Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Толкин и Великая война. На пороге Средиземья - Джон Гарт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Придите ко мне, беззаботные эльфы,Виденьям подобны и отблескам ясным,Из света сотканные, чуждые горю,Порхайте над буро-зеленым покровом.Придите! Танцуйте, о духи лесные!Придите! И спойте, пока не исчезли!

Уильяму Моррису, использовавшему стихи в своих псевдосредневековых романах, также было суждено оставить свой след в ранней поэзии Толкина.

Моррис сыграл важную роль еще и потому, что сам учился в оксфордском Эксетер-колледже и вместе с сокурсником Эдвардом Берн-Джонсом (тоже выпускником школы короля Эдуарда) впервые там услышал о Прерафаэлитском движении – и вдохновился его идеями. Толкин однажды сравнил ЧКБО с прерафаэлитами, возможно потому, что Братство стремилось возродить средневековые ценности в искусстве. Кристофер Уайзмен, что характерно, с таким сравнением не согласился, заявив, что оно весьма далеко от истины.

Все попытки Мэйбл научить старшего сына играть на пианино потерпели неудачу. Как писал в своей биографии Толкина Хамфри Карпентер, «казалось, слова заменяют ему музыку и он получает удовольствие, слушая их, читая их и повторяя их вслух, почти не обращая внимания на смысл». Толкин демонстрировал необыкновенные лингвистические способности; в частности, тонко чувствовал фонетику различных языков. Мать начала учить его французскому и латыни еще до того, как Толкин пошел в школу, но ни тот, ни другой язык ему особо не понравились. Однако в восьмилетнем возрасте мальчик впервые встретился с валлийским – благодаря экзотичным названиям на железнодорожных вагонах с углем. Его притягивал необычный привкус и дух имен, которые встречались порою в истории и в мифологии. Позже Толкин писал: «Греческий с его внешним лоском и текучестью, что лишь подчеркивалась жесткостью, меня завораживал… и я попытался изобрести язык, который бы воплощал специфическую “греческость” греческого». Это было еще до того, как в возрасте десяти лет он начал учить греческий как таковой; к тому времени он уже читал и Джеффри Чосера. Год спустя он разжился «Этимологическим словарем» Чемберса, что позволило ему впервые познакомиться с принципом «передвижения звуков», лежащего в основе эволюции языков.

Так для Толкина открылся новый мир. Большинство людей никогда не задумываются над историей языка, на котором разговаривают, точно так же как не размышляют и над геологией почвы, на которой стоят; но Толкин, читая Чосера на среднеанглийском, уже осмысливал бросающиеся в глаза свидетельства. Еще древние римляне подметили, что некоторые слова в латыни и в греческом звучали похоже – по-видимому, они были сродни друг другу. На протяжении веков то и дело случайно обнаруживалось сходство все в новых языках; делались смелые утверждения о том, что все языки восходят к некоему изначальному общему предку. Но в девятнадцатом веке к вопросу наконец-то подошли со всей научной строгостью, и возникла новая дисциплина: сравнительная филология. Ее основное открытие состояло в том, что языки меняются не как попало, а упорядоченно. Филологи смогли вывести фонологические «законы», по которым отдельные звуки изменялись на разных стадиях истории языка. Словарь Чемберса познакомил Толкина с самым известным из этих законов – с законом Гримма, посредством которого Якоб Гримм примерно за век до того кодифицировал совокупность регулярных изменений, порождающих (например) слова pater [отец] в санскрите, греческом и латыни, но father в английском и vatar в древневерхненемецком, все – восходящие к одному и тому же незафиксированному «корню». Эти языки (хотя и не все языки мира) очевидным образом родственны друг другу – что устанавливалось посредством научного анализа; далее, сопоставляя их, возможно было реконструировать элементы их праязыка, а именно индоевропейского – языка доисторических времен, от которого не осталось никаких письменных источников. От всего этого у мальчика-подростка голова шла кругом; но все это предопределило его дальнейшую жизнь.

К тому времени как Толкин познакомился с законом Гримма, он уже придумывал собственные языки. Отчасти забавы ради и ради розыгрышей – для создания секретных кодов; отчасти просто ради эстетического удовольствия. За невбошем, представляющим собою мешанину из искаженных латинских и греческих слов (изначальная задумка на самом деле принадлежала его двоюродной сестре), в 1907 году последовал гораздо более проработанный наффарин, на который заметно повлияла фонетика испанского языка (а также и отец Фрэнсис, по происхождению наполовину валлиец, наполовину англо-испанец). Последние четыре года в школе короля Эдуарда Толкин учился в старшем, или первом, классе под руководством директора, Роберта Кэри Гилсона, который побуждал его заняться историей латыни и греческого. Но очень скоро своенравные предпочтения увели мальчика за пределы классического мира. Прежний классный наставник Джордж Бруэртон одолжил Толкину учебник древнеанглийского для начинающих, и тот изучал его в свободное время. В школе Толкин добился превосходных успехов в немецком, получил первую награду по этому предмету в июле 1910 года, однако еще раньше, к 1908 году, он открыл для себя «Учебник готского языка» Джозефа Райта, и этот давно мертвый язык с рубежей письменной истории взял его филологическое сердце «штурмом».

Другие предпочли бы помалкивать о таких заумных интересах, но в школе Толкин неумолчно рассуждал о филологии. Роб Гилсон охарактеризовал его так: «солидный авторитет в вопросах этимологии – настоящий энтузиаст». Действительно, как-то раз Толкин даже прочел своему первому классу лекцию о происхождении европейских языков. В школе короля Эдуарда в мальчиков вбивали дух классицизма; Толкин, сопротивляясь, преловко делал вид, что не имеет с ним ничего общего. Он дерзко объявлял литературному обществу, что «Сага о Вёльсунгах», история о драконобойце Сигурде, демонстрирует «величайший эпический гений, что прорывается из дикого состояния в совершенную и осознанную человечность». А однажды на ежегодных латинских дебатах он взял и выступил на готском.

Корпус готских текстов невелик, и для Толкина он стал манящим искушением. Толкин пытался представить, каков был готский, не зафиксированный в письменных памятниках. Он придумывал готские слова, но не как попало, а опираясь на свои познания о звуковых изменениях, чтобы реконструировать «утраченные» слова на основе сохранившихся родственных им слов в других германских языках. Этот лингвистический метод весьма походил на тригонометрическую съемку – процесс, посредством которого картографы отмечают высоту объектов местности, где сами никогда не бывали. «Личный яз.» Толкин упоминал редко, кроме как в своем дневнике, потому что это увлечение частенько отвлекало его от «серьезных» школьных занятий; однако в готский проект он втянул Кристофера Уайзмена. Самокритичный Уайзмен позже вспоминал:

Изучение Гомера под руководством Кэри Гилсона зажгло во мне то, что в Толкине уже горело ярким светом, – интерес к филологии. На самом-то деле Джон Рональд дошел до того, что создал язык L и еще один – LL, демонстрирующий, каким L стал спустя несколько веков. Он попытался посвятить меня в один из своих доморощенных языков и написал мне на нем открытку. Он утверждал, будто я ответил на том же языке, но, сдается мне, он ошибается.

Эти двое с жаром спорили о филологии; много десятилетий спустя Уайзмен говорил, что придумывание языков легло в основу их юношеской дружбы. Необычное занятие для подростков; но Толкин так не считал и позже настаивал: «В этом, знаете ли, нет ничего необычного. По большей части этим увлекаются мальчики… Если основное содержание образования станет лингвистическим, лингвистическую форму обретет и творчество, даже если в список их талантов языки не входят». Конструирование языков не только удовлетворяло творческую потребность, но еще и позволяло создать желанный жаргон, который «служит тайному и гонимому обществу или тем, кто, повинуясь странному инстинкту, притворяется членом такого общества» – как в случае Великих Братьев-Близнецов.

Не вполне понятно, разделял ли Толкин с Уайзменом следующую авантюру, придумывание «незафиксированного» германского языка, гаутиска[11], и кажется маловероятным, что более широкий состав ЧКБО вообще был причастен к его филологическим развлечениям. Но в создании языков Толкин руководствовался скорее художественными, нежели практическими соображениями; и даже если его друзья не привлекались как соавторы, то, по крайней мере они наверняка были восприимчивой, придирчивой аудиторией. В конце концов, эти мальчики вели дебаты на латыни – и участвовали в ежегодных постановках пьес Аристофана в оригинале, на классическом древнегреческом. Сам Толкин с большой экспрессией сыграл Гермеса в постановке «Мира» 1911 года (прощаясь тем самым со школой). Уайзмен выступил в роли Сократа, а Роб Гилсон – Стрепсиада в «Облаках» год спустя. Только Смит из всего ЧКБО, будучи учеником «современного», или коммерческого отделения, греческий не изучал; возможно, поэтому в одной из пьес ему поручили роль Осла. Режиссером-постановщиком выступал любитель сигар Элджи Межерс, глава дома Толкина, и на пирах мальчикам подавали своеобразное меню из булочек, крыжовника и имбирного лимонада. «Неужели никто больше не помнит этих пьес? – вопрошал один из “старых эдвардианцев”, то есть выпускников школы, в 1972 году. – Торжественное шествие хора в белых одеждах, играющего на флажолетах, через все переходы здания Старшей школы? Или как Уайзмен и Гилсон жуют на сцене крыжовник и болтают без умолку, будто греческий – их родной язык?»

