Сомневавшийся в стольких вещах на свете, Андре Жид, кажется, ни разу не усомнился в одной неистребимой иллюзии – свободе воли. Он верил, будто человек может управлять своими поступками, и отдал исследованию и обновлению морали не меньше сил, чем трудам и радостям литературы. Жид родился в Париже в 1869 году, при Второй империи. Получил протестантское воспитание, первой книгой, прочитанной им со страстью, было Четвероевангелие. Застенчивый и немногословный, он посещал вторники у Малларме, где мог беседовать с Пьером Луисом, Полем Валери, Клоделем и Уайльдом. В первой книге, «Les cahiers d’André Walter»[30] (1891), он еще пользовался узорчатым слогом символистов. Томик принадлежит не столько автору, сколько его эпохе. Потом и до конца он уже следовал добрым традициям прозрачной прозы. После важнейшего для него пребывания в Алжире Жид опубликовал в 1897 году книгу «Les nourritures terrestres»[31], где превозносил плотские желания, не стремясь, впрочем, полностью их удовлетворить. В позднейших книгах, перечислять которые было бы слишком долго, он исповедовал чувственные удовольствия, независимость от любых моральных предписаний, переменчивую «свободу» и незаинтересованное действие из чистой прихоти. Почему не раз обвинялся в совращении юношества.
Его любовью была английская литература; Виктору Гюго он предпочитал Джона Китса. Он сознавался, что слушает негромкий голос Китса с большим чувством, чем ораторский и пророческий тон Гюго. В 1919 году он стал одним из троих основателей «Нувель ревю франсэз», лучшего литературного журнала в нашем столетии.
Андре Мальро написал, что Жид – самый важный из наших современников. Жид, как и Гёте, – не в какой-то одной из своих книг, а в их совокупности и различии.
Самый знаменитый среди романов Андре Жида – «Les faux monnayeuers»[32], занимательная и восхитительная повесть, включающая в себя анализ повествовательного жанра. «Journal»[33] отражает разные этапы его стиля. В 1947 году, за год до смерти, ему была единодушно присуждена Нобелевская премия.
Герберт Джордж Уэллс
«Машина времени. Человек-невидимка»
В отличие от книг Бекфорда и Эдгара По, истории, включенные в сборник, – это кошмары, намеренно избегающие фантастического стиля. Они пришли к автору в последние годы XIX и в начале XX века. Уэллс как-то заметил, что нынешнее время, наше время, не доверяет магии и талисманам, риторической помпезности и высокопарности. Уже тогда, как и сейчас, воображение примирялось с чудесным, если только чудеса имели научную, а не сверхъестественную природу. В каждом из текстов Уэллса явлено одно-единственное чудо; окружающие его обстоятельства донельзя будничны и серы. Обратимся к «Человеку-невидимке» (1897). Чтобы сделать Гигеса невидимым, греки прибегли к помощи бронзового кольца, найденного в бронзовом коне; Уэллс – для большего правдоподобия – представляет нам альбиноса, который погружает себя в особую жидкость, а потом вынужден ходить голым и босым, потому что одежда и обувь, в отличие от него самого, невидимостью не обладают. В творчестве Уэллса глубинный смысл важен не меньше, чем сюжет. Его человек-невидимка – символ нашего одиночества, символ, которому уготована долгая судьба. Уэллс утверждал, что изобретения Жюля Верна – это всего лишь пророчества, а его собственные идеи никогда не будут воплощены. Оба они полагали, что человек никогда не побывает на Луне; наш век, должным образом изумившись, наблюдал за этим деянием.
То обстоятельство, что Уэллс был гением, поражает не меньше, чем то, что все им написанное проникнуто скромностью – в сочетании с иронией.
Уэллс родился в 1866 году, неподалеку от Лондона. Он был незнатного происхождения, испытал и лишения, и нужду. Он был республиканец и социалист. В последние десятилетия жизни он перешел от записи сновидений к трудолюбивому составлению толстых книг, которые должны были помочь людям стать гражданами мира. В 1922 году он публикует «Историю мира». Лучшая биография Уэллса представлена в двух томах его «Опыта автобиографии» (1934). Он умер в 1946 году. Романы Уэллса были первыми книгами, которые я прочитал; может быть, они станут и последними.
Роберт Грейвс
«Греческие мифы»
Замечательный во всех своих разноликих проявлениях поэта, исследователя поэзии, восприимчивого и просвещенного гуманитария, романиста, рассказчика, мифолога, Роберт Грейвс – один из самых оригинальных писателей нашего века. Он родился в Лондоне в 1895 году. Среди его предков был немецкий историк Леопольд фон Ранке, чью всеохватывающую любознательность он, вероятно, унаследовал. Ребенком он получил в усадебном парке благословение Суинберна, получившего благословение Лэндора, получившего благословение доктора Сэмюэла Джонсона. В годы Первой мировой войны Грейвс сражался в рядах знаменитого полка королевских уэльских стрелков. Данный период его биографии отражен в книге «Goodbye to All That» («Прощание со всем этим»), вышедшей в 1929 году. Он одним из первых увидел в написанном Джерардом Мэнли Хопкинсом уникальную ценность, но не соблазнился ни его метрикой, ни аллитерационным стихом. Грейвс никогда не старался быть современным и считал, что поэт должен писать сам за себя, а не за целую эпоху. Он наделял сакральными чертами каждого занятого искусством, которое было для него единым и вечным. Не верил в литературные школы и манифесты. В «The Common Asphodel»[34] (1949) покусился на авторитет Вергилия, Суинберна, Киплинга, Элиота и – что уже гораздо понятней – Эзры Паунда. Его главная книга «The White Goddess»[35] (1946), претендующая на роль первой грамматики поэтического языка, на самом деле – великолепный миф, то ли отысканный Грейвсом, то ли Грейвсом придуманный. Белая богиня его мифа – это Луна; по Грейвсу, западная поэзия представляет собой лишь разветвления и вариации этого сложного лунного мифа, ныне восстановленного им в целостности. Он хотел вернуть поэзию к ее магическим истокам.
