– Я с тебя дивлюсь, сколь в такой небольшой голове мусору понакидано! – Лукаво усмехается дедуся. – Ты про что думаешь я внуку кажу?!
– И про что ж?!!
– Да про то, как шмели, и осы с пчёлами налетели на наш вишенный сад! А ты про что подумала? Эх… ты! Охальница. Вот какой смолоду была, таковой и осталась.
Сквозь застывающий клей дрёмы я слышу беззлобную перебранку бабушки с дедом, через приоткрытые ставни чудится сладкий запах вишнёвого варенья из не народившихся ещё ягод, а простывший ветер доносит гудение крыл майских жуков. Они неутомимы в своём стремлении подровнять месяц по лекалу прежней ночи, но противится он тому, и делается лишь весомее, отвоёвывая у гущи неба всё бОльшую его часть. Однако же, как ни упорен кажется он, темноты куда как больше, чем решимости месяца справиться с нею.
А поутру… Земля оказывалась усыпанной поверженными жуками, а май, обескрыленный и обескровленный, взирал победителем на хладный профиль луны, что таяла у всех на виду.
Былое
Едва солнце прикрывает за собой дверь горизонта, но свет его ещё пробивается из щели между землёй и небом, как лес наполняется гудением, будто идёт на взлет силами многих крыл. И ты стоишь и ждёшь, когда наберётся достаточно мочи в дубраве, дабы подняться, воспарить, да в шлейфе осыпающейся с тонких корней почвы, раствориться в поднебесье.
Тихо. От солнечного света пахнет соснами, от ветра – дождём, грозой, предвкушением долгой жизни и счастливой судьбы.
Белки снуют по веткам так проворно, что кажется, будто продевают шерстяные, либо суконные, припечённые солнцем нити в их переплетение.
Заместо ночевавших под кустом косуль – оставлено лёгкое, нежное покрывало из лишних об эту пору ворсинок, сброшенных в отутюженную тёплым боком траву.
И таким вот манером, исподволь, довольно бедный и одинаковый с прочими участок леса оборачивается тою своей стороной, понятной и уютной, что заметна не всякому. Степенные прогулки по его тропинкам, когда густое от аромата течение разнотравья выносит на берег реки, кажется сном наяву. Птицы с беспокойством заглядывают тебе в лицо, ужи вьются у ног, готовые преградить путь туда, куда ступать не след. Привычные к соседству муравьи снуют тут же, и непременно находится один, что посмелее, который, отвлекая от грустных дум, просит подсобить донести весомую, непосильную для него поклажу до искомого места. И немного погодя, благодарный за помощь, отирает с облегчением загорелое дочерна лицо, встряхивает несуществующим чубом, как обыкновенный работяга и торопится дальше, ибо без дела сидеть не привык.
В некий момент лес перестаёт гудеть, и пускается в безудержный, беспричинный, беспечный пляс. Покачивая бёдрами в обнимку с ветром, весь потный от дождя, с упоением прищёлкивает он пальцами многих почек, как кастаньетами.
Лопаясь, те делаются похожими на надкрылья жуков. Зелёные же кружева листочков расправляются на манер крыльев, выглядывают сперва боязливо, присматриваются к миру через просвет, и только после решаются, – была не была! – вырваться, раз и навсегда, прожить то, что положено, как можно ярче, сколь возможно дольше, презрев и осень, и зиму, и ветра, что срывают листву по недомыслию или по злобе.
…Едва солнце прикрывает за собой дверь горизонта… Ах, об этом, кажется, было… уже…
Дрёма
Драгоценный оттиск мимолётной, внезапной радуги – поросшие мелкими маками пригорки мелькают у дороги в пасмурный день, сбивая с толку, как с ног. Чудится, будто бы некто тронул чашу солнца не глядя, наощупь, или задел её серым вязанным обшлагом рукава, как облаком, да и пролил немного. Впрочем, бесконечные бугристые склоны, укрытые камнями вперемешку с выцветшею пылью, льются навстречу рекой, и стирают, загораживают собой пейзаж.
Дрожит мозаикой капЕль дождя на оконном стекле, мешая разглядеть – кто бьётся рыбой в плотной сети ливня. А там – дома раздвигают локтями мокрые занавеси, и склонив чубы крыш, покорно ждут, покуда прольётся уже всё, до последней капли. Дровяные сараи, деревянные заборы мрачнеют от сырости, как от злости. Ветер, подстёгивая ненависть в себе, перехватывает мокрые розги струй воды и хлещет ими всякого, кто попадётся под его скорую руку.
