даже злоба на жестокую жену ушла невесть куда. Он скорчился, прикрывая голову руками, и жалким, хриплым, словно бы не своим голосом пробормотал:
– Будет тебе! Будет! Не видишь, встаю. Уже встал!
Удары подушкой и крики прекратились. Настойчивый голос, велевший убить мучительницу, тоже умолк. Теперь Степан Васильевич слышал только чье-то надсадное дыхание. С трудом сообразив, что дыхание – его, его собственное, а себя бояться вряд ли стоит, решился разлепить склеившиеся веки.
И отпрянул со стоном, увидав прямо перед собой разъяренное лицо жены.
Эх, да… жаль, жаль, что вот таковой не видел ее ни разу господин генерал Левенвольде! Где та красота, которая сводит с ума глупых мужчин? Баба-яга, ну сущая баба-яга!
– Проснись, – повторила угрюмо супруга. – Вольно же было напиваться до такого бесовского одурения. Давно белый день на дворе. Тебя ждут.
– Кто? – слабо выдавил Лопухин.
– Остерман да этот, как его, англичанин… Кейт.
Ого, важная персона пожаловала!
Кейт оказался не просто каким-то там бунтовщиком-якобитом, а человеком не из последних! Принял участие в якобитском восстании, ну а после поражения Иакова Стюарта при Шерифмюре вместе с разбитым претендентом бежал во Францию, затем в Испанию, где Джеймс служил в чине капитана. Протекцией де Лириа он был приглашен в Россию, ну а тут уж подсуетился Остерман. В результате Джеймс Кейт получил чин и жалованье генерал-майора. Ходили слухи, что он весьма преуспел у Натальи Федоровны Лопухиной… И хоть она не бросила ради него своего старинного любовника Левенвольде, все же генерала Кейта теперь однозначно причисляли к ее осчастливленным поклонникам.
Наверное, Степана Васильевича это должно было возмутить? Ничего подобного. Хрен с ними со всеми. У него есть заботы поважнее, и одна из таких забот – неумолимый голос, то и дело возникающий в памяти: «Убить! Убить мучительницу проклятущую!»
Кто она, эта мучительница? Убил ли ее Лопухин? Было это? Не было?
Явь путалась с бредом.
– Федьку кликни, – пробормотал Лопухин. – Умыться, одеться… да рассольцу пускай подаст.
Даже у камердинера есть свой камердинер! Прибежал верный, ко всему привычный Федька, помог господину прийти в себя. Одел его и умыл. Степан Васильевич безучастно отдавался в заботливые Федькины руки, а сам разрывался между бесплодными попытками вспомнить, что означает голос, неустанно звучащий в голове, и угадать, за каким чертом притащились Остерман с Кейтом к нему в дом. Кейта он не видел давно, уже месяц или два, ну а с Остерманом встречался чуть не каждый день, когда выпадал его черед дежурить при государе. Иной раз Петр Алексеевич повелевал вызвать Степана Васильевича и в неурочное время, отсылал других камердинеров. Лопухин гордился этим несказанно. А ведь было время, когда он всерьез трясся за свое место, за свою судьбу. Эта ехидна, царство ей небесное, Наталья Алексеевна, намеревалась обнести его перед государем, и за что? За то, что Лопухин позволил себе усомниться: нужна ли испанцам русская царевна, когда им выгоднее выдать свою принцессу за нашего императора? Ох, разъярилась тогда великая княжна! Анна Крамер, ее камеристка, приятельница госпожи Лопухиной, удрученно пересказывала те грубости и глупости, кои отпускала великая княжна в адрес своего неприятеля. Она не уставала придумывать кары, которые потребует у брата, государя, для прогневившего ее Лопухина. Кто бы мог подумать, что эта всегда мягкая, приветливая, весьма обаятельная, несмотря на свою явную некрасивость и чрезмерную полноту, особа сделается вдруг такой изощренной мучительницей!
«Убить! Убить мучительницу проклятущую!..»
Снова этот голос! Степан Васильевич велел Федьке принести со двора в плошке снегу, потер виски, хлебнул еще рассольцу. Вроде бы отпустило. Небось можно и к заждавшимся гостям выйти.
Надевая парик, поймал в зеркале свое опухшее, с набрякшими веками отражение, скривился неприязненно, однако что было делать? Другой рожи Бог не дал!
