5. Ю. М. в Институте морфологии. 1950-е гг.
6. Ю. М. с А. Нисневичем. Аспиранты Л. М. Шабада. 1950 г.
7–9. Ю. М. Начало 1950-х гг.
10. Л. М. Шабад в лаборатории. Начало 1950-х гг.
11. С Л. М. Шабадом. 1962 г.
12. Во время научной командировки в США. Вашингтон, 1963 г.
13. Ю. М. в Англии, 1957 г.
14. Васильев делает доклад о работах Л. М. Шабада на его 70-летии. 1972 г.
15. Зимняя школа по молекулярной биологии, Ю. М. и А. С. Спирин. Звенигород, конец 1970-х гг.
16. Ю. М. на конференции в Риге. 1970 г.
17. На семинаре Васильева. Биофак МГУ, середина 1960-х гг.
18. С сотрудниками лаборатории. Москва, 1979 г.
19. Ю. М. с руководителем Международного агентства по изучению рака в Лионе. Москва, 1970-е гг.
20. И. М. Гельфанд, В. И. Самойлов, Г. Данн, Ю. М. Васильев. 1980 г.
21. Поздравление от Н. Н. Трапезникова, директора Онкоцентра. 50-летие Ю. М. 1978 г.
22. Ю. М. на субботнике. Строительство Института канцерогенеза. 1985 г.
23. Директор Института канцерогенеза Д. Г. Заридзе поздравляет Ю. М. с 60-летием. 1988 г.
24. После конференции. Конец 1980-х гг.
25. С И. Глушанковой в лаборатории. 1984 г.
26. Ю. М. и гости с Кубы. Начало 1980-х гг.
Воспоминания. Главы 3–4
«Мои университеты»
В 1943 году я поступил на учебу в так называемый экстернат, где можно было за год пройти двухгодичный школьный курс. В экстернате я успешно сдал экзамены за 9-й и 10-й классы и весной 1944 года получил аттестат об окончании школы. Как отличник я был зачислен без экзаменов в Первый медицинский институт. Мужчин-студентов в институте было очень мало, и они, как правило, были инвалидами войны. В институте они стали видными деятелями в комитете комсомола и парткома, я же занимался в основном в студенческом научном обществе, которым руководил доцент И. А. Эскин. Помню первое экспериментальное задание — кастрировать кролика. Большая группа кружковцев разбиралась, где у этого кролика яички. В конце концов, пришел Эскин и сказал, что нам дали самку. В кружке и в группе ко мне относились с уважением, т. к. я интересовался биологией с детства и знал многое, незнакомое моим сокурсникам. Мне после двух курсов учебы дали повышенную (Сталинскую) стипендию.
В институте у нас были выдающиеся профессора: гистолог М. А. Барон великолепно читал и иллюстрировал свои лекции, профессор В. Н. Виноградов, несмотря на дефекты речи, замечательно делал на лекциях разборы больных, блестящие лекции по терапии читал А. Л. Мясников. Среди преподавателей тоже были прекрасные мастера: Владимир Иванович Яковлев заставлял студентов устраивать нетривиальные клинические разборы для установления диагноза у больного. Патологоанатом Серафима Александровна Бувайло разбирала гистологические препараты так, что это напоминало захватывающие детективы. Преподаватель кожных и венерических болезней А. Н. Дубинин вел занятия так, что студенты изучали каждый случай, как приключенческий роман. К примеру: в клинику поступило несколько женщин, которых, по-видимому, заразил один человек в определенной электричке; и тогда А. Н. отправил туда одну из наших студенток — чтобы она по описаниям потерпевших нашла виновного.
Я хотел работать в лаборатории по проблеме рака и на 3-м курсе обратился к Н. И. Лазареву, мужу нашей родственницы Т. А. Детлаф (я уже упоминал, что благодаря им заинтересовался биологией) с просьбой стать моим руководителем. Н. И. сказал, что он не имеет отдельной лаборатории и лучше он порекомендует меня Льву Манусовичу Шабаду, у которого была большая лаборатория в Институте нормальной и патологической морфологии. Шабад принял меня и направил к одной из сотрудниц, Фриме Машбиц, которая учила меня элементарным экспериментальным приемам. Вскоре я стал ставить опыты самостоятельно, а через два года смог отправить в журнал свою работу, напечатанную в первом номере нового журнала «Вопросы онкологии». Через 50 лет я получил от редколлегии просьбу напечатать в этом журнале свою последнюю работу в связи с его 50-летним юбилеем. Обе работы, первая и последняя, были напечатаны в этом юбилейном номере.
