— Он никому, кроме вас, сударыня, не желает называть свое имя.
— А как он выглядит?
— Ну, это красавец лет тридцати — тридцати пяти, и, судя по виду, он точно из благородной семьи.
— Пусть войдет, — произносит мадемуазель де Гурне. — Мысль, которую я намеревалась найти, была прекрасна, но она еще может вернуться ко мне, а вот этот кавалер, вполне возможно, уже не вернется.
Как только она завершила свой монолог, появляется кавалер.
— Сударь, — обращается к нему старая дева, — я позволила вам войти, не спрашивая, кто вы такой, и полагаясь на благоприятный отзыв Жамен о вашей наружности; надеюсь, однако, что теперь, когда вы здесь, вы соблаговолите назвать мне ваше имя.
— Мадемуазель, — отвечает ей шевалье де Бюэй, — меня зовут Ракан.
Мадемуазель де Турне, знавшая Ракана лишь понаслышке, высказала шевалье множество любезностей, поблагодарив его за то, что он, будучи молодым и привлекательным, согласился обеспокоить себя из-за такой старой девы, как она. В ответ на это шевалье де Бюэй, отличавшийся остроумием, наговорил мадемуазель де Турне целый короб небылиц, настолько заинтересовавших ее, что она позвала Жамен и велела ей унять кошку, мяукавшую в соседней комнате. К несчастью, шевалье уже считал минуты. После разговора, продолжавшегося три четверти часа и ставшего, по словам мадемуазель де Турне, самым приятным из всех, какие ей доводилось слышать за всю ее жизнь, гость удалился, унося с собой кучу комплиментов по поводу своей учтивости и оставляя старую деву в полном восторге от него.
Такое радостное расположение духа благоприятствовало тому, чтобы вновь обрести мысль, посреди которой ее оторвали от стихотворчества и которая ускользнула, встревоженная приходом посетителя. Так что мадемуазель де Турне вновь взялась за перо, но, едва она это сделала, как Ивранд, выжидавший этот момент, проник в ее покои; затем, дойдя до святилища, где находилась мадемуазель де Турне, он отворил вторую дверь и, увидев старую деву за рабочим столом, сказал, обращаясь к ней:
— Я позволил себе войти не спросясь, мадемуазель, но с прославленным автором «Тени» не подобает обращаться, как со всеми.
— Вот комплимент, который мне нравится! — восторженно воскликнула старая дева, повернувшись к Ивранду. — Я внесу его в свою записную книжку. Ну а теперь, сударь, — продолжала она, — скажите, какая причина доставила мне честь видеть вас?
— Мадемуазель, я пришел поблагодарить вас за честь, которую вы мне оказали, подарив вашу книгу.
— Я, сударь? Я ничего вам не дарила, но то было ошибкой с моей стороны; определенно, мне следовало сделать это. Жамен, принесите одну «Тень» для этого господина.
— Но я имел честь сообщить вам, мадемуазель, что у меня уже есть ваша книга, — сказал Ивранд, — и в доказательство этого я прочту что-нибудь из той или другой главы.
— О, мне это бесконечно льстит, сударь; стало быть, вы сочинитель, коль скоро вас так интересуют только что вышедшие в свет книги?
— Да, мадемуазель, и вот несколько стихотворений моего собственного сочинения, которые я буду счастлив предложить вам в обмен на вашу книгу.
И он, в самом деле, принялся декламировать стихи.
— Но ведь это стихи господина Ракана! — воскликнула старая дева.
— А я и есть господин Ракан, ваш покорный слуга, — приподнимаясь, произнес Ивранд.
— Сударь, вы смеетесь надо мной! — промолвила старая дева, невероятно удивленная его словами.