Сейчас, когда я пишу это предисловие, Роберт Грейвс, окруженный любовью близких и почти свободный от своего как бы уже забытого смертью тела, угасает на Мальорке в спокойном упоении жизнью, близком к счастью.
Для всех эллинистов, включая Грималя, мифы, которыми они занимаются, – попросту музейные экспонаты либо забавные старые сказки. Грейвс исследует их в хронологии, ища за различием форм постепенное видоизменение живых истин, которых не стерло христианство. Это не словарь, это книга, охватывающая века и соединяющая в себе воображение и природу.
Федор Достоевский
«Бесы»
Как первая встреча с любовью, как первая встреча с морем, первая встреча с Достоевским – памятная дата в жизни каждого. Обычно она относится к юношеским годам: зрелость ищет и находит авторов более уравновешенных. В 1915 году, в Женеве, я с жадностью проглотил «Преступление и наказание» в легко читаемом переводе Констанс Гарнетт. Роман, в центре которого – преступник и проститутка, навел на меня не меньший ужас, чем обступавшая со всех сторон война. Сын военного хирурга, погибшего от руки убийц, Достоевский (1821–1881) знал в своей жизни бедность, болезнь, тюрьму, ссылку, безоглядную преданность литературе, путешествия, страсть к азартным играм и, в самом конце, славу. Исповедовал культ Бальзака. Как члена тайного общества его приговорили к повешению. На эшафоте, где уже нашли смерть его товарищи, ему был изменен приговор, и Достоевский провел на каторжных работах в Сибири четыре года, о которых не забывал потом никогда.
Он изучал и пересказывал утопии Фурье, Оуэна и Сен-Симона. Был социалистом и разделял идеи панславизма. Достоевский представлялся мне своего рода неисчерпаемым божеством, способным понять и простить все живое. Странно, что порой он опускался до обычной политики, чье дело – лишать прав и клеймить позором.
Взяться за книгу Достоевского – значит очутиться в огромном неизвестном городе или в гуще битвы. «Преступление и наказание» открыло мне совершенно неведомый мир. Но когда я начал читать «Бесов», произошло что-то странное. Я почувствовал, что вернулся на родину. Степь в этом романе была вроде нашей пампы, только увеличенной в размерах. Варвара Петровна и Степан Трофимович ничем, кроме непроизносимых имен, не отличались от двух безалаберных аргентинских стариков. Книга начиналась так оживленно, как будто рассказчик не знал о ее трагическом конце.
Во вступительной статье к антологии русской литературы Владимир Набоков пишет, что не нашел у Достоевского ни одной страницы, которую мог бы отобрать. Это только значит, что о Достоевском следует судить не по отдельным страницам, а по совокупности страниц, составляющих книгу.
Эдвард Каснер и Джеймс Ньюмен
«Математика и воображение»
Будь человек бессмертен и приговорен к вечному заключению в безвыходной темнице, он даже там сумел бы постигнуть всю алгебру и геометрию, начиная со счета на пальцах и кончая бесподобным учением о множествах, а то и больше. Примером здесь может служить Паскаль, в двенадцатилетнем возрасте самостоятельно решивший тридцать теорем Евклида. Математика – наука не эмпирическая. Мы интуитивно знаем, что три плюс четыре равно семи, и не нуждаемся в доказательствах этого с помощью молотков, шахмат или шашек. Гораций, пытаясь изобразить невозможное, говорил о черных лебедях; сумрачные стаи лебедей бороздили в это время заводи Австралии. Гораций об этом не догадывался; но узнай он об их существовании, и он тут же понял бы, что, сложив трех этих мрачнецов с четырьмя, в итоге все равно получит семь. Расселл писал, что вся обширная математика есть лишь обширная тавтология и слова «три плюс четыре» – это просто еще один способ сказать «семь». Так оно или нет, воображение и математика не противостоят друг другу; они взаимодополнительны, словно скважина и ключ. Как и музыка, математика вполне может обойтись без внешнего мира, чьи пространства в себя включает и чьи тайные законы исследует.
Даже самая малая линия состоит из бесконечного множества точек; даже самая малая плоскость – из бесконечного множества линий; объем – из бесконечного множества плоскостей. Геометрия четырехмерного пространства изучает свойства гиперобъемов. Гиперсфера состоит из бесконечного множества сфер; гиперкуб – из бесконечного множества кубов. Мы не знаем, существуют ли они, но познаём их законы.
Еще чудеснее то, что мое предисловие тоже составляет часть этой книги. Приглашаю читателей ее перелистать и полюбоваться необыкновенными иллюстрациями. Среди них немало неожиданностей. Например, топологические острова из главы восьмой; например, лента Мёбиуса, которую всякий может смастерить с помощью ножниц и листа бумаги и которая представляет собой невероятную одностороннюю поверхность.