За год до того, как я окончил институт, Шабад послал заявку в АМН, чтобы меня направили в аспирантуру к нему в лабораторию. Все развивалось нормально, но для подкрепления заявки Л. М. пошел со мной в Академию к вице-президенту АМН Алексею Ивановичу Абрикосову. Перед походом я признался Л. М., что Абрикосов — мой родственник, двоюродный брат мамы. Шабад очень удивился и спросил, почему я раньше об этом не говорил. Мой ответ был очевидным: я не хотел пользоваться блатом.
Когда мы пришли к Абрикосову, Л. М. сказал, что у него есть очень способный студент, которого он хочет оставить в аспирантуре: «Вот только я никак не мог понять, кого этот студент мне напоминает, и только на днях, когда узнал, что он — ваш племянник, я понял, на кого он похож». А. И. вызвал начальника отдела кадров Академии, Зелова (известного антисемита и мракобеса), и сказал ему, что надо написать заявку в Первый мединститут, чтобы меня направили в аспирантуру в АМН. «Между прочим, он мой племянник», — добавил А. И., после чего Зелов немедленно согласился, и Шабад ушел успокоенный. Однако не все было кончено. Через несколько месяцев на комиссии по распределению мне выдали направление, предписывающее явиться в Министерство здравоохранения до 1 сентября 1949 года для получения дальнейших указаний. Я, естественно, забеспокоился и путем расспросов в институте узнал, что выпускников-отличников забирают для спецработы по атомному проекту. Я побежал к Шабаду. Он подумал несколько минут и спросил: «Когда вам велено явиться в министерство?» «До 1 сентября», — ответил я. «Советую вам исчезнуть из Москвы и на звонки не отвечать». Я так и сделал, уехал на дачу к тете Лизе. Мне несколько раз посылали открытки, но мама отвечала, что я уехал отдыхать после госэкзаменов и приеду к 1 сентября.
1 сентября я с трепетом пошел в министерство. В указанной мне комнате сотрудник поинтересовался, почему явился так поздно. «У меня предписание явиться 1 сентября, что я и сделал». «Да, но мы уже набрали нужный лимит, и я не знаю, куда вас пристроить». «Очень сожалею. Но на крайний случай у меня есть вторая заявка от АМН», — сказал я. Чиновник на первой заявке радостно написал резолюцию: «Ю. М. Васильев направлен в аспирантуру в АМН». Когда я явился с резолюцией к Шабаду, он сказал: «Все отлично. Когда посылают массово куда-нибудь, всегда запрашивают на всякий случай несколько людей сверх лимита». Он послал заявку в Академию, и я был принят в аспирантуру без беспокойств и конфликтов.
Я работал над диссертацией и через два года начал ее писать. Общее положение в биологии и медицине в это время продолжало медленно ухудшаться. Шабад был одним из возможных объектов псевдодискуссий о «передовых» и «реакционных» научных направлениях. Выработался определенный ритуал разоблачений вредных теорий. Сначала появлялась статья, обличающая буржуазное направление. Эта статья обсуждалась на Ученом совете института, а затем в Президиуме Академии медицинских наук, который выносил резолюцию об организационных мерах: чаще всего «вредную» лабораторию просто закрывали. Согласно этому ритуалу, стали искать возможных авторов статьи, разоблачающей Шабада. Один из них легко нашелся. Это был некто Резниченко, физиолог, который перед этим добровольно выступил со статьей, разоблачающей известного физиолога Анохина. В научной среде Резниченко называли «наемным убийцей». К сожалению для Резниченко, он ни слова не знал об онкологии, и после ряда проб он решил взять к себе более квалифицированного соавтора. Эту вакансию он предложил Н. И. Лазареву, который занимался теоретической онкологией. Явных результатов он не имел, а обиженное самолюбие жгло, и Лазарев согласился стать соавтором Резниченко. Я узнал об этом и пошел к Н. И., стараясь его отговорить. К сожалению, Н. И. решил твердо стоять на своем: никаких канцерогенных веществ нет, к раку приводят только нарушения развития. После нескольких неудачных попыток уговорить Н. И. не участвовать в этой статье, я рассказал дома обо всем маме. Она, больная, из дома не выходила, поэтому попросила приехать к ней бывшую жену Н. И. — Т. А. Детлаф. Мама объяснила ей, что речь идет не о научном споре, а об эпизоде в антисемитской кампании, которая тогда активно разгоралась. Т. А. согласилась с ней во всем и обещала поговорить с Лазаревым. Такой разговор состоялся, но положительных результатов не принес. Резниченко убедил Н. И., что никакого антисемитизма здесь нет, он разоблачает равно и русского Анохина, и еврея Шабада. После этого статья вышла в газете «Медицинский работник» под двумя фамилиями: Резниченко и Лазарева.