ЧКБО нравилось в чем-то отличаться от других. Эти подростки обладали искрометным и весьма изощренным чувством юмора, многообразными интересами и талантами – и редко испытывали потребность втягивать кого бы то ни было в свой круг. Еще один выпускник школы короля Эдуарда писал Толкину в 1973 году: «Вы просто не представляете, как я мальчишкой смотрел на вас снизу вверх с восхищением и завидовал остроумию того избранного узкого круга, что состоял из Дж. Р.Р.Т., К. Л. Уайзмена, Дж. Б. Смита, Р.Кв. Гилсона, В. Траута и Пейтона. А я топтался на окраине, подбирая перлы. Вы, надо думать, даже не подозревали об этом мальчишеском преклонении». Оглядываясь назад, Толкин утверждал, что они вовсе не задавались целью отгораживаться от прочих школьников, но, нарочно или нет, барьеры они воздвигали.

На поле для регби Уайзмена по какой-то причине прозвали Премьер-министром, и участники ЧКБО принялись разрабатывать эту тему: Толкин стал Министром внутренних дел, Винсент Траут – Канцлером, а сообразительный и педантичный Уилфрид Хью Пейтон (прозванный также Уиффи) – Партийным Организатором. Дж. Б. Смит в честь одного из своих увлечений получил громкий (хотя и неправительственный) титул Принца Уэльского. Более того, это только один набор прозвищ из всего перечня[12]. В своей записке, непосредственно перед тем как ЧКБО оформилось в единое целое, Уайзмен обращается к Толкину «мой дорогой Гавриил» и, по всей видимости, титулует его «Архиепископ Эврю»; письмо подписано «Вельзевул» (возможно, автор иронизирует над глубокой пропастью между религиозными воззрениями обоих друзей) и содержит малопонятную отсылку к «Первосвященнику Глубинки, нашему общему другу». Вся их корреспонденция (до Великой войны) пронизана духом шутливой торжественности: вместо того чтобы просто пригласить Толкина в гости, Гилсон вопрошает, не соблаговолит ли тот «украсить своим присутствием наше родовое гнездо» и «разделить с нами кров».

Критически оглядывая век, в котором довелось расти и ему самому, писатель Дж. Б. Пристли истолковывает подобную игру со словами как показатель легкомыслия и самолюбования правящего класса, помешанного на «собственном дурацком сленге («сленгино чудесато привато», как сказали бы они сами) и… постоянном использовании прозвищ». Однако члены ЧКБО происходили из среднего класса, причем из очень разных его слоев. На самом верху находился «облагороженный» Роб Гилсон, с его просторным домом, высокопоставленным отцом и аристократическим кругом знакомых; а на шаткой нижней ступени – Толкин, сирота, проживающий в съемных комнатах. Его «личный язык» не был пародией на итальянский; и, в то время как прозвища и шутливая архаизация, возможно, способствовали «исключительности» «Чайного клуба», его члены беззлобно пародировали традиционную социальную иерархию.

В пародийном ключе написана и первая толкиновская публикация – попытка создать нечто в жанре эпической поэмы. Вполне предсказуемый выбор, учитывая, что произведению предстояло появиться на страницах «Хроники» школы короля Эдуарда. В «Битве на Восточном поле» речь идет не о войне, но о регби – это шуточный отчет о матче 1911 года. Написано оно по образцу очень популярных в то время «Песней Древнего Рима» лорда Маколея, откуда и заимствовано прозвище Уайзмена и Толкина – «Великие Братья-Близнецы», и стилизация эта как минимум забавная. Под видом римских кланов изображены соперничающие школьные дома: дом Межерса – в красном, а дом Ричардса – в зеленом; по полю туда-сюда носятся мальчишки, которым явно велики их помпезные прозвища. Под именем «Сехмет», по всей видимости, скрывается Уайзмен – это намек на его светлую шевелюру и его страстное увлечение Древним Египтом. (Похоже, Толкин на тот момент не сознавал, что Сехмет – это не бог, а богиня.)[13]

Встряхнул льняною гривойСехмет, неустрашен,И к Рыцарю-в-ЗеленомПробился сквозь заслон.Сраженный крепким кулаком,Тот рухнул где стоял,И тотчас поспешил к немуВсяк преданный вассал.Был вынесен из битвыГерой, и сей же мигКолено смазали ему,Омыли бледный лик.

Поэма вся построена на неожиданных переходах от возвышенного стиля к обыденности: архаизмы и иллюзия битвы сменяются современной действительностью, в которой эпизодическую роль играет сам автор. Прозаичная реальность регбийного поля шутливо пародирует героические претензии литературности.

Ироикомическая «Битва на Восточном поле» отражает, намеренно или нет, правду о мировоззрении целого поколения. Спортивная площадка служила ареной для игровых битв. В книгах, которые читали большинство мальчиков, война была все тем же спортом, просто велась другими средствами. Честь и слава увенчивали всеохватным романтическим ореолом и то и другое, как будто настоящая битва могла быть героическим и по сути своей достойным деянием. В своем вдохновенном стихотворении «Vitai Lampada»[14] 1897 года сэр Генри Ньюболт изобразил солдата, который подгоняет своих соратников в кровавый бой, эхом повторяя девиз своего былого капитана школьной крикетной команды: «Играем, парни! Поднажмем!» Филип Ларкин, поэт гораздо более поздний, оглядываясь назад через десятки лет, описывал, как добровольцы выстраивались в очередь, чтобы завербоваться на военную службу, так, словно ждали перед крикетным стадионом, и сокрушался (или предостерегал): «Подобной наивности уже не вернуть». Более умудренный век некогда описал Войну как одного из Четырех Всадников Апокалипсиса, но в эдвардианскую эпоху казалось, что занятие этого всадника лишь самую малость посерьезнее игры в конное поло.

Уже какое-то время до 1914 года перспектива международного конфликта зачастую казалась вполне вероятной. Викторианское изобилие в Британии постепенно убывало – из-за спадов в сельском хозяйстве, а затем из-за расходов на Англобурскую войну. А Германия, объединенная в 1871 году, – этакий хвастливый молодчик среди европейских держав, – переживала бурную индустриализацию и пыталась упрочить свою роль в Европе через расширение колониального господства. Британию, с ее могучим флотом, она воспринимала как главного противника.

Надвигающаяся война отбрасывала тень на мировосприятие Толкина и его друзей еще в то время, когда они учились в школе короля Эдуарда. Уже в 1909 году У. Х. Пейтон, превосходный стрелок и младший капрал в школьном Корпусе подготовки офицеров, на дебатах отстаивал необходимость всеобщей воинской повинности. «Наша страна сейчас достигла мирового господства; к тому же стремится и Германия. Потому нам необходимо позаботиться о том, чтобы защитить себя от опасности иностранного вторжения», – заявлял он. В 1910 году Роб Гилсон призывал к тому, чтобы войны заменил международный арбитражный суд. Толкин возглавлял сторону отрицания. Он предпочитал традиционную иерархию; к примеру, он (возможно, не вполне в шутку) сравнил демократию с «хулиганством и беспорядками», утверждая, что ей не место в международной политике. То же недоверие к бюрократии, интернационализму или масштабным предприятиям как таковым стоит за его нападками на «Суд арбитров». С помощью Пейтона Толкин успешно отверг эту идею как негодную. Они настояли на том, что война – совершенно необходимый и полезный аспект человеческой деятельности, хотя один из школьников и предупреждал о «залитых кровью окопах».

К октябрю 1911 атмосфера накалилась: кайзер грозно потрясал оружием, а в дискуссионном клубе было выдвинуто утверждение «это Собрание требует немедленно начать войну с Германией». Но прочие стояли на том, что Германия – это главным образом торговый конкурент, не более. Дж. Б. Смит заявлял, что рост демократии в Германии и России пресечет любую угрозу войны, и уверял спорщиков, как всегда не без иронии, что единственный повод для тревоги – это воинствующая «Дейли мейл» «да усы кайзера». Дискуссионный клуб не стал объявлять войну Германии. Смит невероятно переоценил силу демократии в обеих странах, недооценил влиятельность прессы и не сумел разглядеть, какую опасность представляет Вильгельм II – деспот, одержимый подспудными комплексами. Смиту подобное легковерие было простительно: только два дня назад ему исполнилось семнадцать лет и он впервые выступал с речью в дискуссионном зале, – но в этих заблуждениях он был отнюдь не одинок.

Невзирая на нестабильность в промышленности, связанные с вопросом о гомруле[15] беспорядки в Ирландии и все более агрессивную активность суфражисток, для многих британцев это была эпоха материального благополучия и спокойствия, и конца ей не предвиделось. Только гибель антарктической экспедиции капитана Роберта Скотта и крушение «Титаника» (и то и другое случилось в 1912 году) заставили усомниться в незыблемости этих многолетних иллюзий.

Школа короля Эдуарда была оплотом здорового спортивного духа, долга, чести и энергичности, и все это подкреплялось солидной базой латыни и греческого. Школьный гимн наставлял учеников:

Здесь не место для лентяя; града славного сыныСтрахам чужды, в битвах стойки и в трудах закалены.Те, кто школу возвеличил, заповедали тебе:Умереть – не в праздной лени, жить – в служенье и борьбе!

В викторианскую эпоху в школе короля Эдуарда проводились занятия по строевой подготовке, пусть и нерегулярные, но в 1907 году Кэри Гилсон получил разрешение организовать Корпус подготовки офицеров в рамках национальных реформ по повышению готовности страны к военному противостоянию. КПО возглавил У. Г. Киркби, преподаватель Толкина на первом году обучения (и выдающийся стрелок в составе Территориальных войск[16], созданных в ходе тех же реформ). Несколько друзей Толкина, заядлых регбистов, стали офицерами Корпуса, а сам Толкин вошел в число 130 кадетов КПО. Восемь членов Корпуса также составили школьную стрелковую команду; лучше всех на стрельбище показали себя Роб Гилсон (капрал КПО) и У. Х. Пейтон. Толкин тоже стрелял неплохо, но в стрелковый взвод не вошел; он принимал участие в строевой подготовке, в инспектировании школьной территории, в состязаниях с другими тремя домами школы, в полевых учениях и в ежегодных масштабных лагерных сборах, куда съезжалось множество других школ.