Юджин О’Нил
«Великий бог Браун. Странная интерлюдия. Траур – участь Электры»
Две разные – или две на первый взгляд разные – судьбы переплелись в жизни Юджина О’Нила, начавшейся в 1888 году и закончившейся в 1953-м.
Одна – судьба авантюриста и моряка. Он был театральным актером, прежде чем взялся писать для театра, принявшись за литературное ремесло, которое принесло ему впоследствии много радости, а может быть, и горя. Искал золото в Гондурасе, как Сэмюэл Клеменс (Марк Твен) – в Калифорнии. Случай или рок (что, по сути, одно и то же) забросил его в Буэнос-Айрес; в одной из пьес он не без некоторой ностальгии вспоминает «проспект Колумба и шнырявших по нему полицейских», кварталы Бахо, где моряки находили недорогую любовь и короткое счастье выпивки. Он плавал в Южную Африку и в Великобританию. В 1927 году вместе с Робертом Эдмондом Джонсом он открыл на юге Манхэттена свой Вилледж-театр.
Но нам важны не суровые обстоятельства его биографии, а то, что он сумел сделать, опираясь на них и свое не знавшее усталости воображение. Юджин О’Нил – один из самых непредсказуемых авторов. Как Август Стриндберг, он шел от натурализма к символике и фантастике. И был убежден, что лучшее средство внести в театр новое или сделать новым сам театр – это традиция; надо только не рабски копировать ее, а развивать и обогащать. Он перевел на современное наречие, несколько изменив имена действующих лиц, древние истории греков, приспособленные для сцены уже Софоклом. Перенес на подмостки «Балладу о старом моряке» Кольриджа. В «Странной интерлюдии» (1928) мы сначала слышим то, что говорят персонажи, а потом – несколько измененными голосами – то, о чем они втайне думают. О’Нила всегда притягивали маски, и он использовал их совсем иначе, чем это делали греки или театр Но. В «Великом боге Брауне» (1926) вдова главного героя, солидного американского предпринимателя, утешается и любуется оставленной им маской, забывая умершего мужа. В трилогии «Траур – участь Электры» (1931) лица актеров и фасад особняка Мэннонов напоминают застывшие маски. Аллегорический смысл этих символов отступает перед их внушительностью.
«В О’Ниле нет ничего нового, кроме его новшеств», – написал Бернард Шоу. Удачные остроты редко бывают верными. Юджин О’Нил обновил и продолжает обновлять мировой театр.
Аривара Нарихира
«Исэ-моногатари»
Япония, подобно Франции, – страна, среди прочего, литературная, страна, жители которой владеют словом и исповедуют любовь к слову. Свидетельством тому – эти рассказы, относящиеся к десятому веку нашей эры. Перед нами – один из древнейших образцов японской прозы, и центральная его тема – лирическая поэзия. История Японии была эпической, но, в отличие от других стран, главный предмет ее поэзии – вовсе не меч. С самого начала сквозной темой здесь была природа, краски сменяющихся дней и времен года, радости и горести любви. В эту книгу входят около двух сотен коротких стихотворений вместе с подлинными или мнимыми историями их создания. Герой книги – принц Аривара Нарихира, кое-где называемый по имени. Като в своей «Истории японской литературы» (1979) сравнивает его с Дон Жуаном. Несмотря на неисчислимые любовные подвиги, пересказанные на этих страницах, сравнение грешит неточностью. Дон Жуан – отдавшийся разврату католик, который соблазняет многих женщин и дерзко нарушает закон, предписанный, как ему известно, Богом. Нарихира – гедонист в безгрешном мире язычества, еще не потрясенном учением о Дао и требованием неукоснительно следовать восьмеричным путем Будды. По ту они или по эту сторону добра и зла, но раскрытые перед читателем классические страницы японской словесности не ведают ни морали, ни аморальности.
По мнению уже упоминавшегося доктора Като, эта книга предвещает знаменитую «Повесть о Гэндзи».
Подобно критянам, обитатели Исэ пользуются славой лжецов. Заглавие тома подразумевает, что входящие в него истории – выдумка. Вполне вероятно, что безымянный автор написал многие из приведенных стихов сам, а потом попросту присочинил объясняющие их драматические обстоятельства.
Герман Мелвилл
«Бенито Серено. Билли Бадд. Писец Бартлби»
Есть писатели, совершенно не похожие на свою известную читателям судьбу. Не таков Герман Мелвилл, на себе переживший испытания и разлуки, послужившие позднее материалом для его символических притч. Он родился в 1819 году в Нью-Йорке. Один из сыновей в многодетной и обедневшей семье суровых кальвинистов, он в тринадцать лет потерял отца. В девятнадцать отправился в первое длительное плавание – матросом до Ливерпуля. В 1841 году нанялся на китобойное судно, поднявшее якорь в Нантакете. Капитан оказался сущим зверем; Мелвилл бежал и доплыл до одного из тихоокеанских островов. Пришельца приютили каннибалы-островитяне. Прошло сто дней и сто ночей, прежде чем его взяло на борт австралийское судно. Мелвилл поднял там матросский бунт. К 1845 году он добрался до Нью-Йорка.