С усилием передвигая ноги, вышел в гостиную, расплылся в радушной, аж челюсти сводило, улыбке:
– Великодушно извините, господа! Заставил вас ждать… Вчера с государем и князем Иваном Алексеевичем засиделись не в меру за картами.
– Я видел фаворита поутру, он уже отправился с государем на верховую прогулку, вполне свеж, бодр, – неприязненно буркнул Остерман.
– Как соленый огурчик! – решил щегольнуть знанием русского языка Кейт, но никто не засмеялся.
Упоминание Остермана о свежем и бодром князе Иване было подобно уколу в самое сердце Лопухина. Наталья последнее время запилила мужа: ну хорошо, прибрал Господь великую княжну, не попустил ее сжить Лопухина с насиженного местечка, так ведь он сам себя сковырнет! Как бы не взял Петр Алексеевич на эту должность кого-нибудь из Долгоруких, того же молодого князя Сергея! Нечто подобное высказал при прошлой встрече с Лопухиным и Андрей Иваныч Остерман. Судя по его насупленному выражению, он и сейчас намеревался выговаривать государеву камердинеру.
Не стоит, право. Строже, чем сам Степан Васильевич, его никто не осудит. Надобно, конечно, бросить пить… Не только потому, что голова наутро раскалывается и без снежку да рассольцу не оклематься. Это дело для всякого привычное. В другом беда. Частенько бывает так, что не может он вспомнить, где был и что делал весь прошедший день. Началось это как раз после той ссоры с великой княжной, пусть земля ей будет пухом. Тогда, прослышав от Анны Крамер, какие ковы кует супротив него сестра государя, Степан Васильевич впал в такую глубокую тоску и опаску за свою участь, что, как водится у всякого русского, начал искать противоядия своим горестям в вине. Да и, видать, переусердствовал. Право слово, бывали дни, которых совершенно не удавалось припомнить! Словно кто-то выкрал их из жизни Лопухина и запрятал так надежно, что и с собаками не сыскать!..
Кое-как Степан Васильевич встряхнулся, подал реплику, давно ожидаемую гостями от радушного хозяина:
– Чему, господа, я обязан счастью видеть вас у себя?
– Это вам в силах доставить мне счастье и удовольствие, – тотчас ответил Кейт с галантностью, коей он, несомненно, набрался в утонченной Франции. – Помнится, при прошлой нашей встрече вы упоминали о великолепных шахматах, кои вывезли с Севера, и обещались при первом же удобном случае непременно показать мне их. Ведь изготовление шахматных фигур дает необычайный простор фантазии художника и ремеслу ремесленника. Прошу извинить меня за навязчивость, но минуло уже изрядное время с тех пор, как вы дали сие многообещающее слово, мое терпение иссякло, и вот я здесь, воспользовавшись бесконечной добротой господина барона, который решился меня сопровождать, дабы смягчить мою назойливость.
Внимая чрезвычайно округлым, умело выточенным фразам гостя, Степан Васильевич еле удерживался, чтобы не почесать в затылке или, того хуже, не стукнуть себя по голове в бесплодной попытке возбудить уснувшую память.
Придется показать Кейту эти дурацкие шахматы, раз уж так приспичило. Законы гостеприимства сего требуют! Показать – и побыстрее спровадить незваных гостей, которые значительно хуже всех полчищ Мамаевых. Господи, до чего ж голова болит, ну просто на куски раскалывается!
Бог весть как удалось налепить на лицо приличную случаю радушную улыбку:
– Охотно доставлю удовольствие вам, господин генерал, вам, господин барон. Прошу за мной, гос-с-сти дорогие…
Гуськом проследовали в кабинет.
– Федька! А ну добудь-ка ты мне шахматы – гостям показать.
– Какие шахматы, барин? Не ведаю я никаких шахмат.
Ох, морока… Лишь пообещав выдрать Федьку до полной потери сознания, Лопухин заставил его начать поиски коробки, которая, конечно, оказалась засунутой в сущую чертову задницу. Все это время Кейт и Остерман сидели молча, с терпеливыми улыбками на лицах.
Ну вот, наконец-то! В одном из сундуков сыскалась коробка, но открыть ее Кейт не позволил: выхватил из Федькиных рук, залюбовался тонкой, белой, напоминающей паутинку резьбой, которая украшала крышку.
– Как сказал бы мой приятель де Лириа, клянусь кровью Христовой, что никогда в жизни я не видывал ничего подобного! И если такова коробка, могу себе представить, каковы должны быть сами фигурки!