Объединенные отряды кадетов были представлены королю и проинспектированы фельдмаршалами – лордом Китченером Хартумским и лордом Робертсом, освободителем Блумфонтейна. Школьная «Хроника» приходит к выводу: «Со всей очевидностью, военное министерство и военное руководство ждут от КПО великих дел». Однажды в середине лета Толкин вместе с другими семью кадетами школы короля Эдуарда отправился в Лондон – стоять в оцеплении вдоль всего маршрута следования процессии во время коронации Георга V. Это был 1911 год, стояла палящая жара; в передовой статье Толкин отмечал, что благодаря погоде с его лица «нынче не сходит улыбка». Накануне великого дня кадеты встали лагерем на территории Ламбетского дворца, но долгая засуха наконец-то закончилась и полил дождь. «Adfuit omen», – позже от ком мен тировал Толкин: «это было знамение»[17]. Кадеты выстроились напротив Букингемского дворца, глядя, как мимо маршем проходят войска под строгим оком Китченера и Робертса. Ликующие крики возвестили о выезде короля, и в конце концов кадетам довелось-таки увидеть королевскую процессию совсем близко: возвращаясь из дворца, кареты проехали прямо перед ними.

До поры до времени все эти военные приготовления служили поводом для оптимизма. Так, из Олдершотского лагеря Толкин привез «душераздирающие» рассказы о том, сколь великий разор среди кадетов сеяли каламбуры – несомненно, авторства его же собственного круга. Из другого лагеря, в Тидуорт-Пеннингзе на Солсберийской равнине, в 1909 году Толкин вернулся с самым настоящим ранением, но полученным отнюдь не в бою. С типичной для него стремительностью он ворвался в круглую палатку, в которой жил вместе с еще семью кадетами, подпрыгнул и съехал вниз по центральному шесту – к которому кто-то складным ножом пришпилил свечу. Поначалу казалось, что шрам от полученного пореза останется на всю жизнь.

Пока Дж. Б. Смит потешался над усами кайзера, Толкин понемногу осваивался в Эксетер-колледже, где вместе с прочими юношами своего поколения проходил военную подготовку. Сразу по прибытии он вступил в кавалерию короля Эдуарда. Этот кавалерийский полк – так называемый Королевский колониальный – был создан в ходе Англо-бурской войны: в него набирали уроженцев заморских территорий, проживающих на Британских островах. Как таковой, он обладал довольно сомнительным статусом в сравнении с другими британскими воинскими формированиями (и единственный управлялся из Уайтхолла), но рос благодаря королевскому покровительству; его уже успели переименовать в честь нового короля, Эдуарда VII. Поскольку в Оксфорде и Кембридже училось большое количество студентов, приехавших из колоний, эти университетские городки оказались в центре внимания вербовочных кампаний; к 1911 году в Эксетер-колледже полк был чрезвычайно популярен. Толкин, по всей видимости, вступил в него потому, что родился в Южной Африке; большинство новых студентов записывались в университетский Корпус подготовки офицеров, но от юношей «колониального» происхождения скорее ожидалось, что они завербуются в кавалерию.

В составе конного полка короля Эдуарда новобранцы оксбриджского эскадрона считались народом норовистым и независимым, но кони у них были превосходные, позаимствованные у местных охотничьих клубов. Толкин очень любил лошадей и умел с ними ладить. (Согласно одному источнику, – возможно, это не более чем недостоверный слух, – он фактически стал берейтором. Стоило ему объездить одну лошадь, как ее тотчас же забирали, давали ему другую, и все начиналось с начала.) Однако в полку он пробыл недолго. В июле и в августе 1912 года он в составе полка провел две недели в ежегодном лагере на Дибгейтском плато, в Шорнклиффе, недалеко от города Фолкстона на южном побережье Англии. Вверх по Ла-Маншу с юго-запада проносились ревущие ветра, да такие яростные, что дважды выдавались ночи, когда срывало почти все палатки и навесы. Как-то раз полевые маневры проводились после наступления темноты, и, чем возвращаться в лагерь, полк до утра встал на постой: так новобранцам довелось заранее вкусить неуютной военной жизни. В январе следующего года Толкин был уволен из полка по собственному желанию.

Между тем учеба в Оксфорде, мягко говоря, не отнимала много времени и сил: «Фактически мы не делаем ничего; мы довольны уже тем, что мы есть», – сообщалось читателям школьной «Хроники» в ежегодном «Оксфордском послании» от выпускников школы короля Эдуарда. Классические дисциплины Толкин изучал спустя рукава. Старым друзьям о толкиновском «главном пороке – расхлябанности» было давно известно; но теперь и проректор сделал пометку напротив его имени: «очень ленив». На самом-то деле Толкин был очень занят – но не Эсхилом и Софоклом. Он вступил во всевозможные общества колледжа, а также вошел в состав регбийной команды (хотя здесь уровень был куда выше, и он не то чтобы выделялся – он считался «боковым полузащитником, ни больше ни меньше»). Однако гораздо более сильным отвлекающим фактором стало его растущее увлечение финским эпосом «Калевала».

Толкин открыл для себя этот цикл народных легенд еще в школе. Его «чем-то бесконечно привлекала атмосфера» стихотворного эпоса, недавно опубликованного в дешевом издании на английском языке, – эпоса о поединках северных колдунов, о влюбленных юношах, о пивоварах и оборотнях. Для молодого человека, которого столь влекло к той смутной границе, где письменные исторические источники уступают место эпохе полузабытых устных преданий, «Калевала» обладала неодолимой притягательной силой. А какие имена! – в индоевропейской семье языков, от которой произошел английский, Толкин ничего подобного не встречал: Миеликки, хозяйка леса; Ильматар, дочь воздуха; Лемминкяйнен, беспечный искатель приключений. «Калевала» настолько захватила Толкина, что он позабыл вернуть школьный экземпляр первого тома, о чем Роб Гилсон, сменивший Толкина на посту библиотекаря школы короля Эдуарда, вежливо напомнил ему в письме. Так что, имея в своем распоряжении все, что было ему нужно или что его действительно интересовало, Толкин нечасто захаживал в библиотеку Эксетер-колледжа и на протяжении всего первого года обучения взял на руки только одну книгу, имеющую отношение к классическим дисциплинам («Историю Греции» Гроута). Когда же он все-таки заглянул в библиотеку, полки с античными авторами он обошел стороной, зато раскопал настоящее сокровище: новаторскую грамматику финского языка за авторством Чарльза Элиота[18]. В письме к У. Х. Одену в 1955 году Толкин рассказывал: «Все равно что найти винный погреб, доверху наполненный бутылками потрясающего вина, причем такого букета и сорта, какого ты в жизни не пробовал». Со временем Толкин заимствовал из этой грамматики музыку и структуру финского языка для своего языкотворчества.

Но сперва он принялся перелагать один из фрагментов «Калевалы» стихами и прозой в манере Уильяма Морриса. Это была «История Куллерво» – сюжет о юноше, бежавшем из рабства. Остается лишь удивляться, что подобный сюжет захватил воображение ревностного католика: Куллерво по неведению соблазняет собственную сестру, та убивает себя, тогда и он кончает с собой. Притягательность истории, с вероятностью, отчасти заключалась в смешении бунтарского героизма, юношеской влюбленности и отчаяния; в конце концов, Толкин все еще остро переживал вынужденную разлуку с Эдит Брэтт. Смерть родителей Куллерво, вероятно, тоже вызвала отклик в его душе. Однако ж наиболее притягательным были звучание финских имен, архаичная простота и атмосфера Севера.

Если бы Толкин жаждал всего-навсего пессимистичного пафоса, за ним далеко ходить не надо было: хватило бы и той английской литературы, которой жадно зачитывались его сверстники. Последние четыре года перед Великой войной были, по словам Дж. Б. Пристли, «стремительны, и лихорадочны, и до странности безысходны». Образы обреченной юности в стихотворениях А. Э. Хаусмена из сборника «Шропширский парень» (1896) пользовалась огромной популярностью:

Их товарищей убитых    Кости белые торчатВсюду на полях забытых;    Не придет никто назад.[19]

Одним из поклонников Хаусмена был Руперт Брук, первая литературная знаменитость Великой войны: он писал, что, если погибнет «в неком уголке на чужбине», уголок этот «станет навеки Англией»[20]. Поэзия Дж. Б. Смита отчасти окрашена той же безысходностью.

Толкин, рано лишившийся родителей, уже изведал скорбь утраты. То же можно сказать и о некоторых его друзьях: мать Роба Гилсона умерла в 1907 году, а отец Смита скончался еще до того, как юный любитель истории поступил в Оксфорд. Но в конце первых университетских каникул Толкину был вновь наглядно преподан жестокий урок: человек не вечен, его удел смертность.

Еще в октябре 1911 года Роб Гилсон прислал из школы короля Эдуарда письмо, в котором сокрушался, что «уход некоторых небожителей словно бы лишил оставшихся света в окошке». Нет, никто не умер; Гилсон всего лишь имел в виду, что по Толкину очень скучают, равно как и по У. Х. Пейтону, и по их остроумному приятелю Тминному Кексику Барнзли: оба к тому моменту уже учились в Кембридже. «Увы добрым старым дням, – сетовал Гилсон, – кто знает, суждено ли Ч. клубу собраться снова?» На самом-то деле оставшиеся в Бирмингеме члены клуба продолжали встречаться «в старом святилище» в универсаме «Бэрроу» и хозяйничали в библиотечном кабинете. Теперь в «клику» входили также Сидни Бэрроуклоф и «Малыш», младший брат Пейтона Ральф. В ходе шуточной школьной забастовки друзья требовали, чтобы все штрафы за просроченные книги шли на оплату чая, кексов и удобных стульев для себя, любимых. Школьная «Хроника» сурово увещевала Гилсона, сменившего Толкина на посту библиотекаря, «сделать так, чтобы библиотека… приобрела менее показушный характер». Но клуб с лукавой демонстративностью культивировал конспиративную атмосферу. Издателями «Хроники» и авторами этого увещевания были не кто иные, как Уайзмен и Гилсон. Именно в этом номере несколько старост и бывших учеников были отмечены как «ЧК, БО и т. д.» – почти для всей школы эта аббревиатура представляла неразрешимую загадку.