Перепуганные птицы споро законопатили своими лёгкими телами всякую щель, а ливень… оправдывая их расторопность, весьма недовольный ею, хитрит, замирая ненадолго, позволяя рассудить, что вроде бы и был он только что, да весь вышел.
Выжатый до последней возможности, донельзя, досуха день присаживается на мокрый пень, и обхватив колена, роняет голову на руки. Дрёма приобнимает его за плечи и прямо так, сонного, ведёт к закату, где, подсунув ему под голову свежую подушку сумерек, укрывает тёплым покрывалом мха, а дабы не было страшно в подоспевшей ко времени ночи, зажигает круглый ночник луны…
…Вот так бы и всегда, – чтобы было кому оставить свет, чтобы было для кого…
Лермонтов и мы
Мальчишки, рождённые накануне Великой Отечественной войны, любили щеголять друг перед другом намерением «ни за что не пережить Лермонтова»…
В детстве, когда мы с ребятами играли в войну зимой, то, налепив гранат из снега, – много простых, разлетающихся в снежные брызги «лимонок», да драгоценный запас противотанковых, с куском льда в сердцевине, – приникали к сугробам подле шлакового заборчика лимонного цвета. Не признавая за щеками права синеть, или как-нибудь иначе выдавать свою слабость, мы таились, как самые, что ни на есть, всамделишные разведчики. Настоящие-то, на войне, не брали в расчёт жидкую кашу грязи на дне окопа, подёрнутую ледком, заместо невкусной молочной пенки.
Подход «вражеских лазутчиков» не заставлял себя долго ждать. Заводским, той их части, что расквартировалась в бараках, было не миновать нас никак. И едва лишь не подозревающие ни о чём работяги ступали на нашу узкую улочку, то смаху попадали в засаду. Бой завязывался сам собой, и если не обрывался сердитым окриком со стороны в самом начале, длился недолго. Девчата, те сразу убегали с поросячьим кокетливым визгом, парням же было за радость позабыть ненадолго про круговерть четырёхсменки12. Споро черпая белый снег занозистыми ладонями с навечно забитыми сажей линиями жизни, хриплым гиканьем сопровождали они каждый бросок нам в ответ.
Впрочем, единожды обстрелянный неприятель, в следующий раз и сам загодя набивал полные карманы снежных колобков всех мастей, дабы достойно отразить ребячью атаку. После пары таких сражений, оценив противника по заслугам, мы записывали его в товарищи, и подыскивали для нападения очередную жертву.
А потом… Потом заборчик между домами зачем-то снесли, и прятаться стало негде.
Было это не так давно, немногим более полувека назад, почти что вчера. Парням, родившимся в сорок пятый, победный год тогда исполнилось всего-то по двадцать четыре. Мальчишки ещё, младше Лермонтова, что ушёл в вечность, не дожив восьмидесяти дней до своих двадцати семи.
Манкируя вечности красой…
Верхнее «до» второй октавы комары берут с непринуждённой ловкостью, играючи, в полуулыбке, а после без усилий и привычно, слаженно тянут ноту, подобрав животики. Будь кровожадный рой комаров хором девиц, то набирать бы им воздуху в лёгкие по очерёдно для сохранности строя, а так – трепещут недокрыльями и вся недолга.
– Идите-ка вы прочь! Чего пристали! – Отмахиваясь досадливо от позабывших всякое приличие, назойливых и визгливых об эту пору дам.
Майский жук, сокрушаясь о равнодушии к своей персоне, с размаху, слёту, обрушиваясь с высоты, как свысока, попадает лбом прямо в лоб, и несмотря на то, что относительно невелик, бьёт чувствительно, да так, что сам не расшибается едва.
– Ах ты… – Взываешь невольно к обидчику и стряхиваешь его под ноги, но тут же замечаешь, что он и сам не рад, крутит испуганно глазищами в разные стороны, потирая невидимый, невозможный кровоподтёк. – Бедняга… – Сочувствуешь ты чуднОму, нелепому отчасти знамению последнего месяца весны, и ведёшь его под руки к ближайшему палисаднику, дабы майский жук отдышался там, отлежался, вдали от чуткого уха летучих мышей.
Под зелёной вуалью травы с золотыми блёстками одуванчиков, земля глядится просто и загадочно от того. Повсюду разбросаны броши шмелей, булавки пчёл, лаковые пуговки божьих коровок, мотки белого шёлка от пауков, подплечники птичьих гнёзд и бутоньерки из вишнёвых цветов, – не иначе, как в лавке галантерейщика одевалась весна. Спешила, да не закончила покуда свой наряд. Всё на живую нитку…
А ведь это не лето ещё, но так только – слабый намёк на грядущую пышность убранства, оценить которое дано не всем. Недосужно им, видите ли! Стеснённые суетой, манкируют вечности красой, что рядит себя ради них одних.