— Смеяться над вами?! — запротестовал Ивранд. — Смеяться над названой дочерью великого Монтеня, героиней поэзии, прославленной девой, о которой Липе сказал: «Videamus quid sit paritura ista virgo»,[13] а молодой Хейнсий написал: «Auso virgo concurrere viris scandit supra viros»?[14]
— Ну хорошо, хорошо! — остановила его мадемуазель де Турне, невыразимо тронутая этой лавиной похвал. — Значит, тот, кто только что вышел отсюда, хотел посмеяться надо мною; а может быть, это все-таки вы сейчас смеетесь надо мною. Ну да не столь это важно: молодость всегда смеется над старостью, и в любом случае я была очень рада увидеть двух господ столь приятной внешности и столь остроумных.
Однако Ивранд не намеревался внушать старой деве мысль, что его визит был всего лишь розыгрышем, и потому он принялся так красноречиво говорить, что, в свой черед проведя с мадемуазель де Гурне три четверти часа, при расставании оставил ее вполне убежденной в том, что на этот раз она имела дело с настоящим автором «Пастушеских стихотворений».
Но как только Ивранд вышел от нее, явился, в свой черед, подлинный Ракан. Ключ был в двери. Поскольку Ракан страдал небольшой одышкой, он вошел запыхавшись и, войдя, рухнул в кресло. Услышав произведенный им шум, мадемуазель де Гурне, которая все еще пыталась догнать прекрасную мысль, убежавшую при виде шевалье де Бюэя, обернулась и с удивлением увидела нечто вроде толстого фермера, который, не произнося ни слова, отдувался и утирал лицо.
— Жамен, Жамен, — позвала она, — быстро идите сюда!
Компаньонка поспешно пришла.
— Ах, вы только посмотрите, какая нелепая личность! — воскликнула мадемуазель де Турне, не в силах оторвать взгляд от Ракана и разрываясь от смеха.
— Мадемуазель, — промолвил Ракан, который, поясним, не выговаривал ни «р», ни «с»: вместо «р» он произносил «л», а вместо «с» — «т», — челез четвелть чата я ткажу вам, зачем я пришел тюда, но плежде позвольте мне отдышаться. Какого челта вы забрались так вытоко? Ох, как вытоко, мадемуазель, как вытоко!
Понятно, что если лицо и манеры Ракана позабавили мадемуазель де Турне, то она развеселилась куда больше, услышав его тарабарщину, о которой мы попытались дать представление; но в конце концов утомляешься от всего, даже от смеха, и, когда ей, в свой черед, удалось отдышаться, она произнесла:
— А через эти четверть часа, сударь, вы мне хотя бы скажете, что привело вас сюда?
— Мадемуазель, — сказал Ракан, — я плишел поблагодалить вас за ваш подалок.
— За какой подарок?
— Да за вашу «Тень».
— За мою «Тень»? — переспросила мадемуазель де Турне, начав понимать речь, на которой изъяснялся Ракан, — за мою «Тень»?
— Да, конечно, за вашу «Тень».
— Жамен, — обратилась к своей компаньонке мадемуазель де Турне, — прошу вас, рассейте заблуждение этого бедняги: подтвердите, что я послала мою книгу лишь господину де Малербу, довольно плохо отблагодарившему меня за то, что я вспомнила о нем, и господину Ракану, только что вышедшему отсюда.
— Как это вышел отсюда?! — вскричал Ракан. — Но это я Лакан!
— Значит, вы Лакан?
— Я не говолил Лакан, я сказал Лакан.
И бедный поэт предпринял бесконечные усилия, пытаясь произнести свое имя, которое, содержа, к несчастью, ту букву, какую он не мог выговорить, оставалось все время настолько искаженным, что мадемуазель де Турне тщетно пыталась его понять.
— Сударь, — спросила она, — вы умеете писать?
— Как это, умею ли я писать? Дайте мне пело, и сами увидите.
— Жамен, дайте перо господину.
Жамен послушно подала перо незадачливому посетителю, который самым разборчивым почерком и крупными буквами вывел имя
— Ракан! — воскликнула Жамен.
— Ракан? — повторила мадемуазель де Турне. — Так вы господин Ракан?!