В институте было назначено обсуждение этой статьи на Ученом совете. За сутки до заседания Совета Шабад собрал всю лабораторию и сказал: «Я прошу завтра каждого высказаться по поводу статьи. Говорите то, что думаете: одобряете статью или не поддерживаете ее, но говорите каждый за себя, я на вас не давлю». В итоге на Совете высказались все сотрудники лаборатории, а также некоторые представители других лабораторий института. Замечательную речь произнес академик АМН Скворцов, специалист по патоморфологии детских болезней, который заведовал одной из лабораторий института. Он говорил на несколько устаревшем высокоинтеллигентном языке. Скворцов разъяснил общеизвестные данные о канцерогенных веществах и сказал, что авторы статьи просто не в курсе современной литературы. Почти все сотрудники лаборатории (Е. Пригожина, В. Гельштейн, А. Крашилина, Тюфанов и я) остро критиковали статью. Только Е. Е. Погосянц говорила о неверных взглядах Шабада, в частности, о том, что он недооценивает роль вирусов. Сам Шабад подробно говорил о роли канцерогенов во внешней среде в развитии рака легкого у человека. В те годы исследования о роли курения и загрязнений городского воздуха только-только начинались. Теперь практическое значение этих канцерогенов полностью подтверждено и стало основой профилактики рака во многих странах. Тогда уже эти данные произвели на всех большое впечатление. Резниченко и Лазарев что-то возражали невнятно, а директор Снякин говорил, что они только хотят поправить идеологию Шабада, а вовсе не собираются закрывать его работу. В общем, единогласное осуждение Шабада не состоялось. Хилую резолюцию о необходимости усилить идеологическую работу в лаборатории передали в Академию мед. наук.
В Академии не знали, что делать с такой резолюцией, и, в конце концов, решили перевести всю лабораторию из Москвы в Ленинградский институт онкологии, где дирекция сможет лучше контролировать работу Шабада. Однако большинство сотрудников по семейным и прочим обстоятельствам уезжать из Москвы не могли. В скрытой форме такая резолюция означала полное закрытие лаборатории. Я тоже не мог уехать из-за болезни мамы. Погосянц и Лазареву дали лаборатории в новом Институте экспериментальной патологии и терапии рака (ИЭПиТР), который тогда только создавался. Мне Погосянц предложила место младшего научного сотрудника в ее лаборатории. «Соглашайтесь, — сказал мне Лев Манусович, — я еще вернусь в Москву». Он всегда был оптимистом, но ему мало кто верил.
В 1952 году я тихо заканчивал аспирантуру и писал кандидатскую диссертацию о ранних стадиях изменений, вызываемых в соединительной ткани канцерогенными углеводородами. Аспирантура кончалась в сентябре 1952 года. Где-то в мае к Шабаду, который был еще в Москве, пришел Снякин и предупредил его, что моя диссертация должна быть подана и апробирована на Ученом совете института до 1 сентября — срока окончания аспирантуры. «Помогите ему, если надо», — лицемерно сказал Снякин. «Он сам справится», — ответил Л. М. Мы быстро поняли, что апробация моей диссертации — это еще одна попытка напасть на Шабада и его окружение. Рецензентом моей работы был назначен академик Смирнов, престарелый физиолог, который работал еще с И. П. Павловым и ничего не знал по онкологии. Вторым рецензентом стал Л. Ф. Ларионов, который был переведен в новый институт в Москве из Ленинграда. Ларионов и Шабад были однокашниками — они оба кончили аспирантуру в Ленинграде в лаборатории Шора. Как это бывает, между двумя однокашниками сложились не лучшие отношения: оба в прошлом критиковали друг друга, поэтому Снякин и компания были уверены, что Ларионов выступит против моей диссертации.
На апробации я изложил суть своей работы. Смирнов стал задавать мне критические вопросы, в частности, он спрашивал, как я диагностировал, что у подопытных крыс действительно развилась саркома. Я ответил, что во всех случаях опухоль исследовали микроскопически для подтверждения макроскопического диагноза. Смирнов сказал, что этого мало, что это — антипавловское вирховианство и надо было подождать, пока у животных разовьются изменения нервной и кровеносной системы. Вторым выступил Ларионов, он одобрил диссертацию и, сделав несколько мелких замечаний, предложил представить ее к защите. Таким образом, он, несмотря на былые разногласия с Шабадом, высказался как честный и объективный ученый. Директор Снякин в заключительном слове предложил мне доработать диссертацию в духе замечаний Смирнова. «Я надеюсь, — сказал он, — что вы с этим согласны». «Разумеется, нет, — взорвался я. — Ведь биопсия — общепринятый метод диагностики злокачественных новообразований. Если мы будем ждать, когда у больных разовьются изменения нервной системы или других органов, вряд ли кто-нибудь из таких больных доживет до операции, и одобрение рекомендаций Смирнова противоречило бы всем принципам клинической онкологии». В лагере Снякина наступило смятение, и в итоге диссертацию рекомендовали к защите без коренной переработки. «Вы были правы, — сказал Снякин после апробации, — с этим парнем лучше не связываться». «Я вас предупреждал», — ответил Шабад с улыбкой, он любил острую дискуссию. Диссертация была подана в Совет АМН, и мы стали ждать очереди на защиту. Однако скоро жизнь изменилась: 5 марта умер Сталин.