Вернувшись в Бирмингем на Рождество, Толкин принял участие в ежегодных дебатах выпускников, а вечером зимнего солнцестояния сыграл безграмотную миссис Малапроп в экстравагантной постановке «Соперников» Шеридана, подготовленной Робом, – вместе с Кристофером Уайзменом, Тминным Кексиком и Дж. Б. Смитом, который ныне стал полноправным членом ЧКБО.

На самом-то деле Смит занял опустевшую нишу, оставленную Винсентом Траутом – осенью тот серьезно заболел. Теперь Траут уехал в Корнуолл, подальше от загрязненной атмосферы города, в надежде восстановить силы. Этого не произошло. В следующем, 1912 году, в первый день оксфордского триместра, Уайзмен написал Толкину: «Бедный старина Винсент скончался вчера (в субботу) в пять утра. Миссис Траут приехала в Корнуолл в понедельник и уже решила было, что он идет на поправку, но в пятницу вечером ему резко сделалось хуже, а утром его не стало. Я полагаю, от школы пришлют венок, но я попытаюсь организовать еще один отдельно от ЧКБО». И добавлял: «Я совершенно пал духом… в этом письме никакого ЧКБОшества не жди». Толкин хотел приехать на похороны, но не успевал добраться до Корнуолла вовремя.

Траут влиял на друзей ненавязчиво, исподволь, но глубоко. Жесткий и цепкий на регбийном поле, в общении с посторонними он нервничал, замыкался в себе и неторопливо обдумывал каждое слово, в то время как остальные вокруг увлеченно перебрасывались остротами. Но он воплощал в себе многие лучшие качества ЧКБО – не дурашливый юмор, но честолюбивый творческий индивидуализм. Ведь в моменты серьезности основные участники этого кружка чувствовали, что они – сила, с которой придется считаться; не узкий круг снобов из частной школы, а республика ярких индивидуальностей, способных на настоящие великие свершения в большом мире. Творческий потенциал Винсента находил выражение в поэзии, и после его смерти школьная «Хроника» отмечала: «Некоторые его стихотворения демонстрируют большую глубину чувства и превосходное владение языком». Траут вдохновлялся богатейшим наследием поэтов-романтиков и многому у них учился. Но вкусы его были более эклектичны, нежели у его друзей; красота скульптуры, живописи и музыки находила глубокий отклик в его душе. В школьном некрологе он был назван «истинным художником», и если бы он выжил, то не остался бы незамеченным[21]. Позже, в самый разгар кризиса, которого Траут и вообразить себе не мог, друзья вдохновлялись его именем.

Примерно в то самое время, на которое приходится болезнь и смерть Траута, Толкин начал серию из двадцати или около того необычных символистских рисунков, которые сам назвал «Ичествами» [Ishnesses], поскольку они иллюстрировали настроения или состояния. Ему всегда нравилось рисовать пейзажи и средневековые здания, но, вероятно, такая образность сейчас для его целей не подходила. Для Толкина это был изменчивый, темный, исполненный размышлений период: юноша оказался отрезан от школы и друзей, отец Фрэнсис запретил ему общение с Эдит. Он вступил во взрослую жизнь; его чувства по этому поводу, вероятно, можно представить себе, оценив контраст между жизнерадостным «Додесятичеством» с его двумя деревьями и недовольным «Взросличеством» с фигурой слепого ученого, бородатого, под стать маститым оксфордским профессорам. Более оптимистично, как ни странно, смотрелся схематичный человечек, беспечно шагающий с «Края света» в клубящуюся небесную бездну. Куда более зловеще выглядят подсвеченные факелами картины обряда посвящения, «До» и «После»: сперва – приближение к загадочному порогу, а затем – движение сомнамбулической фигуры между рядами факелов по другую сторону двери. Ощущение жуткого преображения передано с удивительной силой. Столь же очевидно, что здесь мы имеем дело с богатой провидческой фантазией, которая еще не обрела всей полноты выражения, поскольку не нашла для этого подходящего средства.

Год спустя Толкин достиг важнейшего поворотного момента и в личной, и в академической жизни. Жизнь до 1913 года была лишь вступлением. Он был несчастлив в любви; ему постепенно становилось все более ясно, что, изучая классические дисциплины в Оксфорде, он заходит в тупик. И тут все разом изменилось. 3 января 1913 года ему исполнился 21 год, и опекунство отца Фрэнсиса Моргана подошло к концу. Толкин немедленно написал Эдит Брэтт, которая к тому времени успела начать новую жизнь в Челтнеме. За три года разлуки надежды ее угасли, и она заключила помолвку с другим. Однако еще до конца недели Толкин примчался к девушке и уговорил-таки выйти за него.

В течение предшествующего года Толкин изрядно запустил учебу. Его наставником по классическим дисциплинам был Льюис Фарнелл[22]. Энергичный жилистый очкарик с вытянутым лицом, этот педантичный ученый не так давно закончил пятитомный труд, посвященный древнегреческим культам. Двадцатью годами раньше, когда Греция еще оставалась далекой, практически не освоенной путешественниками страной, юный Фарнелл, искатель приключений, объездил и обошел пешком многие разбойничьи края, разыскивая какое-нибудь полузабытое святилище; он же увлеченно фотографировал пороги в верховьях Дуная в Германии. Теперь его археологический пыл подпитывали открытие легендарной Трои и раскопки Кносса, в ходе которых всякий год открывались все новые тайны гомеровской цивилизации и нерасшифрованные надписи, столь соблазнительные для лингвистов. Но ни Фарнелл, ни Софокл с Эсхилом у Толкина энтузиазма не вызывали. Его время и энергия были отданы главным образом внеучебным занятиям. Он общался с друзьями по колледжу, выступал в дебатах, проходил подготовку в составе своего кавалерийского эскадрона и жадно изучал «Грамматику финского языка» за авторством Элиота. «Никто в толк не мог взять, – вспоминал он впоследствии, – почему мои сочинения о греческой драме делались все хуже и хуже».

Единственной возможностью следовать зову сердца для него был спецкурс: он-то и дал ему шанс изучать сравнительную филологию. Толкин понимал: в таком случае его преподавателем станет Джозеф Райт, чей учебник готского языка для начинающих так вдохновлял его в школьные годы. «Старина Джо», гигант среди филологов, начинал как фабричный рабочий, а впоследствии составил монументальный «Словарь английских диалектов». Именно он досконально преподал Толкину основы греческой и латинской филологии. Но в общем и целом Толкин так и не взялся за классические дисциплины всерьез: что, в придачу к драматическому воссоединению с Эдит, отрицательно сказалось на результатах университетских экзаменов середины курса, «онор модерейшнз». Кэри Гилсон надеялся, что его бывший ученик получит оценку первого класса, но Толкин с трудом сдал на второй – от унизительного третьего класса его спасла только превосходная работа по греческой филологии. По счастью, Фарнелл был человеком широких взглядов, сам питал любовь к германистике и благосклонно относился к той области филологических исследований, что действительно интересовала Толкина. Фарнелл предложил Толкину перейти на английский курс и негласно договорился, чтобы юноше удалось сохранить стипендию в 60 фунтов, которая предназначалась для оплаты курса классической филологии. Наконец-то Толкин очутился в своей стихии и смог изучать языки и литературу, которые давно уже будоражили его воображение.

Между тем Толкин все больше отдалялся от ЧКБО. Он не участвовал в возобновленной постановке «Соперников», сыгран ной в октябре 1912 года Кристофером Уайзменом и Робом Гилсоном в честь прощания со школой короля Эдуарда, и под Рождество пропустил традиционные школьные дебаты выпускников, хотя в тот момент находился в Бирмингеме. В университете Толкин поддерживал связь со знакомыми на встречах общества «старых эдвардианцев», однако очень немногие его бирмингемские друзья поступили в Оксфорд. Один из них, Фредерик Скоупс, на Пасху 1912 года уехал в северную Францию зарисовывать церкви вместе с Гилсоном, но Толкин был довольно-таки ограничен в средствах, а в суматохе оксфордской жизни деньги стремительно таяли.

В Эксетер-колледже Толкин попытался возродить дух ЧКБО, основывая похожие клубы, куда входили его новые друзья-студенты: сперва это были «Аполаустики», а потом «Шашки», с роскошными обедами вместо тайных перекусов. Толкин стал членом Диалектического общества и Эссеистского клуба: он любил поболтать за трубочкой. Кто-то из его гостей, разглядывая карточки на его каминной полке, не без иронии отметил, что Толкин, по всей видимости, вступил во все общества колледжа до единого. (Некоторые из этих карточек Толкин нарисовал сам, с характерным для него юмором и стильной элегантностью: таково приглашение на «Курильник» – концерт, во время которого зрителям разрешалось курить, – популярное светское мероприятие. Толкин изобразил четырех пританцовывающих, спотыкающихся и падающих студентов – на Терл-стрит, под неодобрительными взглядами летящих сов, облаченных в академические шапочки и шляпы-котелки университетских властей.) Толкин занял пост «заместителя шута» в наиболее влиятельной из этих организаций – Стэплдонском обществе; позже он стал секретарем и наконец, на шумном и разнузданном собрании 1 декабря 1913 года, был избран президентом.

Что до ЧКБО, то его центр притяжения переместился из Бирмингема в Кембридж, где Уайзмен получил стипендию по математике в Питерхаус-колледже, а Гилсон изучал классическую филологию в Тринити-колледже. В октябре 1913 года кембриджская группа увеличилась с прибытием Сидни Бэрроуклофа и Ральфа Пейтона (Малыша).