— Ну да, — подтвердил Ракан, обрадованный тем, что его, наконец, поняли, и полагавший, что теперь его будут принимать иначе, — ну да!
— Вы только посмотрите, Жамен, на этого занятного человека, который присваивает себе подобное имя! — в гневе воскликнула мадемуазель де Турне. — Двое других были, по крайней мере, милы и забавны, но этот всего лишь какой-то жалкий шут.
— Мадемуазель, мадемуазель, — произнес Ракан, — плошу вас, поясните, что означают эти ваши слова?
— Они означают, что вы уже третий, кто сегодня является ко мне в дом, называя себя Раканом.
— Я ничего об этом не знаю, мадемуазель, но мне доподлинно известно, что я настоящий Лакан.
— Я не знаю, кто вы, — отвечала мадемуазель де Турне, — но мне, в свой черед, доподлинно известно, что вы самый глупый из всех трех. Черт вас раздери! Я не потерплю, чтобы меня поднимали на смех!
Произнеся это бранное выражение, придуманное ею для собственного употребления, мадемуазель де Турне поднялась и жестом императрицы приказала поэту выйти вон.
Видя этот жест и уже не зная, что ему делать, Ракан внезапно заметил на столе томик со своими сочинениями, бросился к нему и, показывая его мадемуазель де Турне, воскликнул:
— Мадемуазель, я настолько настоящий Лакан, что етли вы тоблаговолите взять в луки эту книгу, то я плочту вам наизусть от начала и до конца вте стихи, какие в ней есть!
— Что ж, сударь, — промолвила мадемуазель де Турне, — это означает, что вы их украли, так же, как вы украли имя Ракана, и я заявляю вам, что если вы не уйдете отсюда сию же минуту, я позову на помощь.
— Но, мадемуазель…
— Жамен, прошу вас, кричите караул!
Ракан не стал ждать последствий этого враждебного маневра: он уцепился за лестничную веревку и, при всей своей одышке, стрелой спустился вниз.
В тот же день мадемуазель де Турне узнала всю правду. Посудите сами, каково было ее отчаяние, когда ей стало понятно, что она выставила за дверь единственного из трех Раканов, который был настоящим. Уже на следующий день она наняла карету и помчалась к дому г-на де Бельгарда, где жил Ракан. Он еще лежал в постели и спал; но бедная мадемуазель де Турне так спешила принести извинения человеку, к которому она питала глубочайшее уважение, что, не слушая возражений камердинера, живо вошла в покои Ракана, бросилась прямо к кровати и отдернула занавески. Ракан внезапно проснулся и, оказавшись лицом к лицу со старой девой, подумал, что она хочет снова мучить его; он тотчас же спрыгнул с постели и прямо в рубашке кинулся в свою туалетную комнату; оказавшись там и запершись на замок и на засов, он прислушался. Через минуту все выяснилось: Ракан понял, что мадемуазель де Турне явилась к нему не для того, чтобы упрекать его, а для того, чтобы принести ему извинения, и, успокоившись, наконец, в отношении ее намерений, согласился выйти из своего укрытия. Кстати, с этого дня они стали лучшими друзьями.
Буаробер великолепно изображал эту сцену и нередко разыгрывал ее перед самим Раканом, подражая его заиканию, а тот откидывался на стуле, смеясь до слез и восклицая: «Это вел но, это вел но, ну до чего же это вел но!..»
Кардиналу, знакомому с героем этой истории, представился случай познакомиться и с ее героиней.
Однажды Буаробер показал ему портрет Жанны д’Арк, под которым было помещено написанное от руки четверостишие:
— Это твое стихотворение, Ле Буа? — спросил его кардинал.
— Нет, — ответил Буаробер, — это стихи мадемуазель де Гурне.
— Не автор ли это «Тени»?[16] — поинтересовался кардинал.
— Именно так, — подтвердил Буаробер.
— Ну что ж, приведи ее ко мне.