Моя наука
Я продолжал работать, перейдя в лабораторию Е. Е. Погосянц по опухолевым штаммам. Мы должны были поддерживать линии разных опухолевых клеток путем трансплантации их на животных и передавать эти линии другим лабораториям для опытов. Е. Е. предложила мне заняться гетеротрансплантацией опухолей человека на животных, воспроизведя результаты, опубликованные Хелен Тулен в США. Я пытался это сделать, но работа не пошла, главным образом из-за трудностей получения опухолей человека из клиники. Я занялся более привычным изучением реакций соединительной ткани на трансплантацию опухолей крыса-мышь и мышь-крыса.
В институте, между тем, медленно происходили коренные изменения. АМН, организуя институт, заполнила его, еще до смерти Сталина, лабораториями разных жуликов и сумасшедших, называвшихся «новаторами». Были совсем уж курьезные примеры. Например, один из этих «ученых» предлагал лечить опухоли экстрактами из фекалий лошадей. Для этого лошади должны были быть молодыми, и фекалии исключительно свежими. Для этого рекомендовалось идти на рынки, куда колхозники привозили продукты на лошадях. В народе этот препарат называли в шутку «г…м молодой кобылы». Самыми крупными были лаборатории Глейзера и Невядомского. История их весьма любопытна. Илья Глейзер был фельдшером в Ташкенте. В свободное время он пытался делать опыты, приготавливая вакцины против рака. Когда началась война, его мобилизовали, а жена его, тоже фельдшер, продолжала работать на том же месте. Во время войны Глейзер добыл справку о своей гибели и послал ее в Ташкент. Став «холостым», он женился на молодой и очень красивой узбечке (я ее видел!) и вернулся с ней в другой район Узбекистана. Одновременно он написал трактат, изложив свой опыт вакцинотерапии опухолей, и послал его Министру здравоохранения СССР, генералу Смирнову. Смирнов во время войны руководил всей медицинской службой вооруженных сил, и, говорят, делал это очень успешно. Он познакомился с рукописью Глейзера, она ему очень понравилась, и он приказал секретно доставить автора в министерство. Как рассказывал сам Глейзер, за ним приехала машина из соответствующего ведомства Ташкента, из нее вышли военные и спросили: «Вы Глейзер?» «Я, дрожа, ответил „да“. Меня посадили в машину и повезли, не говоря о назначении. Только убедившись, что мы не едем в МГБ Ташкента, я несколько успокоился. Меня посадили в самолет и, ничего не объясняя, привезли в Москву, где опять, не говоря ни слова, привели в кабинет министра». «Ты Глейзер? — спросил генерал в роскошной форме. — Твоя работа гениальна. Я ее прочел. Сколько тебе надо сотрудников? 70 хватит?» И Глейзер стал руководителем одного из отделов нашего института.
Его отдел, как и весь институт, помещался на 3-й Мещанской в пустующем корпусе, где раньше была недавно закрытая лаборатория Клюевой и Роскина, которые безуспешно пытались лечить рак. Отдел Глейзера имел более высокую степень секретности, чем другие лаборатории института — у входа был пост, где майор КГБ повторно проверял пропуска. Сотрудники других отделов туда хода не имели. Набранные по указанию Глейзера сотрудники трудились, производя трансплантации опухолей Брауна-Пирса кроликам, а потом вводили им вакцину. Время от времени приезжали комиссии из министерства, и им показывали «результаты» опытов: в контроле по брюшине кроликов вырастали опухолевые узлы, а после введения вакцины эти узлы исчезали. Комиссии из высоких чиновников писали восторженные заключения, и работа продолжалась. Однако не учли одного: переведенный из Горького и ставший директором института молодой хирург Н. Н. Блохин не знал экспериментальной онкологии, но оказался умнейшим, очень способным человеком. Он назначил внутреннюю комиссию по проверке работы Глейзера из числа сотрудников института. Председателем комиссии была Е. Шамаева, бывшая фронтовичка и честнейший человек. Эта комиссия проверяла результаты Глейзера, и сначала все шло хорошо: после вакцинации у кроликов узлы исчезали. И тем не менее что-то показалось подозрительным, и Шамаева настояла на том, чтобы члены комиссии дежурили в виварии Глейзера круглосуточно. Тут-то все и выяснилось: оказалось, что ночью сотрудники Глейзера с особо секретными пропусками проходили в отдел и меняли местами клетки с контрольными и вакцинированными животными. Члены комиссии все это зарегистрировали, и Глейзер был вскоре уволен после обсуждения результатов комиссии на парткоме.