В то же время, что было особенно важно для Толкина, в Оксфорд приехал Дж. Б. Смит – ему предстояло изучать историю в Корпус-Кристи-колледже. Уайзмен писал Толкину: «Завидую я тебе из-за Смита; нам, конечно, достались Бэрроуклоф и Пейтон, но Смит – лучший из всех». Дж. Б.С., искрометно-остроумный собеседник, был, несомненно, самым одаренным из ЧКБОвцев: к тому времени как он занял место Винсента Траута в тайном обществе, он уже считал себя поэтом. А еще он разделял некоторые самые сокровенные интересы Толкина, в частности пристрастие к валлийскому языку и валлийским легендам; он восхищался древнейшими преданиями о короле Артуре и считал, что французские труверы лишили эти кельтские сказания их исконной прозрачности и мощи. Прибытие Смита в Оксфорд ознаменовало начало еще более задушевной дружбы с Толкином – дружбы, что росла и крепла вдали от постоянного фиглярства, свойственного ЧКБО в целом.

А в Кембридже Уайзмен совсем пал духом от непрестанного ерничества. Роб Гилсон списывал его депрессию на проблемы со здоровьем, из-за которых Уайзмен вынужден был в колледже бросить регби. Гилсон простодушно заявлял в письме к Толкину: «Порою у нас получается развеять его скуку. В пятницу мы с ним, Тминный Кексик и Малыш все отправились на долгую прогулку и перекусили в пабе… Мы все были в распрекрасном настроении – не то чтобы Тминный Кексик когда-либо бывает в ином». Повидавшись с Толкином и Смитом в этом триместре, Уайзмен наконец-то взбодрился душой, но уже вскорости после того он писал Толкину: «Мне жизненно необходимо снова вдохнуть подлинный дух ЧКБО, поддерживаемый оксфордским отделением. Кексик так меня достал за последнее время, что, честное слово, если в следующем триместре он не изменится, я его придушу…».

К счастью для Уайзмена, когда несколько дней спустя большинство его старых друзей воссоединились на декабрьском регбийном матче 1913 года против основного состава школы короля Эдуарда, он был поставлен на позицию в глубине поля, а Т. К. Барнзли участвовал в схватке за мяч. Но спустя еще два месяца эту несовместимую пару (оба были методистами) делегировали из Кембриджа в Оксфордское уэслианское общество. Роб Гилсон приехал с ними и впоследствии восторженно писал: «Как мы здорово провели выходные: “высший балл”, как сказал бы Кексик… я вдоволь наобщался с [Фредериком] Скоупсом, и Толкином, и Дж. Б. Смитом: все они, похоже, очень довольны жизнью…»

В начале 1914 года у Толкина были все основания радоваться жизни. В январе Эдит была принята в лоно Римско-католической церкви в Уорике, где она поселилась вместе со своей кузиной Дженни Гроув; вскоре после того Эдит и Джон Рональд официально заключили помолвку. Готовясь к знаменательному событию, Толкин наконец-то рассказал об Эдит друзьям; точнее, по всей видимости, он рассказал Смиту, а тот поделился новостью с Гилсоном и Уайзменом. Толкин опасался, что помолвка отдалит его от ЧКБО. Да и в поздравлениях друзей сквозила тревога: не потеряют ли они друга. Уайзмен именно это и высказал в своей открытке: «Единственное, чего я боюсь, – это то, что ты вознесешься выше ЧКБО», – и полушутя потребовал от Толкина каких-нибудь доказательств, что «это его последнее сумасбродство» не более чем «выплеск ультра-ЧКБОшества». Гилсон написал более откровенно: «Обычай требует тебя поздравить, и я это делаю, искренне желая тебе счастья, – хотя я, конечно же, в смешанных чувствах, не без того. Впрочем, я не боюсь, что такой стойкий ЧКБОвец, как ты, когда-либо переменится». Не откроет ли Джон Рональд имя своей дамы? – добавлял он.

Английский курс, на который Толкин перевелся год назад, тоже не переставал его радовать. Оксфордская программа позволяла ему практически полностью пренебречь Шекспиром и другими «современными» авторами, которые его очень мало интересовали, и сосредоточиться на языке и литературе периода, завершавшегося концом XIV века, когда Джеффри Чосер написал «Кентерберийские рассказы». Именно в этой области он и будет работать на протяжении всей своей профессиональной карьеры – за исключением трех непредвиденных лет на войне. Между тем до «Школ» – выпускных университетских экзаменов (или, как они официально именовались, экзаменов Почетной школы английского языка и литературы) – оставалось еще полтора года, а пока Толкин мог себе позволить заниматься любимым предметом в свое удовольствие. Он изучал происхождение германских языков под началом Ролинсоновского профессора англосаксонского языка А. С. Ней пира. Уильям Крейги, один из издателей монументального «Оксфордского словаря английского языка», преподавал Толкину его новый специальный предмет – древнеисландский язык; в рамках этого предмета Толкин изучал «Старшую Эдду» – сборник героических и мифологических песней, повествующих, помимо всего прочего, о сотворении и разрушении мира.

Молодой Кеннет Сайзем обучал его аспектам исторической фонологии – а также и искусству находить недорогие книги у букинистов. Толкин уже хорошо знал многие из обязательных текстов и мог посвятить свое время углубленному и расширенному их изучению.

Он писал работы на такие темы, как «Континентальные родственные связи английского этноса» и «Аблаут», выстраивая замысловатые таблицы слов, обозначающих степени родства: father [отец], mother [мать], brother [брат] и daughter [дочь] на «Vorgermanisch» [догерманском], «Urgermanisch» [прагерманском], готском, древнеисландском и различных диалектах древнеанглийского, иллюстрируя передвижения звуков, породившие дивергентные формы. В придачу к многочисленным заметкам о закономерностях происхождении английского языка от германского праязыка он также изучал влияние его кельтских соседей и лингвистические последствия скандинавского и нормандского завоеваний. Он делал построчный перевод древнеанглийской эпической поэмы «Беовульф» и пробовал на вкус ее разнообразные германские аналоги (в том числе историю о Фроди, который отправляется на поиски сокровищ из «клада, коим холможитель владеет, змий, в кольца свивающийся»). Он размышлял о происхождении таких загадочных персонажей, как Инг, Финн и король Шив, в германской литературе. Толкину все это настолько нравилось, что он не мог не поделиться предметом, доставляющим ему столько удовольствия, с другими. Он прочел доклад об исландских сагах Эссеистскому клубу Эксетер-колледжа: как всегда, он совершенно вжился в роль и употреблял, по словам его сокурсника, «не вполне обычные речевые обороты, идеально подходящие к теме». (Мы можем предположить, что Толкин изъяснялся псевдосредневековыми выражениями, к которым некогда прибегал Уильям Моррис в своих переводах с исландского: точно так же Толкин поступит во многих своих собственных произведениях.)

Во всем этом самоочевидна многообещающая двойственность: двойственность в самой филологии, которая одной ногой (в отличие от современной лингвистики) стояла в науке, а другой – в искусстве, изучая глубинную связь между языком и культурой. Толкина влекли и научная строгость фонологии, морфологии и семантики, и богатая поэтическими образами или «романтическая» сила предания, мифа, легенды. Пока что он не вполне умел примирить научный и романтический аспекты, но не мог и игнорировать волнующие проблески древнего северного мира, что то и дело проглядывали в литературе, которой он занимался. Более того, тяга к древнему прошлому снова уводила Толкина за пределы назначенной ему дисциплины: когда весной 1914 года он получил от колледжа премию Скита по английской филологии, к вящему ужасу своих наставников он потратил деньги не на тексты английской программы, но на книги по средневековому валлийскому, включая новую историческую «Грамматику валлийского языка», а также на псевдоисторический роман Уильяма Морриса «Дом сынов Волка», его же эпическую поэму «Жизнь и смерть Язона» и на «Сагу о Вёльсунгах», переведенную Моррисом с исландского.

Ибо Толкина, при всем его интересе к науке и научной точности и в полном соответствии с его безудержно «романтическим» мировосприятием, не удовлетворял материалистический взгляд на реальность. Для него мир отзывался эхом прошлого. В одном из дебатов Стэплдонского общества он предложил утверждение «это Собрание верит в призраков»; но его собственные своеобразные личные убеждения, ближе к мистицизму, нежели к суеверию, лучше всего выражены в стихотворении, опубликованном в «Стэплдон мэгезин», журнале Эксетер-колледжа, в декабре 1913 года:

Там, где над предвечной Темзой ивы клонятся к волне,   В чаше каменной долины, явленной из тьмы веков,Сквозь зеленую завесу в сумеречной пелене   Проступают очертанья башен и особняков:Град у брода, словно эхо незапамятных времен,Дремлет в мареве тумана, древней тайной облечен.

Эти стихи, написанные в довольно-таки высокопарной манере (долгая строка, с вероятностью, была вдохновлена Уильямом Моррисом), наводят на мысль, что непреходящая суть Оксфорда предшествовала прибытию его обитателей, как если бы университету суждено было возникнуть в этой долине. Это – одно из ранних впечатлений от духа места, которым пронизаны многие творения Толкина: человеческое многообразие отчасти сформировано географией, творением божественной руки. Толкин, изучая в Оксфорде литературы древнего Севера, в воображении своем стремился к позабытым очертаниям «древней тайны», которая, как он считал, сделала мир таким, каков он есть.