На следующий год вышла его первая книга, «Тайпи». В 1851-м появился роман «Моби Дик», прошедший незамеченным. Критика открыла его лишь в двадцатые годы нашего века. Теперь он снискал всемирную славу; белый кит и капитан Ахав заняли место в той разноголосой мифологии, которую называют памятью человечества. В романе немало счастливых и загадочных находок: «Проповедник, пав на колени, молился с таким жаром, что, казалось, он стоит и молится среди бушующих волн». О том, что белизна может пугать, догадывался уже Эдгар По. Кроме него, по страницам этого тома бродят тени Карлейля и Шекспира.
Мелвилл, как и Кольридж, часто впадал в отчаяние. Не случайно в его «Моби Дике» царит кошмар.
Любовь к Библии внушила Мелвиллу мысль о его последнем путешествии. В 1855 году он объехал Египет и Палестину.
Его другом был Натаниэль Готорн. Почти забытый, Мелвилл скончался в Нью-Йорке в 1891 году.
Опубликованный в 1856 году «Бартлби» предвещает Кафку. Его обезоруживающий протагонист – загадочный человек, который упорно отказывается от поступков. Автор обходится без объяснений, но наше воображение тут же и с большим сочувствием принимает героя. На самом деле в повести два действующих лица: непреклонный Бартлби и рассказчик, мирящийся с этой непреклонностью и в конце концов привязывающийся к герою.
«Билли Бадда» можно назвать повестью о конфликте между справедливостью и законом. Но этот сюжет отступает перед характером заглавного героя, который убивает человека и до конца не может понять, за что его судят и приговаривают к смерти.
О «Бенито Серено» по-прежнему идут споры. Одни считают его лучшей вещью Мелвилла и одной из лучших вещей в мировой литературе. Другие видят в нем неудачу или даже серию неудач. Иные же убеждены, что Мелвилл оставил нам заведомо непостижимый текст как верный символ непостижимости всего нашего мира.
Джованни Папини
«Трагическая повседневность. Слепой поводырь. Слова и кровь»
Если есть в нашем столетии пара египтянину Протею, то это Джованни Папини, в иных случаях подписывавшийся именем Джан Фалько, историк литературы и поэт, прагматист и романтик, атеист, а впоследствии – богослов. Лицо Папини нам неизвестно: слишком многочисленны были его маски. Но, может быть, говорить здесь о масках несправедливо. На протяжении своей долгой жизни Папини удавалось с одинаковой искренностью поддерживать абсолютно противоположные идеи. (В наших краях такова была судьба Лугонеса.) Случается, стиль не позволяет автору понизить голос. Как полемист Папини был обязан говорить громко и страстно. Он ниспровергал и «Декамерона», и «Гамлета».
Папини родился во Флоренции в 1881 году. Если верить биографам, он был скромного происхождения, но родиться флорентийцем значит уже унаследовать, помимо сомнительных генеалогических древес, замечательную многовековую традицию. Он был читатель-гедонист, движимый радостью чтения, а не понукаемый завтрашним экзаменом. Первым предметом его интереса стала философия. Он перевел и откомментировал книги Бергсона, Шопенгауэра, Беркли. Шопенгауэр говорит о сновиденной сущности жизни; по Беркли, всемирная история – это долгий сон Бога, который ее бесконечно творит и воспринимает. Подобные воззрения не были для Папини простой абстракцией. Их лучами освещены рассказы, составившие эту книгу. Все они относятся к началу века.
В 1912 году он опубликовал свои «Сумерки богов», заглавие которых – вариант «Сумерек идолов» Ницше, заглавие которых – вариант «Сумерек богов» из первой песни «Старшей Эдды». От идеализма Папини перешел к прагматизму, который соединял психологию с магией и мало чем напоминал Уильяма Джеймса. Спустя несколько лет он счел своим долгом подыскать оправдание фашизму. Грустная автобиография Папини под названием «Конченый» появилась в 1913 году. Его наиболее известные книги – «Жизнь Христа», «Гог и Магог», «Вечно живой Данте», «Дьявол» – писались как шедевры, жанр, требующий от автора известного простодушия.
В 1921 году он с некоторым шумом обратился в католицизм. Умер Папини во Флоренции в 1956 году.
Мне было десять, когда я в скверном испанском переводе прочел «Трагическую повседневность» и «Слепого поводыря». Потом их стерли другие книги. Сам того не подозревая, я работал тогда на будущее. Может быть, забвение есть лишь скрытая форма памяти. В 1969 году я сочинил в Кембридже фантастический рассказ «Другой». Сегодня я с изумлением и признательностью убедился, что мой рассказ повторяет сюжет «Двух лиц в пруду» – истории, которая включена в эту книгу.
Артур Мейчен
«Три самозванца»
В начале того, что один голландский историк туманно именует Новым временем, всю Европу обошло заглавие книги «De tribus impostoribus»[36], героями которой выступали Моисей, Христос и Магомет и которую встревоженные власти мечтали найти и уничтожить. Этого не случилось по той простой причине, что подобной книги не существовало в природе. Книга-химера оказала заметное влияние на многих, хотя единственным ее достоинством был заголовок и то, что этот заголовок подразумевал, а вовсе не отсутствующие страницы.