Однако на этом история Глейзера не кончается. У него вне института нашелся покровитель — академик Бакулев, который ему поверил и взял в свой институт для продолжения «ценнейших» работ. В «Медицинском работнике» поместили статью о том, как Н. Н. Блохин травит талантливого молодого ученого. Конец истории был уже совсем в духе «Золотого теленка». Брошенная жена Глейзера, будучи фельдшером, читала газету «Медицинский работник». Прочтя соответствующую статью, она быстро поняла, что речь идет о ее «погибшем» муже. Она немедленно отправилась в Москву, в АМН, и стала искать Глейзера. Найдя его и узнав, что он имеет еще и молодую жену, она написала в Президиум АМН обо всем: и о двоеженстве, и о том, что у него не было врачебного диплома. В то время двоеженство считалось большим преступлением. Глейзер с позором был изгнан из АМН. Я потом спрашивал у Блохина, какова его дальнейшая судьба. Н. Н. сказал, что он не знает точно, но, кажется, его устроили завхозом в каком-то санатории.
Вторая история касалась лаборатории М. М. Невядомского. Этот, к тому времени уже пожилой джентльмен, был до конца 20-х годов нормальным профессором-терапевтом. Но затем он решил обратиться к теории и создал фантастическую концепцию о том, что все опухоли состоят из клеток особых паразитов, а не из клеток организма, носителя опухоли. Этой теории никто из ученых, конечно, не поверил, поскольку известны бесчисленные данные о малигнизации нормальных клеток организма в эксперименте и в клинике. Однако Невядомский в полном одиночестве настаивал на своем, а когда настала пора «мичуринской биологии», он срочно присоединился к ней и в 1952 году даже напечатал книжку о своей концепции. При создании ИЭПиТРа ему дали лабораторию. Блохин, ставший директором института, поставил на Ученом совете доклад Невядомского — и его теорию, естественно, никто не поддержал. Несколько солидных ученых, например тот же Ларионов, высказались против концепции Невядомского. Я тоже решил впервые выступить на Ученом совете — и излагал школьные истины о генезе опухоли. Вскоре лаборатория Невядомского была закрыта.
Более сложной была борьба вокруг «учения» Ольги Борисовны Лепешинской. Это была старая большевичка, которая вместе с мужем находилась в сибирской ссылке одновременно с Лениным. После революции она занялась биологией и, окончив какие-то курсы, создала учение о том, что новые клетки возникают не путем деления предшествующих клеток, а создаются путем конденсации из бесформенного полужидкого «живого вещества». Многие патологи, например академик И. В. Давыдовский, поспешили выступить в поддержку теории Лепешинской. Развивая свою теорию, Лепешинская предложила «омолаживать» организм человека при помощи содовых ванн, якобы сдвигавших кислотность тканей. «Теории» Лепешинской вошли во все планы Медицинской академии, но… в 53-м году умер Сталин — и, когда было устроено обсуждение результатов этой деятельности, атмосфера стала уже совершенно иной. Академики разных отделений АМН об итогах этих работ по «живому веществу» даже не упоминали. Тогда выступила сама Ольга Борисовна. Она зачитала все разделы плана трехлетней давности, где говорилось о важности работ по «живому веществу». Академики, авторы этих планов, присутствовали на заседании, но сидели в мрачном молчании и ничем Лепешинскую не поддержали. Когда она закончила, раздались бурные аплодисменты присутствующих. Каюсь, я тоже похлопал, отметив мужество Ольги Борисовны. Однако вопрос о «живом веществе» больше не возникал. В общем, положение дел в АМН и в нашем институте постепенно менялось. Сам Блохин после беседы с Микояном был неожиданно выдвинут и выбран Президентом АМН.