До Великой войны Толкин писал не так много стихов и, уж конечно, не считал себя поэтом в полном смысле этого слова, в отличие от Дж. Б. Смита. Однако в таких стихотворениях, как «Там, где над предвечной Темзой ивы клонятся к волне», он подражал не столько англосаксам, сколько Фрэнсису Томпсону и поэтам-романтикам (поэмой «Кубла Хан» Кольриджа вдохновлен рисунок Толкина 1913 года), взыскующим иных сфер за гранью обыденности. В своем докладе о Томпсоне, прочитанном в Эссеистском клубе 4 марта 1914 года, Толкин обрисовал писателя, который способен преодолеть разрыв между рационализмом и романтизмом, высветив «образы, заимствованные из астрономии и геологии, и особенно те, которые можно определить как католический ритуал, вписанный в ткань Вселенной»[23].

Не исключено, что фэйри из раннего стихотворения Толкина «Солнечный лес» – это просто солнечные блики в лесу и ничего больше: образное воплощение отблесков света, испещривших листья на древесных ветвях и дерне. Однако романтическое воображение Толкина считает их более реальными, нежели просто фотоны и хлорофилл. «Солнечный лес» может восприниматься как мольба, обращенная к «отблескам ясным, / из света сотканным, чуждым горю», – мольба будничного, исстрадавшегося мира об утешении. Пусть образность эта и кажется легковесной, но она была связана с крайне важными темами. К 1914 году Толкин смог облечь эту связь в слова как своего рода наставление для читателей Фрэнсиса Томпсона. Он объяснял приятелям-студентам: «Начать до́лжно с причудливо-эльфийского и нежного и продвигаться к глубокому: сперва послушайте скрипку и флейту, а потом научитесь внимать органному созвучию бытия».

Казалось, 1914 год уже не сулит Толкину никаких судьбоносных событий, в отличие от предыдущего года; он начался и шел своим чередом практически так же, как любой другой. С наступлением пасхальных каникул истек срок президентских полномочий Толкина в Стэплдонском обществе, и его сменил приятель Колин Каллис, один из «Аполаустиков», вместе с которым Толкин впоследствии основал клуб «Шашки». Стэплдонское общество провело большую часть летнего триместра в подготовке к шестисотлетнему юбилею Эксетер-колледжа: оно даже не стало, вопреки обыкновению, рассылать бунтарские протестные ноты правительствам иностранных держав, поскольку «на международной арене не произошло ничего достаточно значимого». 4 июня активно функционирующий университетский Англо-немецкий клуб (к которому принадлежали Джозеф Райт и Льюис Фарнелл, к тому времени ставший ректором, или главой колледжа) принимал в гостях немецкого посла, князя Лихновского. Миссис Фарнелл нашла, что князь на удивление рассеян; но стоило ей упомянуть о деятельности Корпуса подготовки офицеров, и немецкий посол живо заинтересовался этой темой. Ужин, входящий в программу празднеств в честь связей Оксфорда с Германией, был лишь одним из множества пышных приемов конца летнего триместра. Два дня спустя состоялся торжественный ужин в честь шестисотлетия Эксетер-колледжа, и Толкин провозгласил тост за общества колледжа (как то и подобало члену столь многих). Затем состоялось «Бражничество» в клубе «Шашки» – изящные приглашения нарисовал сам Толкин. И наконец, начиная со вторника, 23 июня, прошло еще три дня мероприятий в честь шестисотлетия колледжа: летний бал, ежегодный обед в честь бывших выпускников Эксетер-колледжа, или «старых эксонианцев»; обед, садовая вечеринка. Спустя несколько месяцев Фарнелл вспоминал: «Погода благоприятствовала всем нашим празднествам, и атмосферу их не омрачали никакие предчувствия военной бури, которая вскоре обрушилась на нас».

Триместр подошел к концу, а вместе с ним, практически одновременно, и старый мир. 28 июня в балканском городе Сараево молодой сербский националист выстрелил в наследника австрийского трона и смертельно его ранил. Активизировались международные альянсы, и разные государства стали одно за другим вступать в общую пляску смерти. Австро-Венгрия объявила войну Сербии. Дружественная Австро-Венгерской империи Германия объявила войну России как союзнику Сербии. Днем позже, опасаясь оказаться в окружении, Германия объявила войну Франции. 4 августа 1914 года, обходя мощно укрепленную франко-немецкую границу, немецкие войска вторглись в Бельгию. В тот же день Британия, взявшая на себя обязательства защищать нейтралитет Бельгии, объявила войну Германии. Тремя днями позже лорд Китченер, ставший военным министром, призвал поколение Толкина к оружию.

2

«Юноша, в избытке наделенный воображением»

Морозный день в нагорьях северной Франции; справа и слева полчища солдат наступают через нейтральную полосу. Повсюду неразбериха: клубится дым, свистят пули, рвутся снаряды. Младший лейтенант Дж. Р. Р. Толкин – в командном блиндаже, передает распоряжения ординарцам, или в узком окопе, отслеживает ход битвы; он отвечает за связь в грязном, вымотанном и поредевшем батальоне из четырех сотен фузилёров. По итогам кровавой бойни три мили[24] вражеских окопов оказываются в руках британцев. Но для Толкина эта битва – последняя. Несколько дней спустя он сляжет с лихорадкой, и долгая одиссея – по палаткам, на поездах, на кораблях, – в конце концов приведет его обратно в Бирмингем. Там, в госпитале, он начнет записывать мрачную и запутанную историю о древней цивилизации, осажденной жуткими недругами – наполовину машинами, наполовину монстрами: «Падение Гондолина». Это – первый лист на раскидистом древе толкиновских сказаний. В этой истории задействованы «номы», или эльфы; но они высоки ростом, суровы и яростны – совсем не похожи на порхающих феечек из стихотворения «Солнечный лес». Это – битва в полном смысле слова, а не регбийный матч в ироикомическом антураже. В детстве Фаэри еще не вполне завладела сердцем Толкина; гораздо позже Толкин признавался: «Истинный вкус к волшебным сказкам [во мне] пробудила филология на пороге взросления; оживила и стимулировала его война».

В разгар Второй мировой войны, в письме к сыну Кристоферу, служившему в Королевских ВВС Великобритании, Толкин ясно дает понять, как именно его собственный военный опыт повлиял на его творчество. «Среди всех твоих страданий (часть из них – чисто физические) я ощущаю потребность каким-то образом выразить свои чувства касательно добра и зла, красоты и безобразия: осмыслить их, вскрыть, так сказать, нарыв, – пишет он. – В моем случае это все породило Моргота и “Историю номов”». Мифология, в итоге опубликованная как «Сильмариллион» и описывающая времена, когда Саурон «Властелина Колец» был еще только слугою падшего ангела Моргота, возникла из столкновения одаренного богатым воображением гения с войной, ознаменовавшей наступление современной эпохи.

Древо росло неспешно, выпуская все новые ветви. В 1914 году Толкин только-только начал работать с материалами, которые пойдут на постройку Гондолина и Средиземья. Все, чем он располагал, – это небольшое количество странных провидческих образов, несколько обрывков стихотворений, переложение финского предания и серия экспериментов по созданию языков. Ничто не говорило о том, что все это будет со временем «вмонтировано» в структуру мифа, который возникнет в конце 1916 года; да и влияние войны не настолько очевидно в текстах, написанных Толкином сразу после вступления Британии в европейский конфликт. Это было время бурных патриотических излияний, полнее всего отраженных в отточенной поэзии Руперта Брука. Свой вклад в общий поток внес и Дж. Б. Смит – написав стихотворение, озаглавленное «На объявление войны», в котором самонадеянных врагов предостерегали: пусть Англия и состарилась,

Но мы еще горды – мы не снесемНасмешек дерзкого бахвала.Глупец, остерегись играть с огнем —Чтоб все вокруг не запылало!

Гордыня и патриотизм редко порождают поэтические шедевры. Толкин, по всей видимости, повальному увлечению не поддался. На первый взгляд, он был столь же невосприимчив к любым современным веяниям: это касалось не только друзей и литературных движений, но и текущих событий, и даже личного опыта. Иные критики склонны сбрасывать его со счетов – он-де как страус прячет голову в прошлом, он подражатель, который перелагает средневековые или мифологические тексты и упрямо отгораживается от современного мира. Но для Толкина средневековье и мифология дышали жизнью текущего момента. Просто их сюжеты и языки символов оказались наиболее подходящими инструментами для этого самого инакомыслящего из авторов двадцатого века. В отличие от многих других, кто был потрясен катастрофой 1914–1918 годов, Толкин не отказался от старых литературных приемов и методов, от классицизма и медиевализма, поборниками которых выступали лорд Теннисон и Уильям Моррис. Под пером Толкина эти литературные традиции обрели новую жизнь – настолько, что и по сей день подчиняют себе умы читателей.

Неделю спустя после того, как Британия вступила в войну, пока сверхмощная «Большая Берта» обстреливала укрепления бельгийского города Льежа, Толкин находился в Корнуолле и зарисовывал волны и скалистый берег. В его письмах к Эдит прочитывается, насколько чутко его душа отзывается на пейзаж – как, например, когда он со своим спутником, отцом Винсентом Ридом из Оратория, под конец долгого дневного перехода добрался до Руан-Майнора. «Освещение сделалось весьма призрачным, – писал он. – Временами тропа вела через перелески, где ползли мурашки по спине от уханья сов и писка летучих мышей; временами за забором всхрапывала лошадь, страдающая одышкой, или свинья, страдающая бессонницей, отчего у нас душа уходила в пятки; пару раз мы неожиданно проваливались в ручьи, которых в темноте было не видно. Но наконец эти четырнадцать миль закончились – а последние две мили душу нам согревал виднеющийся вдали Лизардский маяк и приближающийся шум моря». Море производило на Толкина сильнейшее впечатление. «Можно ли описать это в унылом, затертом письме? Над головой нещадно палит солнце, а огромные валы Атлантики с ревом и шипением разбиваются о скалы и рифы. Море выточило в утесах причудливые отверстия и теперь врывается в них с трубным ревом или извергает наружу фонтаны пены, точно кит, и повсюду – красные и черные скалы, и белая пена на лиловом и на прозрачной морской зелени».