По ее подобию книга, лежащая сейчас перед читателем, тоже называется «Три самозванца». Опираясь на Стивенсона, Артур Мейчен написал ее в непринужденной манере, вполне достойной прославленного мастера. События развиваются в том Лондоне чудесных и чудовищных возможностей, который открыт Стивенсоном в «New Arabian Nights»[37], а позже исследован Честертоном в хрониках отца Брауна. Знание того, что рассказы всех трех героев – выдумка, нисколько не уменьшает настоящего ужаса, которым дышат страницы книги. В конце концов, всякая литература – выдумка; важно чувствовать, что воспринимаешь этот сон взаправду. В других вещах – «The House of Souls», «The Shining Pyramid», «Things Near and Far»[38] – догадываешься, что автор не верит собственным рассказам; про страницы меланхолического «Hill of Dreams»[39], ожидающие читателя ниже, такого не скажешь. Почти на каждой из них, как в некоторых других текстах и в «Дон Кихоте», есть сны во сне, погружающие в игру зеркал. Иногда попадаешь в полный хаос; распад сознания оборачивается распадом плоти. Мейчен придумывает легенду об Ангелах из Монса, в самый тяжелый период Первой мировой войны спасших британские войска. Теперь эта легенда – часть народных поверий и ходит по устам простых людей, которые и знать не знают о ее создателе. Оказаться долговечней своего земного имени – думаю, ему бы это понравилось.
Он перевел с французского двенадцать томов не во всем достоверных и отнюдь не всегда распутных «Мемуаров» венецианца Казановы.
Артур Мейчен (1863–1947) родился в горах Уэльса, колыбели «Matière de Bretagne»[40], чьи сны разошлись по всей земле.
В литературах мира немало кратких, почти потайных шедевров. «Три самзванца» – из их числа.
Фрай Луис де Леон
«Песнь песней. Переложение книги Иова»
Слово «Библия» – по-гречески это множественное число – означает «книги». Это и вправду библиотека основополагающих книг еврейского народа, составленная без особого хронологического порядка и приписанная Духу, Руах. Она включает в себя космогонию, историю, поэзию, притчи, размышления и пророческое неистовство. Разные авторы относятся к разным эпохам и обитают в разных местах. Для благочестивого читателя все они – лишь писцы на службе Духа, которым проникнуто здесь каждое слово, а если верить каббалистам, то и каждая буква, ее числовое значение и все ее сочетания, как возможные, так и предопределенные. Самый поразительный из этих текстов – «Книга Иова».
Фрауд в 1853 году предсказывал, что в положенный срок эту книгу назовут вершиной всего написанного человеком. Ее тема, вечная тема – несчастья праведника. Иов посреди гноища жалуется и клянет свою судьбу, а друзья пытаются его утешить. Мы ждем доводов, но доводы, дорогие разуму греков, совершенно чужды еврейской душе, и книга ограничивается великолепными метафорами. Спор высок и неукротим. В заключительных главах раздается глас Бога, говорящего из бури и предающего проклятию как тех, кто его винил, так и тех, кто оправдывал. Он говорит, что непостижим, и, пользуясь косвенными средствами, уподобляет себя самым диковинным существам: слону (Бегемоту, чье имя, как и в случае с Библией, отсылает ко множественному числу и означает животных, до того он огромен) и киту, или Левиафану. Макс Брод разобрал этот пассаж в «Иудаизме и христианстве». В основе мира – загадка.
Точное время написания этой книги неизвестно. Герберт Уэллс видел в ней великий отклик еврейства на платоновские диалоги.
Ниже публикуется дословный перевод Фрая Луиса, его толкование каждого стиха и переложение книги рифмованным восьмисложником в тогдашней итальянской манере. По большей части проза Луиса де Леона отличается образцовой чистотой; еврейскому оригиналу он придает могучую музыку: «При гласе трубы он восклицает „гу-гу“ и уже издали чует битву, крики военачальников и рев солдат».
В настоящий том включена также «Песнь песней», или, как переводит Фрай Луис, «Песнь всех песней». Он считает ее пастушеской эклогой и придает ей аллегорический смысл. Жених здесь – пророческий образ Христа, невеста – Церкви. Земная любовь – эмблема Любви небесной. Думаю, не стоит напоминать, что самые пылкие страницы испанской словесности – а они принадлежат Сан-Хуану де ла Крусу – берут свое начало в этой книге.
Джозеф Конрад
«Сердце тьмы. Конец рабства»
Вдохновленная божественной мощью, высшей мудростью и, как ни странно, первой любовью, самая известная среди литературных преисподних – я говорю про дантовский ад – это карательное учреждение в виде поставленной на острие пирамиды, одушевленной тенями итальянских героев и бессмертным одиннадцатисложным стихом. Куда страшней преисподняя из «Heart of Darkness»[41], африканская река, к верховьям которой между тянущихся по берегам развалин и непроходимых чащ поднимается капитан Марлоу и в которой можно угадать перевернутую проекцию отвратительного Курца – цели всего пути. В 1889 году Теодор Юзеф Конрад Коженёвский поднялся по реке Конго до водопада Стенли; в 1902-м уже знаменитый Джозеф Конрад опубликовал в Лондоне «Heart of Darkness»[42], может быть, самую захватывающую повесть из всех когда-либо созданных воображением человека. Этой повестью и открывается наш том.
Далее следует не менее драматичная история «The End of the Tether»[43]. Ключ к ней – событие, которое я не стану раскрывать и о котором читателю предстоит шаг за шагом догадываться. Намеки на него есть уже на первых страницах.
Г. Л. Менкен, обычно не щедрый на похвалы, называет «The End of the Tether» одним из самых поразительных рассказов – как коротких, так и длинных, как новых, так и старых – во всей англоязычной словесности. Он сравнивает две повести, составившие нашу книгу, с музыкальными композициями Баха.