Буаробер воспользовался этим разрешением и на другой день привел мадемуазель де Турне, которой было тогда около семидесяти лет, к кардиналу. Ришелье, подготовившийся к этому визиту, встретил ее приветствием, которое было целиком составлено из устарелых слов, заимствованных из ее книги. Так что мадемуазель де Турне прекрасно поняла, что кардинал хочет позабавиться; однако она ничуть не смутилась и промолвила:
— Вы смеетесь над бедной старухой, монсеньор; но смейтесь, смейтесь, великий гений! Ведь весь мир должен развлекать вас.
Кардинал, удивленный таким присутствием духа у старой девы и изысканностью сделанного ею комплимента, тотчас принес ей извинения, а затем, повернувшись к Буароберу, сказал:
— Нам следует что-нибудь сделать для мадемуазель де Турне: я даю ей пенсион в двести экю.
— Замечу вашему высокопреосвященству, что у нее есть служанка.
— И как зовут эта служанку?
— Это мадемуазель Жамен, побочная дочь Амадиса Жамена, пажа Ронсара.
— Хорошо, даю пятьдесят экю в год мадемуазель Жамен.
— Но, монсеньор, помимо служанки, у мадемуазель де Турне есть еще кошка.
— И как зовут эту кошку?
— Душечка Пиайон, — ответил Буаробер.
— Я даю пенсион в двадцать ливров душечке Пиайон, — произнес Ришелье.
— Но, монсеньор, — продолжал Буаробер, видя, что кардинал расположен проявлять щедрость, — душечка Пиайон только что окотилась.
— И сколько же котят она родила? — поинтересовался кардинал.
— Пять, — ответил Буаробер.
— Хорошо, я добавляю по пистолю на каждого котенка.
А ведь это был тот самый человек, по приказу которого на эшафот упали головы Шале, Бутвиля, Монморанси, Марийяка и Сен-Мара!
Как-то раз Буароберу удалось также устроить пенсион в сто ливров одному бедолаге-поэту по имени Майе. Когда тот явился к нему с просьбой походатайствовать о пособии в его пользу, Буаробер велел ему составить письменное прошение на имя короля и пообещал взяться за это дело. Тогда Майе взял лист бумаги и тут же на месте написал следующее четверостишие:
Ришелье нашел это четверостишие забавным и удовлетворил просьбу поэта.
Однако кардинал не был щедрым, и присущая ему скупость проявлялась прежде всего в его любовных делах.
У кардинала было несколько любовниц. Одной из них была знаменитая Марион Делорм. Она посещала его дважды, причем первый раз — переодетая пажем, поскольку следовало соблюсти приличия. На Ришелье, встречавшем ее, было платье из серого атласа, украшенное золотым и серебряным шитьем, сапоги и шляпа с перьями. Во второй раз Марион явилась под видом гонца. За эти два свидания кардинал послал ей через своего камердинера Бурне сто пистолей. Марион пожала плечами и подарила эти сто пистолей камердинеру.
Госпожа де Шон тоже пользовалась какое-то время благосклонностью кардинала, но это едва не обернулось для нее бедой. Однажды вечером, когда она в карете возвращалась из Сен-Дени, ее остановили шестеро морских офицеров, которые хотели разбить об ее голову две бутылки с чернилами. То был весьма распространенный в те времена прием обезобразить лицо человеку; впоследствии вместо этого стали просто выплескивать в лицо серную кислоту.
Когда бутылку разбивают, осколки стекла режут лицо, чернила проникают в порезы, и дело кончено. Однако г-жа де Шон так удачно защищала себя руками, что бутылки разбились о стойку дверцы и запачканными оказались лишь платье и карета. В этом злоумышлении все обвиняли г-жу д’Эгийон.