После этих выборов Блохин вызвал меня и предложил стать в Онкоцентре его заместителем по научной работе. Я долго отнекивался, но, в конце концов, согласился временно занять это место, оговорив, что в конце двухлетнего срока я имею право отказаться от этой должности. Мой опыт заместителя директора был не очень удачен. Я стал приглашать на работу в экспериментальную часть института своих талантливых, по моему мнению, знакомых: Г. Свет-Молдавского, Г. И. Дейчман и некоторых других. Вскоре выяснилось, что каждый из приглашенных считает себя недооцененным и настаивает на расширении площади и штатов своей лаборатории. Все это происходило на фоне конфликтов с общественными организациями института, т. к. я предложил проводить партийные и профсоюзные собрания в нерабочее время. Кто-нибудь другой, будучи более опытным дипломатом, легко бы уладил эти конфликты, но я упрямо настаивал в каждом случае на своем. Я хотел заставить всех работать. В результате, в один прекрасный день я пришел к Блохину и напомнил ему о его обещании освободить меня от административной должности. Он согласился, и я почувствовал, что он делает это с облегчением. Так закончилась моя административная «карьера», и я остался заведующим лабораторией.
Изменению моих устремлений сильно способствовало знакомство с И. М. Гельфандом, о котором следует рассказать особо.
И. М. Гельфанд, крупнейший математик, лауреат многих премий и член целого ряда зарубежных академий, переживал огромную трагедию: его младший сын заболел лейкозом, и отец, обойдя всех российских и иностранных врачей, не мог найти действенной терапии. Кроме обычных врачебных попыток, И. М. собрал семинар специалистов-биологов, куда он индивидуально отбирал самых надежных и знающих исследователей Москвы. Мой друг Саша Фриденштейн посоветовал ему пригласить меня, но И. М., узнав, что я — зам. директора института, возразил: «Администраторы нам не нужны». Все же И. М. согласился встретиться со мной. Когда Фриденштейн передал мне приглашение придти к Гельфанду домой, я тоже стал возражать: «Я знаю о трагедии с сыном Гельфанда, но ничем помочь не могу. Зачем же мы будем морочить друг другу голову?» Теперь уже Гельфанд позвонил мне домой и сказал, что ему просто интересно со мной встретиться. Я согласился и в назначенный срок приехал в его квартиру на Ленинском проспекте. Мы проговорили около трех часов, и И. М. сразу очень мне понравился. Он задавал нетривиальные вопросы и объяснил, что семинар не имеет узкоприкладного характера. Просто он хочет больше знать о биологии. Я рассказал ему о том, что такое опухоль и что такое фаза прогрессии опухоли. Он пригласил меня на семинар, и я согласился. Семинар, проходивший тогда в Институте биофизики, являл собой колоритное зрелище: человек 30 участников, большинство из которых было мне знакомо, составляли группу наиболее знающих биологов среднего возраста. Увидев меня в аудитории, И. М. Гельфанд немедленно вытащил меня и попросил рассказать всем о прогрессии, что я и сделал. С тех пор я был принят в семинар без официальных процедур и посещал его более десяти лет, пока Гельфанд был в Москве.
Семинар, по моему мнению, был исключительно успешен, поскольку на нем провозглашались и обсуждались неофициальные мнения о новостях клеточной и молекулярной биологии, отечественных и зарубежных. В состав семинара входили знаменитые фигуры: профессора Спирин, Скулачев, Абелев, Нейфах-старший, Чертков, Фриденштейн, А. И. Воробьев, Гурвич и другие, а также молодые биологи из разных лабораторий. Позднее я привел на семинар Свет-Молдавского. На семинаре мы делали доклады о своих работах или о литературных данных. Гельфанд, прослушав чей-нибудь доклад, обычно просил одного из участников семинара повторить кратко и четко суть доклада. «Он что-нибудь сказал?», — был его традиционный вопрос. Чаще всего обязанность давать такой разъясняющий комментарий доставалась Нейфаху-младшему или мне. В общем, семинар сыграл уникальную роль в обучении участников ясному и четкому мышлению. Некоторые не выдерживали этот стиль семинара: отсутствие «научного этикета» принимали за грубость руководителя и покидали семинар. Но основная часть участников сохранялась до тех пор, пока Гельфанд не уехал в Америку.
Характер Гельфанда был непростым: в общении с академиками-математиками он также часто резал «правду-матку», не стесняясь никого. Поэтому его несколько раз проваливали на выборах в действительные члены Академии. Он был членом-корреспондентом РАН, куда его выбрали рано при содействии группы Келдыша, где он тогда активно работал. Другим поддерживающим Гельфанда академиком был тогдашний ректор МГУ И. П. Петровский, человек очень порядочный и достойный, но общего положения вещей это не меняло. Ситуация с выборами Гельфанда в академики была одиозной и в конце концов его все-таки выбрали в действительные члены РАН. В это время Гельфанд развелся с женой, матерью двух его сыновей, Сергея и Володи, и покойного Саши. После многих неудачных попыток найти новую молодую жену И. М. женился на аспирантке-математике из Киева, которая была моложе его на 38 лет. У них родилась дочь, которую он безумно любил. Страх за судьбу дочери был, по-видимому, одной из причин его отъезда в Америку, где он прожил 20 лет. Вначале он работал в Гарварде, но затем с помощью его ученика Д. Каждана перевелся в Ратгерский университет в штате Нью-Джерси, где получил постоянное место профессора математического департамента.