По свидетельству Уэллса, устный английский Конрада был довольно топорным. Но на письме – а это для нас и важно – его язык великолепен и отличается тонким мастерством.
Сын польского повстанца, Конрад родился в ссылке, на Украине, в 1857 году. Умер он в графстве Кент в 1924-м.
Эдуард Гиббон
«Страницы истории и автобиографии»
Эдуард Гиббон появился на свет в окрестностях Лондона 27 апреля 1737 года и принадлежал к старинному, но не особенно знатному роду: среди его предков был некий Марморарий – придворный зодчий XIV века. Мать, Джудит Портен, по-видимому, бросила его на произвол судьбы с первых же лет чреватой опасностями жизни. Вряд ли он выкарабкался бы из многочисленных и неотступных болезней без преданной незамужней тетки, Кэтрин Портен. Позже наш герой назовет ее истинной матерью своего ума и здоровья; тетка научила его читать в возрасте настолько раннем, что годы учения забылись и он, казалось, так и родился с книгой в руках. К семи годам, ценой нескольких слез и изрядного количества крови, он в общих чертах усвоил латинский синтаксис. Любимым чтением стали Эзоповы басни, эпопеи Гомера в величавом переводе Александра Поупа и «Тысяча и одна ночь», только что открытые Галланом воображению европейцев. Вскоре к восточным чудесам прибавились классические – прочитанные в оригинале «Метаморфозы» Овидия.
В четырнадцать он впервые услышал зов истории: дополнительный том римской истории Эчарда раскрыл перед ним все глубины падения империи после смерти Константина. «Мыслями я был на переправе готов через Дунай, когда звавший к обеду колокол некстати отрывал меня от пиршеств духа». Вслед за Римом Гиббона околдовал Восток, он с головой ушел в биографию Магомета, ныряя во французские и латинские переводы арабских источников. От истории по закону естественного притяжения перенесся к географии и хронологии, пытаясь в свои пятнадцать лет примирить системы Скалигера и Петавия, Маршема и Ньютона. В это время он поступил в Кембриджский университет. Позже напишет: «Не могу принять на себя даже мысленный долг, дабы измерить и возместить тогдашние справедливые или великодушные расходы». О древности Кембриджа он замечает: «Может быть, я и взялся бы за беспристрастное исследование легендарного или истинного возраста двух наших братских университетов, но, боюсь, вызвал бы среди их до фанатизма преданных питомцев ожесточенные и непримиримые споры. Ограничусь признанием, что оба почтенных учреждения достаточно стары, чтобы стать мишенью для обвинений и упреков в дряхлости. Преподаватели, – добавляет он, – полностью освободили свой ум от трудов чтения, мысли или письма». Не найдя отклика (посещение занятий не было обязательным), юный Гиббон на свой страх и риск пустился в богословские штудии. Чтение Боссюэ обратило его к католичеству; он уверовал или, как пишет сам, уверовал, будто верит, что тело Христово воистину содержится в причастии. Один иезуит крестил его по римскому обряду. Позже Гиббон отправил своему духовному отцу длинное полемическое письмо, «написанное с торжеством, достоинством и наслаждением мученика». Быть студентом Оксфорда и исповедовать католичество – вещи несовместимые. Юный и пылкий вероотступник был предан университетскими властями изгнанию и отправлен отцом в Лозанну, тогдашний оплот кальвинизма. Он поселился у протестантского пастора, господина Павийяра, который за два года бесед наставил юношу на путь истинный. Гиббон провел в Швейцарии пять лет, оставившие по себе привычку к французскому языку и литературе. На эти годы падает единственный романтический эпизод в биографии нашего героя: он влюбляется в мадемуазель Кюршо, позднее – мать госпожи Де Сталь. Отец в письме запрещает даже думать об этом браке; Эдуард «как влюбленный вздохнул, но как сын не посмел ослушаться».
В 1758 году он вернулся в Англию. Первым литературным трудом юноши стало собирание библиотеки. К покупке книг он не примешивал ни чванства, ни тщеславия и спустя годы смог убедиться в справедливости снисходительной максимы Плиния, согласно которой нет такой плохой книги, где не нашлось бы хоть толики хорошего[44]. В 1761 году увидела свет первая публикация Гиббона на привычном для него французском языке. Статья именовалась «Essai sur Iëtude de la littérature»[45] и защищала классическую словесность, приниженную энциклопедистами. Гиббон замечает, что на родине его труд встретили холодным безразличием, едва ли прочли и немедленно забыли.
Предпринятое в 1765 году путешествие в Италию потребовало от нашего героя нескольких лет подготовки по книгам. Он увидел Рим. В первую свою ночь в Вечном городе он не сомкнул глаз, пробужденный и взбудораженный гулом бесчисленных слов, вобравших в себя здешнюю историю. В автобиографии он пишет, что не может ни забыть, ни выразить тогдашних чувств. Он был на развалинах Капитолия, когда босоногие монахи запели заутреню в храме Юпитера: тут его и озарила мысль воссоздать упадок и разрушение Рима. Сначала громада замысла напугала его, решившего ограничиться историей независимой Швейцарии, которую он так и не закончил.
