«Бушен, отпусти их на три дня».
Громкое «ура!» было ответом на эту милость и сопровождало выход государя. Пажи помогали ему сесть в подкатившие к подъезду сани, застегивали полость и, окружив царские сани, бегом сопровождали царя до ворот корпуса. Это был обожаемый отец, окруженный беспредельно любящими его детьми.
На улице восторженные крики пажей утопали в кликах собравшегося народа, и долго, долго еще слышны были восторженные приветствия. Нечего и говорить, что не скоро могло успокоиться взволнованное молодое сердце…
Время от времени приезжали в корпус и присутствовали при ответах пажей члены Совета военно-учебных заведений и изредка главный начальник генерал-адъютант Н. В. Исаков. Чаще других из числа членов Совета бывал в корпусе <…> генерал В., почтенных уже лет, небольшого роста; сильно близорукий и глуховатый, он, однако, очень интересовался учебною частью и часто предлагал вопросы, вызывавшие в пажах веселое настроение. Помню я, как с ним произошел курьез на экзамене тактики. Этот предмет, составляющий, так сказать, преддверие стратегии, читал полковник Левицкий, увлекавшийся сам и увлекавший своим красноречием слушателей. Генералу В., внимательно вслушивавшемуся в ответ одного из лучших учеников, вздумалось предложить ему вопрос: во сколько времени сорокатысячный корпус, расположенный в шестиверстном районе, может быть выстроен в одну шеренгу. Отвечавший паж был видимо смущен столь неожиданно поставленным вопросом. Так как военная история, на которую постоянно ссылается тактика, подобного примера не дает, потому что при таком построении неприятель легко бы перебил всю армию по одному человеку, начав с любого из флангов, полковник Левицкий, видя затруднение пажа и желая поддержать его, спросил генерала: «Позвольте, ваше превосходительство, узнать, в каком сражении было подобное построение?»
В свою очередь смутился и генерал. «Где именно, не помню, — отвечал он, — но где-то положительно было». <…>
Вообще экзамены, а в особенности экзамены в старших классах, имели большое значение и обставлялись очень серьезно: почти всегда присутствовала комиссия из членов Главного управления военно-учебных заведений. Но самое серьезное значение имели экзамены, обуславливающие переход из младшего специального класса в старший выпускной и сопряженное с успешным переходом в этот класс производство в камер-пажи, для чего надо было получить не менее 9 баллов в среднем выводе при 12-балльной системе. Удостоенный производства в камер-пажи мог считать себя обеспеченным в отношении выхода в гвардию при каком бы то ни было исходе занятий в старшем специальном классе. В мое время камер-пажу почти что и некогда было заниматься науками особенно усердно. Камер-паж, кроме своей домашней внутренней службы, то есть дежурства по роте и по лазарету и общей фронтовой службы — разводов, парадов, — нес еще придворную службу, присутствуя при высочайших балах, выходах, обедах и проч.
Если принять во внимание, что наш выпуск состоял из девятнадцати человек, то весьма понятно, как мало времени останется на учение, и снисходительность начальства представится очень естественною. <…>
По окончании экзаменов, весною, старшие классы уходили на практические работы по топографии, иначе сказать, на съемку местности. Для этой цели обыкновенно выбирался <…> Петергоф <…>. Откровенно сказать, две недели, назначавшиеся на это занятие, незаметно проходили в самом веселом препровождении времени. Участки для работы назначались небольшие, так что часа в два с небольшим смело можно было кончить; остальная же часть дня и вечер были в полном нашем распоряжении; зоркий глаз офицеров, руководивших съемкой, отсутствовал, пажи сходились в назначенном месте, и шел пир горой; впрочем, к заре, то есть к 9 часам вечера, все были дома в бараке и до поздней ночи передавали друг другу впечатления дня…
Морской кадетский корпус
Морской кадетский корпус — военно-морское учебное заведение в Санкт-Петербурге. Несмотря на формальный перерыв в преемственности после 1917 года, претендует на то, чтобы считаться старейшим в России.
Прием производился по состязательному экзамену, причем преимущество предоставлялось детям военных чинов Морского ведомства. Окончившие полный теоретический и практический курс гардемарины (так назывались воспитанники старшего класса) осенью производились в мичманы.