Через некоторое время И. М. договорился с руководителем биологического департамента X. Федером о нашей совместной работе, и я со своими сотрудницами (сначала с И. Тинт, а затем с Н. Глушанковой) ежегодно приезжал на два-три месяца для совместных экспериментов. За работу в лаборатории я получал от американцев небольшую сумму и авиабилет, но зато они оплачивали некоторые реактивы и приборы, необходимые для работы в Москве. В Ратгерсе, благодаря усилиям Ольги Фуксон, работавшей в биологической лаборатории этого университета, у нас появились аспиранты — биологи из России и Украины М. Крендель и Т. Омельченко, переехавшие в Америку. Они сделали и защитили хорошие диссертации и сейчас ведут самостоятельную работу в американских университетах. Когда я приезжал в Америку, мы всегда встречались и вместе обсуждали их деятельность.
В те годы (1990–2000-е) меня приглашали с лекциями в некоторые американские университеты. Я побывал, в частности, в Северной Каролине у профессора А. Харриса. На меня сильное впечатление произвела оригинальность его размышлений о механизмах эмбриогенеза. Альберт Харрис был очень приятным человеком и оригинальным ученым со своими взглядами и моделями клеточной динамики. Мы с ним подружились в США, а потом продолжили общение в Москве и Питере. Я не раз бывал у Харриса дома, и они с женой много раз возили меня на берег Атлантики, показывая тамошние виды. Впоследствии я пригласил Харриса в Москву и Санкт-Петербург, где он выступал с лекциями, побывал в нашей лаборатории и у нас дома.
В последние годы своей жизни И. М. работал в основном дома, а я, когда приезжал в США, ежедневно ездил для обсуждения работы к нему домой. В общем, эти годы прошли в основном в поездках между Москвой, Бостоном и Нью-Джерси (Ратгерсом).
Совместные работы с Гельфандом были важны нам обоим и позволили сформулировать важнейшее общее положение об основной функции цитоскелета: цитоскелет и, в первую очередь, система микротрубочек ответственны за динамическую стабилизацию организации клетки. При этом система микротрубочек и неразрывно связанная с ней система центриолей ответственна за расположение и организацию актин-миозиновых компонентов цитоскелета, которые, осуществляя натяжение, контролируют рост и деградацию фокальных адгезий. Эти адгезии, связанные с внеклеточным матриксом, непосредственно ответственны за форму клетки, образование отростков и направленные движения.
В Америке мы очень подружились с семьей биологов из Москвы — Олей Фуксон и Шурой Кистером. Ольга в Москве работала с М. Беркенблитом, который сотрудничал с Гельфандом, а его жена, Елена Глаголева, в Москве писала с Гельфандом популярные книги по математике для школьников. Они тоже приезжали несколько раз на два месяца в Ратгерс, где Беркенблит ставил биологические опыты, а Лена Глаголева вместе с Гельфандом переводила их книжки для школьников на английский язык. Ольга Фуксон всегда была и, естественно, остается очень добрым и активным человеком и всегда помогала в устройстве всем приезжавшим в Америку, в частности нам. Шура Кистер работал с Гельфандом по регуляции синтеза белка, и их совместные работы публиковались в американских журналах. Оля и Шура до конца жизни Гельфанда проявляли действенную заботу о нем. Их дом в Нью-Брансвике находился недалеко от дома Гельфанда, и Шура бывал у И. М. почти ежедневно.
Для Юры в отношениях с разными людьми чрезвычайно важной была активность и успешность их научной деятельности и наличие других общих интересов: любовь к литературе, особенно к поэзии, к музыке, вообще к искусству.
Мне тоже нравились люди с разнообразными интересами, но для меня были важнее их человеческие качества. И тут у нас иногда возникали проблемы.