К этому времени относится один эпизод. Еще в начале XVIII века деисты заявили, будто Ветхий Завет – не божественного происхождения, поскольку на его страницах не упоминается ни бессмертие души, ни доктрина о будущих карах и наградах. Если не углубляться в некоторые неоднозначные пассажи, наблюдение в целом верное; Пауль Дейссен в «Philosophie der Bibel»[46] позднее пишет: «Вначале семитские народы не подозревали о бессмертии души, оставаясь в этом неведении до самой встречи с иранцами». В 1737 году английский богослов Уильям Уорбертон опубликовал пространный труд под названием «The Divine Legation of Moses»[47], где парадоксальным образом провозгласил, будто отсутствие каких бы то ни было отсылок к бессмертию – довод как раз в пользу божественной авторитетности Моисея, знавшего-де, что послан Господом, а потому не нуждавшегося в подпорках сверхъестественных наград или кар. В изобретательности автору не откажешь. Однако он не мог не понимать, что деисты выставят против него языческое наследие греков, где будущие кары и награды тоже не упоминаются, но это вовсе не доказывает его божественного происхождения. Спасая свой основной тезис, Уорбертон решил приписать систему посмертных отличий и мучений верованиям греков и принялся отстаивать мысль, будто именно в этом заключалось содержание Элевсинских мистерий. Деметра потеряла свою дочь Персефону, похищенную Гадесом, и после многолетних поисков по всему свету нашла ее в Элевсине. Таков мифологический исток тамошних обрядов; сначала они были земледельческими (Деметра – богиня плодородия), а потом, следуя метафоре, позже употребленной апостолом Павлом («так и при воскресении мертвых: сеется в тлении, восстает в нетлении»), стали символизировать бессмертие души. Как Персефона возвращается в мир из подземного царства Гадеса, так и душа воскресает после смерти. Легенда о Деметре рассказана в одном из Гомеровых гимнов, где, кроме того, говорится, что посвященный найдет в смерти счастье. Что до смысла мистерий, Уорбертон был, видимо, прав; иное дело – загробное великолепие, на которое и ополчился Гиббон. В шестой книге «Энеиды» рассказано о сошествии героя и Сивиллы в царство мертвых; по мысли Уорбертона, речь идет о посвящении законодателя Энея в Элевсинские мистерии. Спустившись к Аверну и Елисейским Полям, Эней выходит потом через ворота слоновой кости, которые отведены для ложных снов, а не через роговые, предназначенные для снов пророческих. Стало быть, либо ад в основе своей призрачен, либо нереален мир, в который возвращается Эней, либо герой (как, вероятно, и все мы) – только сон, химера. По Уорбертону, перед нами не иллюзия, а иносказание. Под видом вымысла Вергилий описал устройство мистерий, а чтобы остановить возможного злоумышленника или хотя бы сбить его с дороги, вывел героя через ворота слоновой кости, что, как сказано, обозначает обманчивость сна. Без этого двойного ключа получается, будто Вергилий счел видение, предрекающее величие Рима, простой выдумкой.
В анонимном труде 1770 года Гиббон возражал: не будь Вергилий посвященным, он не смог бы ничего рассказать, поскольку ничего бы и не увидел; но будь он посвящен, он поведал бы еще меньше, поскольку подобное разглашение тайны считалось у язычников наветом и святотатством. Нарушители приговаривались к смерти и подвергались публичному распятию, причем божественный суд действовал и до вынесения приговора, так что даже делить кров с несчастным, обвиняемым в подобной низости, решился бы только безумец. Эти «Critical Observations»[48], сообщает Коттер Моррисон, стали первым опытом Гиббона в англоязычной прозе и, может быть, принадлежат к самым чистым и ясным его страницам. Уорбертон предпочел отмолчаться.
С 1768 года Гиббон отдал все силы подготовке к главному труду. Он и без того знал классиков едва ли не наизусть, а теперь с пером в руке снова читал и перечитывал все источники по истории Рима со времен Траяна до последнего из цезарей Запада. Как выразился он сам, «дополнительный свет» на эти источники «бросали монеты и надписи, география и хронология».
Семи лет потребовал первый том, вышедший из печати в 1776 году и в несколько дней распроданный. Работу увенчали поздравления Робертсона и Юма, а также, по словам автора, «целая библиотека возражений». «Первый удар церковной артиллерии» (опять-таки по его собственному выражению) оглушал. Но вскоре автор понял, что весь этот пустопорожний грохот имеет лишь одну цель – насолить ему, и стал отвечать оппонентам презрением. О Дэвисе и Челсеме он обмолвился в том смысле, что победа над подобными противниками была бы унизительной.
Следующие тома «Упадка и разрушения» вышли в 1781 году. Они были посвящены уже не религии, а истории, а потому их, по свидетельству Роджерса, глотали с молчаливой жадностью. Труд завершился в Лозанне в 1783 году, дата публикации трех последних томов – 1788-й.
Гиббон входил в палату общин, но помянуть его политическую деятельность нечем. Он сам признавался, что молчаливость делала его непригодным для дебатов, а удачи пера отнимали силы у голоса.
Оставшиеся годы заняла работа над автобиографией. В апреле 1793-го он, в связи со смертью леди Шеффилд, вернулся в Англию, где после недолгой болезни тихо скончался 15 января 1794 года. Его последние минуты переданы в очерке Литтона Стрейчи.