Толкин не был готов принимать пугающую новую реальность войны. Чтобы усилить небольшую регулярную армию Британии, Китченеру требовалось 500 000 добровольцев. В Бирмингеме первыми на призыв откликнулись бедняки – чернорабочие или безработные. Затем британские войска с тяжелыми потерями вынуждены были отступить от бельгийского города Монса – это была их первая битва в континентальной Европе со времен Ватерлоо в 1815 году. В то же время в самой Британии не осталось регулярной армии для защиты страны от иноземного вторжения. Теперь в центре внимания оказался средний класс и в особенности бессемейные юноши вроде Толкина. «Патриотизм требует, чтобы холостяки, не задумываясь и ни минуты не колеблясь, завербовались в армию», – гремела «Бирмингем дейли пост». В конце августа город уже ждал от «старых эдвардианцев», что они составят новый батальон. Отец Тминного Кексика, сэр Джон Барнзли, – подполковник, приглашенный сформировать новую часть, поторапливал молодых людей. Т. К. Барнзли попытался уговорить Роба Гилсона вступить в «Бирмингемский батальон»[25], но самое большее, на что Роб согласился, – это помочь обучить рекрутов из числа «старых эдвардианцев» стрельбе. К 5 сентября в подразделение записались 4 500 человек – этого вполне хватало еще на один батальон и даже больше. Всеобщий ажиотаж захлестнул и брата Толкина, Хилари. Форма для добровольцев шилась в течение нескольких недель, а пока что им выдали значки, чтобы юношей не оскорбляли на улицах, называя трусами. Толкин, который завербоваться не спешил, позже вспоминал: «В те дни ребята шли в армию – либо подвергались остракизму. Ну и премерзкое же положение». Между тем военный госпиталь, только что устроенный в Бирмингемском университете, заполнялся ранеными из-под Монса; в Англию прибывали бельгийские беженцы и рассказывали о зверствах немцев.

К общественному порицанию добавились завуалированные намеки родственников, а затем и прямое давление. Родителей у Толкина не было, но дяди и тети недвусмысленно давали юноше понять, в чем состоит его прямой долг. Однако в конце сентября, когда Толкин вместе с братом Хилари гостил у своей овдовевшей тети Джейн Нив на ферме «Феникс» в ноттингемпширском Гедлинге, Джон Рональд со всей ясностью заявил, что намерен остаться в университете.

В силу многих причин Толкину полагалось бы незамедлительно откликнуться на призыв Китченера. Он был католиком, а немецких оккупантов в Бельгии обычно считали фанатиками-лютеранами, которые насиловали монахинь и жестоко убивали священников. Вместе со всем цивилизованным миром он возмущался уничтожением немцами Лёвена с его церквями, университетом и библиотекой, насчитывавшей 230 000 книг, в том числе сотни уникальных средневековых рукописей. Он помнил о своем долге перед королем и страной.

Но в 1914 году от Дж. Р. Р. Толкина потребовали сражаться с солдатами, чьей родиной была земля его собственных предков по отцовской линии. Толкины жили в Англии еще с начала XIX века, но род их (с фамилией Tolkiehn) уходил своими корнями в Саксонию. А еще древняя Германия была колыбелью англосаксонской культуры. В одной из своих записных книжек за тот год Толкин тщательно проследил последовательность вторжений, приведших германские племена на остров Британия. На этой стадии, как сам Толкин признавал позже, его неодолимо привлекал «“германский” идеал»: даже в 1941 году (невзирая на эксплуатацию этого идеала Адольфом Гитлером) Толкин опишет его как «благородный северный дух, высший из даров Европе». Не следовало забывать и о научном братстве. Германия была интеллектуальной колыбелью современной науки филологии и некогда выдвинула англосаксонские штудии на первый план англистики. Той осенью бывший наставник Толкина Фарнелл пересказывал истории о немецких зверствах в Бельгии, а вот Джозеф Райт – не только официальный наставник, но и друг и советчик Толкина – пытался устроить библиотеку с выдачей книг на руки для раненых немецких солдат, находящихся на лечении в Оксфорде. О таких симпатиях и о причастности к такому сообществу невозможно было позабыть даже под сверлящим взором лорда Китченера на вербовочных плакатах. И хотя многие соотечественники – обладатели немецких фамилий вскоре сменили их на английские (в том числе Георг V – в июле 1917 года), Толкин этого делать не стал. Много лет спустя он отмечал: «Я привык гордиться своей немецкой фамилией – и гордости этой не утратил на протяжении всей последней прискорбной войны…».

Возможно, что необычные пристрастия Толкина к германской литературе позволили ему взглянуть на войну иначе, нежели большинству современников. Постигая культуру древней северной Европы, Толкин с готовностью отвернулся от античных авторов, на которых в школе воспитывалось его поколение. Античность романтически вплеталась в викторианский триумфализм; как писал один из обозревателей, «по мере того как долгие годы процветания Pax Britannica[26] сменялись один за другим, правда о войне позабылась, и в 1914 году молодые офицеры шли в битву с “Илиадой” в вещмешках и именами Ахилла и Гектора в сердце». Но в сердце Толкина ныне были начертаны иные имена – Беовульф и Беорхтнот. В самом деле, под стать юному Торхтхельму в стихотворной драме «Возвращение Беорхтнота, сына Беорхтхельма» 1953 года, голова Толкина была «набита старинными песнями о героях северной древности, таких как Финн, король Фризии; Фрода, король хадобардов; Беовульф и Хенгест с Хорсой…». Он еще более укрепился в своем подростковом убеждении, что «хотя в целом северный эпос не обладает очарованием и приятностью южного, однако ж превосходит его неприкрашенной правдивостью». Гомеровская «Илиада» в изрядной мере представляет собою перечень насильственных смертей, но ее действие разворачивается в мире погожем и теплом, где моря озарены солнцем, где герои становятся полубогами, а власть олимпийцев – вечна. Германский мир – более холодный и пасмурный. Он страждет под бременем безысходности; в финале гибель ждет как Middangeard (Средиземье), так и его богов. В «Беовульфе» мы наблюдаем «войну человека с враждебным миром и его неизбежное поражение во Времени», – писал Толкин позже в своем концептуальном эссе «“Беовульф”: чудовища и критики». Для «юноши, в избытке наделенного воображением и не то чтобы храброго», как он позже себя описывал, Толкин отлично представлял себе, что такое война, – но даже вообразить себе не мог, как рекордно повысилась эффективность уничтожения себе подобных благодаря техническому прогрессу.

Впрочем, ключ к решению Толкина отсрочить зачисление в армию лежал у него в кармане. Он был небогат: кое-как перебивался на свои 60 фунтов стипендии и небольшой годовой доход. Когда, по достижении двадцати одного года, он отправился в Челтнем отвоевывать Эдит, заботливый хозяин дома, в котором жила девушка, предостерегал ее опекуна: «Мне нечего сказать против Толкина, он воспитанный джентль[мен], но его жизненные перспективы не внушают оптимизма, и я даже не представляю, когда он сможет позволить себе жениться. Если бы он имел какую-никакую профессию, все было бы иначе». Теперь, когда Толкин и Эдит заключили помолвку, ему приходилось думать не только о себе. Перейдя на другой факультет и наконец-то найдя свое призвание, он надеялся зарабатывать себе на жизнь научной и преподавательской работой. А для этого был необходим диплом. Куда более обеспеченный Роб Гилсон рассказывал своей возлюбленной полтора года спустя:

Он вступил в армию позже нас всех, потому что сперва окончил Оксфорд. Для него это было совершенно необходимо: только так он мог надеяться заработать себе на хлеб; и я рад сказать, что он получил первый класс отличия – по английской литературе… Он всегда был отчаянно беден…

Итак, Толкин заявил своей тете Джейн, что намерен завершить свое образование. И в этой стрессовой ситуации он обратился к поэзии. В результате его поездка на ферму «Феникс» совершенно неожиданным образом оказалась судьбоносной.

Еще до того как разразилась война, в конце университетского триместра, Толкин взял в библиотеке колледжа многотомную «Bibliothek der angelsächsischen Poesie» Грейна и Вюлькера. Этот колоссальный труд был одним из тех памятников немецкой филологии, которые сформировали англосаксонистику как науку; это означало, что до конца долгих летних каникул у Толкина на руках оказался основной корпус древнеанглийской поэзии. Он продрался сквозь поэму «Христос» за авторством Кюневульфа, поэта VIII века, но счел ее «прискорбным занудством», как сам писал впоследствии: «прискорбным, ведь плакать хочется при мысли о том, что человек (один или несколько), наделенный даром слова и, по-видимому, столько всего слышавший (или прочитавший) из того, что до наших дней не дошло, тратил свое время на сочинение такой тягомотины». Скука порою сказывалась на Толкине парадоксальным образом: у него тотчас же включалось воображение. Более того, мысль о навсегда утраченных преданиях его неизменно интриговала. Посреди благочестивой проповеди Кюневульфа Толкину встретились слова: «Eala Earendel! engla beorhtast / ofer middangeard monnum sended» – «Привет тебе, Эарендель, ярчайший из ангелов, посланный людям над срединным миром!» Имя Earendel (или Éarendel) необыкновенно его поразило. Позже Толкин описал свой собственный отклик через Арундела Лаудэма, персонажа неоконченного романа «Записки клуба “Мнение”» 1940-х годов: «Я ощутил странный трепет, как если бы что-то всколыхнулось во мне, наполовину очнувшись от сна. За этими словами угадывалось, если бы только удалось уловить, нечто очень далекое, нездешнее и прекрасное, лежащее за пределами древнеанглийского. <…> Думаю, не будет кощунством предположить, что слова эти унаследовали свою необычайную силу воздействия от некоего более древнего мира». Но кому принадлежало имя Éarendel? Вопрос породил ответ длиною в жизнь.