Госпожа д’Эгийон была племянницей кардинала и слыла его любовницей. В 1620 году ее выдали замуж за Антуана дю Рура де Комбале, который был крайне плохо сложен и чрезвычайно угреват. Так что она прониклась к нему такой неприязнью, что впала в глубокую меланхолию. В итоге, когда он был убит в ходе войны с гугенотами, молодая вдова, опасаясь, что ее снова принесут в жертву каким-нибудь государственным интересам, дала обет никогда больше не выходить замуж и постричься в кармелитки. С тех пор она одевалась не менее скромно, чем пятидесятилетняя святоша, хотя ей было всего лишь двадцать шесть лет; она носила платья из гладкой одноцветной шерстяной ткани и никогда не поднимала глаза. Будучи камерфрау королевы-матери, на службе она постоянно была облачена в этот странный наряд, который, впрочем, совсем ее не портил, ибо она была одной из самых красивых женщин Франции и находилась в самом расцвете своей красоты. Однако, поскольку ее дядя становился все более и более могущественным, она начала выпускать локоны, прицеплять к волосам бант и, не меняя еще цвет своих нарядов, стала носить шелковые платья взамен прежних шерстяных. Наконец, когда Ришелье был назначен первым министром, появились женихи, мечтавшие взять в жены красавицу-вдову, но всем им было отказано, хотя среди этих женихов числились г-н де Брезе, г-н де Бетюн и граф де Со, звавшийся впоследствии г-ном де Ледигьером. Правда, кое-кто уверял, что это кардинал, испытывая ревность, не позволил племяннице выйти замуж во второй раз. Тем не менее она была очень близка к тому, чтобы стать женой графа Суассонского, и, не будь ее первый муж столь низкого происхождения, дело, вероятно, выгорело бы. Был даже пущен слух, что ее брак с г-ном де Комбале не был довершен, и какой-то составитель анаграмм обнаружил в ее имени доказательство отсутствия между ними интимных отношений. В самом деле, в девичьем имени г-жи де Комбале, Marie de Vignerot (Мари де Виньеро) нашлись все буквы слов: VIERGE DE TON MARI («девственница твоего мужа»). Но, несмотря на эту анаграмму, Мари де Виньеро так и осталась вдовой.
Однако, если верить скандальной хронике того времени, выдержать это вдовство г-же де Комбале было не так уж трудно, и она имела от кардинала четырех детей. Распускал эти злобные слухи г-н де Брезе, которого г-жа де Комбале не пожелала любить и женой которого она отказалась стать. Он рассказывал обо всех обстоятельствах рождения и воспитания этих четырех маленьких Ришелье. И потому какой-то анонимный автор сочинил следующую эпиграмму, за которую он вряд ли потребовал награду у кардинала, каким бы любителем стихов ни был его высокопреосвященство:
Все эти толки дошли до ушей кардинала, но они ничуть не встревожили его. В любой час дня и даже ночи г-жа де Комбале имела к нему доступ, и поскольку кардинал очень любил цветы, а она в конце концов рассталась со своим черным шелковым платьем, как еще раньше рассталась со своим темным шерстяным платьем, то, когда племянница направлялась к дяде, на ее корсаже, весьма открытом, всегда красовался букет, хотя она никогда не позволяла себе ничего подобного, выходя в свет. Однажды вечером, когда кардинал довольно поздно покидал г-жу де Шеврёз, а она хотела задержать его еще дольше, он промолвил:
— Я ни в коем случае не останусь, ибо что скажет моя племянница, если она не увидит меня сегодня вечером?
В 1638 году кардинал купил для нее герцогство Эгийонское. И лишь тогда она рассталась со своим именем Комбале. Мы видели, как она ухаживала за дядей, лежавшим на смертном одре.
Следует добавить, что в молодости кардинал был весьма сильно влюблен в г-жу де Бутийе, жену государственного секретаря по делам финансов, и, по слухам, имел от нее сына, который был не кем иным, как государственным секретарем Шавиньи, чье имя мы уже не раз упоминали в этом повествовании. И в самом деле, Шавиньи всегда пользовался особым покровительством со стороны кардинала и настолько полагался на это благоволение, что в своих взаимоотношениях с Людовиком XIII нередко угрожал ему гневом Ришелье, и перед лицом такой угрозы король непременно уступал.