Судить о бессмертии литературного произведения – занятие рискованное. Но риск этот во много раз увеличивается, если произведение посвящено истории и создано через века после описываемых событий. И все же, если не считать недовольства Кольриджа и недопонимания Сент-Бева, в целом критики Англии и континента пришли к согласию, за двести лет наделив «Упадок и разрушение Римской империи» титулом классики, подразумевающим известное бессмертие. Слабости – или, если угодно, пристрастия – Гиббона пошли его труду на пользу. Иллюстрируй он некую теорию, читатель одобрял или не одобрял бы книгу с оглядкой на идеи автора. К счастью, Гиббона это не коснулось. Кроме ощутимого в некоторых знаменитых главах предубеждения против религиозных чувств в целом и христианской веры в частности, Гиббон, как легко видеть, отдается событиям, о которых рассказывает, и повествует о них со своеобразным божественным простодушием, уподобляющим рассказ слепой судьбе, самому течению истории. Словно сновидец, понимающий, что спит, или зритель, снисходительный к капризам и прописям сна, Гиббон в своем восемнадцатом веке снова видит сны, которые переживали или видели люди былых веков у стен Византии или в пустынях Аравии. Для своего труда ему пришлось сверить и свести сотни различных текстов, и читать его иронический компендий, право, куда благодарнее, чем рыться в первоисточниках темных и недоступных хронистов. Здравый смысл и неоставляющая ирония – в характере Гиббона. Тацит превозносит благочестие германцев, которые не запирают своих богов в четырех стенах и не отваживаются вырезать их из дерева или мрамора; Гиббон ограничивается замечанием, что храмы и статуи вряд ли стоит искать там, где только вчера обзавелись хижинами. Не говоря прямо, что библейские чудеса не подтверждаются другими источниками, Гиббон порицает непростительную забывчивость язычников, в своих нескончаемых перечнях диковин ни словом не обмолвившихся об остановленных в небе светилах или затмении солнца и сотрясении земли, сопровождавших гибель Иисуса.
Де Куинси назвал историю наукой беспредельной или, по меньшей мере, непредопределенной, ведь одни и те же события можно связать или объяснить совершенно по-разному. Это было сказано в XIX веке. Позже, с развитием психологии и проникновением вглубь неведомых культур и цивилизаций, разнообразие толкований только росло. И все-таки труд Гиббона остается в целости и сохранности; не исключено, что и превратности будущего его не коснутся. Причин здесь две. Первая, и самая важная, – эстетического порядка: он околдовывает, а это, по Стивенсону, главное и бесспорное достоинство литературы. Другая причина – в том, что историк, как это ни грустно, со временем сам становится историей, и нас теперь занимает и устройство лагеря Аттилы, и представление о нем английского дворянина восемнадцатого века. Столетие за столетием Плиния читали в поисках фактов, мы сегодня читаем его в поисках чудес – судьба Плиния от этого нисколько не пострадала. Гиббон еще не отошел от нас на такое расстояние, и неизвестно, когда отойдет. Но подозреваю, что он нам сегодня куда ближе Карлейля или любого другого из историков романтического склада.
Думая о Гиббоне, невозможно не думать о Вольтере, которого он столько читал и о чьих задатках драматурга отзывался без малейшего энтузиазма. Их объединяло презрение к людским верованиям или предрассудкам, но разделял литературный темперамент. Вольтер отдал свой незаурядный дар стилиста, чтобы доказать или внушить, будто все так называемые исторические события, в конце концов, немногого стоят. Вряд ли Гиббон ставил людей выше, но их поступки притягивали его как зрителя; это он и пытался передать читателю, вызывая в нем заинтересованность и восхищение. Он никогда не обманывался страстями былых веков и смотрел на них без особого доверия, что не исключало снисходительности, а порой и сочувствия.
Перечитывая «Упадок и разрушение», тонешь и забываешься в многолюдном романе, герои которого – поколения, сцена – весь мир, а немыслимые сроки измеряются династиями, нашествиями, открытиями и сменами наречий и кумиров.
Оскар Уайльд
«Эссе и диалоги»
Стивенсон полагает, что все добродетели бесполезны, если не хватает одной-единственной, и эта добродетель – обаяние. Долгие века литературы обеспечили нас авторами куда более сложными и изобретательными, нежели Уайльд; обаятельнее его нет никого. Он был таким в случайных беседах, он был таким в дружбе, он был таким в годы удачи и в годы неудачи. Он остается таким в каждой строчке, вышедшей из-под его пера.
Оскар Уайльд был homo ludens[49] в большей степени, чем другие представители этого вида. Он играл с театром: «Как важно быть Эрнестом», или, по версии Альфонсо Рейеса, «Как важно быть серьезным» – это единственная в мире комедия со вкусом шампанского. Он играл с поэзией: поэма «Сфинкс», не тронутая патетикой, осталась чистой и мудрой словесностью. Он успешно играл с эссе и диалогами. Он играл с романом: «Портрет Дориана Грея» – это декоративная вариация на тему Джекила и Хайда. Он трагически играл со своей судьбой: затеял тяжбу, заранее понимая, что проиграет, что она приведет его к тюрьме и позору. В своем добровольном изгнании Уайльд сообщил Андре Жиду, что хотел увидеть «другую сторону сада».
Нам никогда не узнать, на какую эпиграмму вдохновил бы его «Улисс» Джойса.
Оскар Уайльд родился в Дублине в 1854 году. Он умер в парижском Hôtel d’Alsace в 1900 году. Его творчество не постарело: все это могло быть написано сегодня утром.
Анри Мишо
«Варвар в Азии»