Паутинка
Снежинкой, развалясь, раскинув на стороны руки, лежала паутинка на ветвях и вялым взором окидывала небесную ширь, где заспанная, не вовремя разбуженная луна едва заметно шевелила примятой о подушку облака щекой, трудясь вернуть ей некоторую округлость, да рассеянно глядела куда-то вдаль, словно посягая рассмотреть нечто на той стороне земли.
Точно таким же невидящим взором, пронзают ненужных в эту минуту знакомых чересчур ловкие люди, коим жаль тратить мгновения жизни на уважение к кому-либо, кроме себя. Подобные создания из достоинств в окружающих ценят лишь меру их значимости в собственной судьбе, умение быть послушным орудием, лишение которого вызывает мимолётную досаду, не более того. Вон их сколь ещё! Окликни любого, и совесть не позволит ему отказать тебе ни в чём. С расчётом, корыстью для себя или без, но точно такова ж была и луна.
Единственной радостью для неё было располагаться на виду у всякого, кому придёт охота убедиться в том, что луна по сию пору сопутствует наступлению сумерек, да, как говорят, где-то там, далеко, вне какой-нибудь цели и особого прилежания, моет она песок побережий морской волной. Как уж это выходит у неё, разбираться было недосуг. Что такого особенного в той луне?! Висит себе недалёко солнечным зайчиком, вроде и близко, да не достать. А раз не дотянуться до неё никак, значит и проку никакого, окромя докуки за то, чтоб не слетела шляпа с головы, покуда стоишь. задрав голову повыше, вместо того. чтобы глядеть, как это и положено. себе под ноги.
Паутинка же вздыхала в такт ветру, и грезила заполучить себе в сети если и не саму луну, то хотя бы её малое отражение: в росинке или капле дождя. Бывают же удачные дни и у паутинок? Хотя когда-нибудь…
Карусельщик
Бледно-голубая картинка неба, местами истрёпанная ветром до облаков, кружит каруселью, замедляясь всё больше, и чудится, что вот-вот, немного ещё, и она вовсе встанет на месте, давая сойти. А после, взвизгнув упрятанным глубоко основанием, примется за своё вновь, поглядывая сердито, да бормоча скрипучим голосом, не обращаясь ни к кому и ко всем разом:
– Ишь, сойти им, видите ли! Неймётся всё. И куда только торопятся?!
С самого края карусели земли, на другую её сторону старается поспеть Некто, в старомодном шлеме, похожем на лопух. Опускающийся на спину лоскут прикрывает выступающий на седьмом позвонке горб от привычки к сидячей работе. Некто усат, и не абы как, слабым, заметным едва намёком над губой, но всерьёз, не шутейно. Двухцветные ленты волос, уходящие корнями в ноздри, развеваются по ветру на манер флажков аж до самых плеч. Те части, что седы, кажутся приставшей пеной, не отёртой с лица после немалого глотка от чаши неба. Некто совершал то, что умел, открыто, ни от кого не таясь, но со обострённым вкусом людей, понимающих толк в жизни, с удовольствием, лишённым безмятежности, познанным в потерях, прочувствованным кровоточением сердца посреди горестей и переполненным отчаяния успеть как можно больше.
Некто явно спешил. Вид его безупречно прямой спины гасил любые возможные усмешки вослед, а развевающиеся ленточки усов вызывали желание отдать ему честь, нежели дать волю высокомерию.
Ведь и впрямь, – мало ли кем мог оказаться сей Некто. Да и не карусельщик ли он вдруг?! А если же нет, так не пенять же ему за то.
Дитя одуванчика
Одуванчики расположились сподряд13, по обе стороны дороги. Слева, гурьбой – пушистые, лёгкие, сквозь вуаль которых в окружающем мнится интрига, козни, каверзы и прочие разные проделки бытия, приводящие, однако ж, всё к одному. Правый строй правых, что супротив прежних цветов – стоят крепко, в черту14, и все они желты с лица, обуты в резные ботфорты листвы, скрывающие их почти что до талии. Редкая пчела удержится, дабы не приголубить одуванчик, трогая его за мелкие рыжие кудри и глядя с нежностью, как мать глядит на собственное дитя.