Из воспоминаний
…Я вместе с двумя моими братьями поступил в Морской кадетский корпус 6 марта 1822 года. Мне было 12, а младшему брату не было еще и 10 лет. <…> Нас поместили в пятую роту, которой командовал капитан-лейтенант князь Сергей Александрович Ширинский-Шихматов. В то время в каждой из пяти рот были и гардемарины, и «старые» кадеты, и вновь поступающие. Каждая рота разделялась на четыре отделения, называвшиеся частями, и в каждой части были воспитанники всех трех упомянутых разрядов; в пятой роте этот порядок несколько изменялся: все вновь поступающие, которые тогда обыкновенно назывались новичками, определялись в четвертую часть, в которой из гардемарин были только старший и подстарший и никого из «старых» кадет. Этой частью командовал молодой офицер Павел Михайлович Новосильский, за год перед этим возвратившийся из кругосветного плавания к Южному полюсу на шлюпе «Мирный» под командой лейтенанта М. П. Лазарева, знаменитого адмирала, которому флот много обязан. <…> Вообще, новичкам иногда приходилось плохо, особенно из не бравых: над ними издевались и шутили самым варварским образом. В то время каждый из гардемарин мог послать кадета в другую роту, за чем ему вздумается; так, например, гардемарин посылает новичка в другую роту к такому-то гардемарину или «старому» кадету спросить и принести книгу «Дерни о пол» или «Гони зайца вперед». В первом случае посланный, спрашивая книгу «Дерни о пол», ничего не подозревая, летит на пол, подбитый ногой гардемарина, а во втором случае посланного отправляют в другую роту к такому-то гардемарину, а этот к третьему и так далее, пока посланец не выбьется из сил. С нами, новичками четвертой части, ничего подобного не бывало, мы были под защитой Павла Михайловича, а если и случалось в классах во время перемены кто-нибудь из «старых» кадет вздумает как-нибудь посмеяться, то другой говорит: «Оставь его, он из спартанцев», — нас так называли, вероятно, потому, что мы не признавали некоторых обычаев и правил, противных здравому смыслу, но которые всеми строго исполнялись. Павел Михайлович каждый день в 11 часов утра, по выходе кадет из классов, приходил в часть, каждого кадета по очереди расспрашивал, что делал в классе, и при этом разъяснял, в чем кто-нибудь затруднялся. <…>
Князь Сергей Александрович с большой заботой следил за гардемаринами и кадетами своей роты и отличал хороших воспитанников. Прилежных и хорошего поведения он иногда призывал к себе на квартиру и угощал чаем и сластями, беседовал о разных ученых и религиозных предметах. Он, кроме новых языков, обладал знанием греческого и латинского <…>, любил литературу и сам писал, большей частью пьесы религиозного содержания, в стихах. Он каждый день приходил в роту и беседовал с воспитанниками. По воскресеньям после обеда каждые две части кадет ставились во фронт в две шеренги, и он приходил изъяснять воскресные Евангелия. Для этого каждый гардемарин и кадет по очереди должен был сказать один стих Евангелия, и князь изъяснял его и поучал; такие поучения продолжались часа полтора и более. Если кто из воспитанников не мог сказать следующего стиха, то он, тихо упрекнув, переходил к другому. Окончив беседу, переходил в другие две части и таким же образом поучал и остальных. Для того чтобы кадеты могли ознакомиться и выучить воскресные Евангелия, в каждой части было по нескольку экземпляров воскресных Евангелий с изъяснениями, розданных князем. Значительное большинство воспитанников слушали и выучивали Евангелия с охотой. Этим поддерживалось религиозное направление между кадетами.