И. М. Гельфанд был, несомненно, гениальным человеком и не только математиком. С ним и его женой Зорей Яковлевной я познакомилась в его доме, куда все знакомые приехали после похорон их сына Саши. Тогда меня поразила невероятная душевная стойкость: не их утешали в этом ужасном горе, а они. Спустя некоторое время я получила от И. М. предложение ходить на семинар вольнослушателем и стала одним из его членов. Я мало понимала серьезные доклады умных биологов, но мне там было интересно. Однако через некоторое время я поняла, что отрицательные эмоции, которые я там испытывала, превалировали над интересом. И. М., несомненно, преследовал благую цель: научить биологов делать четкие доклады, построенные на основе математической логики, и без воды. Это умели делать единицы, остальных он подвергал унизительному воспитанию. Наблюдать это для меня было невыносимо, и я перестала ходить на семинар. То же сделали и некоторые другие «семинаристы», которым там, безусловно, было и интересно, и полезно. Одним из них был Лева Фонталин, с которым мы поддерживали семейные отношения, пока он не уехал с женой в Израиль.
Гельфанд с Ю. М. довольно часто занимались биологией (И. М. упорно учился), и мы вместе бывали у них дома и на даче. Я видела, как Гельфанд, помимо биологии, осваивает английский и музыку. Ему удавалось все. И еще оставалось время на шефство над 2-й математической школой, ее преподавателями и учениками, в том числе нашей Леной. В то время еврейским детям, даже талантливым, было очень трудно поступить в университет. Руководитель одного из классов 2-й школы в характеристике, которая была необходимым документом при поступлении в институт, написал, что выпускник его класса не занимался общественной работой. Учитель это написал, не понимая, что ставит крест на поступлении в университет. И. М. пришлось объяснить преподавателю, что подобная объективность в тех условиях неуместна.
И это не все. И. М. очень часто помогал людям, нуждавшимся в медицинской помощи. Он мог свернуть горы, чтобы найти нужного специалиста. И за это ему можно было простить многое. О семейных проблемах Гельфанда я здесь писать не хочу.
Ю. М. был для него в то время, наверное, и потом, самым близким человеком, и мы вдвоем часто приезжали для занятий в Перхушково, где была дача Гельфанда. Эти дружеские и рабочие отношения с И. М. продолжались и после того, как Гельфанд с новой семьей уехал в Америку. В Ратгерском университете он руководил математическим департаментом. У Юры в этом же университете были аспиранты-биологи, и он там с ними интенсивно работал по два-три месяца ежегодно до окончания срока их аспирантуры. И. М. обычно принимал активное участие в обсуждении полученных ими результатов.
Мы приезжали к И. М. в Нью-Брансвик, где был его дом, и после того, как Гельфанд перестал работать в университете. Наша дочь Лена с детства и всю жизнь была очень близка с И. М. Бывая на конференциях в Америке, она всегда навещала Гельфанда. Во время их последней встречи, незадолго до смерти И. М., он передал очень трогательное видеописьмо Юре. Сохранилась и их общая с Леной фотография этих дней.
Зоря Яковлевна уехала в Чикаго вместе с сыном Володей и до конца жизни Гельфанда интересовалась его судьбой.
В 1957 году Блохин был в Англии и договорился с Александром Хеддоу, директором института Честер-Бетти в Лондоне, о стажировке в его институте четырех сотрудников Онкоцентра. Я был одним из них. Я прилетел в Лондон в декабре 1957 года. В зале прилета меня встретил красивый высокий человек — он представился директором института Честер-Бетти. К своему удивлению, я хорошо понимал его английский, а он в основном понимал мои ответы. Он отвез меня в отель «Рембрандт», где для меня был заказан номер. Я сразу лег спать — был поздний вечер, и усталость меня сморила.
На следующее утро Хеддоу ждал меня в машине у входа в отель и отвез в институт. Там он показал мне мой рабочий стол, а когда к одиннадцати все сотрудники собрались для утреннего чая или кофе, Хеддоу меня им представил. Он заметил, что удивлен моему английскому и знанию работ их института. Я сказал, что самыми выдающимися их работами я считаю исследования Фулдса о прогрессии опухолей, это новое и очень важное понятие, о котором я ранее ничего не знал. Хеддоу ответил, что Фулде болеет и живет за городом, но он организует мне встречу с ним. «Познакомьтесь и с другими, — добавил он, — у нас много интересных работ». После этого я был оставлен один на своем рабочем месте, а ко мне стали подходить для знакомства разные сотрудники института. Все с любопытством беседовали со мной и были удивлены тем, что я оказался не полным невеждой. Например, один из сотрудников (кажется, Ревелл) начал мне рассказывать, что в клетке есть ядро, и когда я добавил, что в ядре есть ядрышко, а в ядрышке, как некоторые считают, — ядрышечко, то он очень удивился моей эрудиции. «Ведь из России больше сообщают о Лысенко и о том, что хромосом вовсе нет». Я ответил, что Лысенко — шарлатан, и его карьера, сильно повредившая советской биологии, близится к закату. После этого мы подружились, и он мне подробно рассказал о своих работах по индивидуальности хромосом.