В строках Кюневульфа говорилось об ангеле – посланце или провозвестнике Христа. В словаре высказывалось предположение, что это слово означает луч света или зарю. Толкину казалось, что оно сохранилось со времен еще до древнеанглийского и даже до христианства. (Это подтверждается наличием родственных имен, таких как Aurvandil и Orendil, в других древних письменных источниках. Согласно правилам сравнительной филологии все они, возможно, восходят к одному и тому же имени, существовавшему еще до того, как общегерманский язык распался на подгруппы. Но буквальное и переносное значения этого имени не вполне ясны.) Основываясь на словарных определениях и на фразе Кюневульфа о том, что Эарендель поставлен над нашим миром, Толкин пришел к мысли о том, что Эарендель – не кто иной, как рулевой планеты Венеры, предвестницы зари. На ферме «Феникс» 24 сентября 1914 года он написал на диво удачные строки:

Эарендель восстал над оправой скал,   Где, как в чаше, бурлит Океан.Сквозь портал Ночной, точно луч огневой,   Он скользнул в сумеречный туман.И направил свой бриг, как искрящийся блик,   От тускневшего злата песковПо дороге огня под дыханием Дня   Прочь от Западных берегов.

Толкин украсил стихотворение «Странствие Эаренделя Вечерней Звезды» своей любимой фразой из «Беовульфа» – «Ofer ýþa ful», «над чашей океана», «над океанским кубком». Еще одну характеристику Эаренделя Толкину, вероятно, подсказало сходство его имени с древнеанглийским словом ēar море’: хотя стихия его – небо, он – мореход. Но это было только начало. Толкин обрисовал и персонажа, и космологию в сорока восьми стихотворных строках, тон которых порой возвышен, порой жизнерадостен, а порой – торжественно-мрачен. Все небесные светила – это корабли, которые всякий день проплывают сквозь врата на Востоке и Западе. Фабула несложна: Эарендель выводит корабль от закатной Западной земли на краю мира, стремительно проносится мимо звезд, плывущих заданным курсом, спасается от охотника-Луны, но гибнет в свете встающего Солнца.

Уносясь от Луны, мир с другой стороны   Эарендель спешил обогнуть —За оградой земли, в бесконечной дали,   Пролагал он причудливый путь.Он, сжимая штурвал, смеху смертных внимал   И слезам, что исторгла беда;Мир тонул за кормой между светом и тьмой   На пути своем сквозь года.Паруса распростер и в беззвездный простор,   В недоступный для смертных предел,Без путей и дорог, дерзновен, одинок,   Он, как светоч над морем, летел.Так он Солнцу вдогон направлял галеон,   Вольно странствуя в небесах,Но забрезживший день обратил его в тень,   И угас он с Рассветом в очах.

Именно такой миф мог измыслить какой-нибудь древний народ для объяснения небесных явлений. Толкин дал стихотворению название и на древнеанглийском (Scipfæreld Earendeles Ǽfensteorran), как будто оно представляло собою перевод. Он пытался вообразить историю, которую мог слышать Кюневульф, – как если бы какой-нибудь древнеанглийский поэт, его соперник, потрудился ее записать.

А пока Толкин занимался сочинительством, немецкие и французские армии сходились в яростном бою под городком Альбер, в области, названной по реке Сомме, через нее протекающей. Но доблесть Эаренделя – это доблесть одиночки: он влеком в путь неким необъяснимым желанием. Он не «monnum sended» [к людям посланный] в качестве гонца или вестника (как у Кюневульфа); но он и не воин. Если Эарендель и воплощает в себе какой-то героизм, то это стихийный героизм искателя приключений вроде сэра Эрнеста Шеклтона, тем летом отправившегося в трансантарктическую экспедицию.

Если тень войны и затронула толкиновское стихотворение, то разве что очень косвенно. Хотя Эарендель бежит от земного мира, он внемлет его рыданиям, и в то время как его корабль уносится своим непредсказуемым курсом, неподвижные звезды занимают назначенные им места в «текучем приливе тьмы». Невозможно судить, намеревался ли Толкин провести параллели со своим собственным положением на момент написания стихотворения; но любопытно, что, пока на него давили со всех сторон, принуждая сразиться за короля и страну, пока другие шлифовали воинственные вирши, сам он воспевал «блуждающий дух», не желающий держаться общего курса: одинокого беглеца в погоне за неким ускользающим идеалом.

Что же это был за идеал? Если не рассматривать более поздние разработки предания, об Эаренделе этого стихотворения мы знаем не многим больше, нежели о схематичном человечке, шагающем в никуда на рисунке Толкина «Край света». О том, что Эарендель думает про себя, нам известно и того меньше – при всей его очевидной отваге, эксцентричности и безудержном любопытстве. Мы приходим к выводу, что это в самом деле «бесконечный полет» – квест, не имеющий не только завершения, но и цели. Если бы Толкин захотел исследовать сердце и душу своего морехода, он, возможно, обратился бы к великим древнеанглийским стихотворениям-раздумьям об изгнании: к «Скитальцу» и «Морестраннику». Но вместо того он предпочел жанр рыцарского романа – естественное обрамление для квеста, мотив которого либо самоочевиден (любовь, честолюбие, жадность), либо предначертан свыше. У Эаренделя мотивация двоякая: в конце концов, он и человек, и небесное светило. По канонам сверхъестественного, это астрономический миф, объясняющий движения планет, но по человеческим меркам это также и хвалебная ода воображению. «Полыхает огнем сердце ярое в нем»: Эарендель подобен Фрэнсису Томпсону, исполненному «жаркого интереса к нездешне-прекрасному» (именно так Толкин охарактеризовал Томпсона в докладе перед Стэплдонским обществом). Очень заманчиво усмотреть здесь аналогию с Толкином-писателем, в котором бурлит и ищет выхода творческое начало. Квест морехода – это квест индивидуалиста-романтика, наделенного «избытком воображения» и не довольствующегося просветительской задачей подробно исследовать уже известный мир. Эарендель преодолевает все традиционные барьеры в поисках самораскрытия перед лицом возвышенного, заключенного в самой природе. В некоем подразумеваемом религиозном смысле он стремится приблизиться к созерцанию лика Божьего.

За неделю до начала кембриджского триместра Роб Гилсон гостил у Кристофера Уайзмена в Уондсуорте, районе Лондона, куда вся его семья переехала после того, как отца назначили секретарем головного отделения миссии уэслианских методистов в 1913 году. На той же неделе пал Антверпен[27]. Гилсон писал: «Мы, конечно же, безумствуем и веселимся напропалую. Вчера вечером ходили смотреть Джеральда дю Морье в “Отверженной” – до чего ж дурацкая пьеска![28] Не знаю, что мы станем делать сегодня, – и, с вероятностью, начнем еще до того, как решим». Тогда же, 4 октября, в последнее воскресенье долгих каникул, Толкин возвратился в Бирмингем и остановился в Оратории у отца Фрэнсиса Моргана. Т. К. Барнзли, к тому времени назначенный старшим субалтерн-офицером в 1-м Бирмингемском батальоне, командовал построением личного состава новой части на молебен у главной приходской церкви города. В понедельник новобранцы приступили к учениям. В субботнем выпуске «Дейли пост» был опубликован список зачисленных в 3-й Бирмингемский батальон. Хилари Толкин был вскорости без лишних церемоний отправлен в Методистский колледж в Моузли учиться на горниста.

Вернувшись в Оксфорд, Толкин признался некоему профессору-католику, что разразившаяся война явилась для него тяжким ударом. «Я сетовал, что мир мой рушится», – писал он позже, вспоминая то время. Толкин был подвержен приступам глубокой меланхолии и даже отчаяния со времен смерти матери, хотя держал свои чувства в себе. Новая жизнь, которую он медленно выстраивал с тех самых пор, теперь оказалась в опасности. Но, выслушав его жалобы, профессор-католик заявил, что война – это не аномалия; напротив, человечество просто-напросто вернулось «к нормальному состоянию».

Однако ж первым делом от войны пострадала привычная Толкину «повседневная жизнь» – даже в Оксфорде. Университет был преобразован в цитадель для беженцев, исполненную готовности к войне. Освященный веками поток студентов иссяк: к сентябрю через университетскую призывную комиссию прошло две тысячи человек. В Эксетере осталось только семьдесят пять; по вечерам в квадрангле Эксетера под темными окнами царила тишина. Толкина мучали сомнения: прав ли он был, что остался. «Это ужасно! – писал он. – Я даже не уверен, смогу ли я продолжать учебу: работать решительно невозможно». Колледж частично переоборудовали под казармы; они распределялись между Оксфордширской легкой пехотой и артиллерийскими батареями – бойцы прибывали и отбывали нескончаемой чередой. Ушли на фронт и некоторые из профессоров помоложе, а также и многие из числа университетской прислуги; их заменили более пожилые люди. Толкин порадовался возможности впервые пожить вне колледжа, в доме № 59 на Сент-Джон-стрит (это здание со временем прозвали «Джоннером»), где он делил «берлогу» с последним из оставшихся в Эксетере друзей, Колином Каллисом, который не смог завербоваться в армию по причине слабого здоровья.

Юношей в городе почти не осталось, но жизнь в нем била ключом. Женщины заступали на место мужчин в гражданском секторе. Появились бельгийские и сербские беженцы. По улицам бродили выздоравливающие солдаты; в здании Экзаменационных школ был устроен госпиталь для раненых. Взводы, предназначенные им на смену, занимались строевой подготовкой в Университетском парке; новобранцы щеголяли во временной форме синего цвета. Ректор Фарнелл – сегодня это может показаться эксцентричным – давал уроки фехтования на шпагах и саблях. Впервые со времен Английской гражданской войны[29] Оксфорд превратился в военный лагерь.



Поделиться книгой:



Регистрация