Ветер же обходился с одуванчиками иначе. Не умея гадать на лепестках ромашек, ибо большие его пальцы сделались неловкими за века на сквозняке, он внимал проречи15 одуванчиков. Но не тех, настежь открытых солнцу и похожих на маленькие хризантемы, а седовласых, умудрённых опытом и легкомысленных от того. Они умели жить сейчас, сегодняшним, наслаждаясь каждым прожитым мгновением, что, впрочем, не исключало раздумий о будущем, и всякий из них, промежду прочим или на случай, удерживал бечеву, ведущую к сонетке16 вечности, зажатой в кулаке. А ветер всё загадывал и загадывал на них, да столь выходило невпопад, что разлетался, бывало, одуванчик на все четыре стороны. И – поди догляди, сколь их было, – чёт или нечет17, да который куда взлетел.
Как-то раз, единое семечко попало на дно чаши пробитого каплями времени дупла, что приникла к земле веткой. В сырой прохладе сумерек познало дитя одуванчика странность соседства шмелей с мышами. Шмели должны были бы чураться полёвок, ан нет. Один вид застиранных до желтизны полосок на мохнатой груди грузных пчёл порождало в мышах уважение.
Долетали семена одуванчиков под белыми зонтиками и до сосен. В наряде почек, как нелепых весной золотых рождественских свечей, они казались более, чем торжественны, не менее, чем трагичны на фоне заиндевелого бархатного задника облака, клубящегося наподобие вулканического пепла.
Немало семян одуванчика пристало и к белолицым берёзам о редких веснушках, что по обыкновению льнут друг к дружке в березняке, как подле хоровода, до которого, из стыдливости девичьей, они всё никак не решаются дойти.
День тянет серое ватное одеяло тучи к самому подбородку полдня и жмурится от нахлынувшей истомы, потягивается, приоткрывает яркий, лимонный глаз солнца, а там… Дождь сослепу, вслепую, с размаху, невпопад наставил уже вдоволь точек, запятых и двоеточий. Шорохи дождя и ветра звучат союзно, рука об руку, вызывая зависть своею неизменной близостью, коей, подчас, не может похвастаться иное кровное родство…
– Одуванчики, ветер, пчёлы… Какая это, в общем, недостойная внимания ерунда!
– Вы серьёзно?!
– Ну, конечно!
– Напрасно. В жизни всё важно…
– … и почти что ничего…
Пустяки…
I
Божья коровка, крепко приобняв одуванчик, скакала на нём верхом против ветра. Так чудилось ей. Выцветшие на солнце кудри цветка застили глаза, но она не смела отнять рук от его стройной шеи, дабы заправить послушные ветру локоны за бледное, поросшее волосами ухо, а всё потому, что боялась упасть и удариться оземь. Божья коровка была недогадлива и слаба. Так и мы, – невелики, немощны, чрезмерно опасливы на деле, но дерзки в мечтах.
II
На просвет рассвета молодые сосенки представлялись лиственными. В них не обнаруживалось той явной колкости, с которой они появились на свет. Сосенки казались мягкими, нежными, а канделябры почек гляделись на них издали трогательными девичьими веснушками, к коим так нетерпима младость и всяко старается их извести. Ветер подтрунивал над соснами, срывая некоторые их рыжие веточки, как лепестки с ромашки. Поговаривали, что он гадает на них, хотя … о чём там ему гадать-то, ветру. Всё уж у него загодя решено: куда, откуда и зачем. Точно так-то оно заведено и у нас, людей, да кто ж тому поверит, коли всё дурное случается у других, да никогда с тобой.
III
Чага, принявши облик домашней обувки без задника, зацепилась за сучок берёзы. Задремавший на облаке подле неё Пегас, позабыл про туфлю второпях утренних сборов, и ушёл без одной. Случаются потери и у нас, но умеем ли мы понять разницу промежду пустым и тем, что действительно важно…
IV
Малые проростки берёз на самой дороге, не более, чем вершок в высоту, вызывали умиление и жалость из-за раздумий о том, сколь им удастся прожить, покудова их растопчут лаптем, либо сомнут колесом. Тем, что попали в самую серёдку междупутья, суждено радоваться свету дольше. Но которые оказались в колее судьбы, откуда нет выхода никому, нет надёжи спастись и им.
Лесные фиалки, славясь своим благоразумием, уклонились от дороги, перебравшись ближе к болоту, а старая груша, вся в белых цветах, ровно невеста, ухватившись одной рукой за берёзу, другой за сосну, намеревалась прожить хотя быещё один год.
Куда шагнёшь же ты сам? К топи или останешься посередь дороги? А если и отойдёшь, так есть ухватиться за кого?..