Во всех учебных заведениях в Великий пост стол был скоромный, за исключением первой и последней недели и сред и пятниц прочих недель поста; но многие гардемарины и кадеты не только нашей роты, но и в других ротах не ели скоромного, а питались одним хлебом и квасом, которые, мимоходом сказать, всегда приготовлялись превосходно; я помню, с одним гардемарином в Великую субботу в церкви сделалось дурно, и как оказалось, оттого, что он в Страстную пятницу ничего не ел. Впрочем, князь Сергей Александрович, видимо, не поощрял таких воспитанников. У него не было обыкновения по субботам наказывать воспитанников, как тогда называли, «подданными ленивыми», но за важные проступки в поведении и он наказывал телесно, хотя и не часто, но и это делалось неохотно, без всякого раздражения, а как бы по необходимости, и всегда увещания его сопровождались ласкательным словом «друг мой», и наказанные всегда сознавали законность постигшей их кары и не питали к нему никакой злобы. <…>
Директор корпуса <полный адмирал Петр Кондратьевич Карцов>, как член Государственного совета и сенатор, имел много посторонних занятий и мало обращал внимания на корпус. Мы его видели очень редко, не более двух раз в году, и когда ожидалось его посещение, то все приходили в такую тревожную суетливость, какой не замечалось и при посещении корпуса высочайшими особами. Деятельность ближайшего его помощника, называвшегося тогда полковником, ограничивалась кроме хозяйственной части тем, что по воскресеньям и праздничным дням перед церковной службой он приходил в столовый зал, где были выстроены все кадеты во фронте поротно, и, поздоровавшись с воспитанниками, проходил по фронту, после чего воспитанников вели в церковь к Божественной литургии. Только этим и ограничивалась забота главных начальников корпуса о нуждах и потребностях кадет, а потому тем более надобно отдать полную благодарность тем из второстепенных начальников, которые, руководимые только сознанием своего долга, свято исполняли свои обязанности и приносили кадетам несомненную пользу. <…> Еще весной 1825 года назначен был новый директор корпуса, адмирал Петр Михайлович Рожнов <…>. Вступив в командование корпусом, он нашел важные недостатки и неудобства в помещении кадет как в ротах, так и в классах, а равно — вполне сознавая вред, происходящий для нравственности воспитанников от совместного житья взрослых кадет и гардемарин с малолетними кадетами, почти детьми, предпринял большие переделки во внутренности корпуса <…>. Все младшие кадеты были собраны в одну роту, которая названа была малолетней, а все гардемарины и старшие размещены в четыре роты; для этого Кораблестроительное училище, которое помещалось в здании Морского корпуса, переведено в <Главное> Адмиралтейство, а в их помещениях устроили спальни для кадет малолетней роты; при ней был особенный двор и отдельные классы, так что кадеты этой роты не имели никакого сообщения с воспитанниками других рот и только виделись с ними во время обеда и ужина в столовой зале.
Начальство над этой ротой было поручено капитан-лейтенанту князю С. А. Ширинскому-Шихматову. По его выбору были назначены и офицеры. Также он набрал восемь гардемарин, в числе которых был я и оба мои брата; нас всех перевели в унтер-офицеры, и кадеты не иначе нас называли, как по имени и отчеству.
Князь с обычной своей горячностью и усердием принялся за воспитание своих юных питомцев. Убежденный, что в юных душах будущих моряков должны быть укоренены надежным образом религиозные чувства, и чтобы приучить воспитанников во всех случаях жизни прежде всего обращаться к Богу, он сообразно этому устроил и внешнюю обстановку кадетской жизни: так, заказал четыре большие иконы по одной в каждую часть; на одной иконе изображалось, как Иисус Христос благословляет детей, на другой — как Он ходит по волнам; кроме того, в ротном зале помещалась большая икона Казанской Божией Матери в серебряной ризе, перед которой постоянно теплилась лампада. В этом зале каждый день собирались кадеты утром перед завтраком и вечером после ужина молиться Богу; для этого один из унтер-офицеров или кадет читал вслух утренние и вечерние молитвы, а по воскресеньям читались акафисты или Иисусу Христу, или Божией Матери. <…> Нередко и сам князь присутствовал при молении.
В преподавание учебных предметов начали вводиться новые способы, облегчающие ученье, а унтер-офицеры обязаны были ежедневно по выходе кадет из классов в 11 часов утра и в 6 часов вечера проверить каждого кадета порученного нам отделения, чем он занимался в классах. <…>
31 марта 1826 года был самый замечательный день в жизни Морского кадетского корпуса. В этот день впервые посетил корпус государь император Николай Павлович. Он приехал в корпус около трех часов пополудни с великим князем Михаилом Павловичем и прямо прошел в классы, где тогда были воспитанники. Главным дежурным был князь Сергей Александрович, а я — дежурным унтер-офицером по лазарету. Тотчас государя встретили директор и все начальство.
Государь обошел классы, роты, лазарет, столовый зал, делая различные замечания. Шедший впереди штаб-офицер, отворяя двери, называл то помещение, куда входили; так, входя в отдельный класс, он сказал: «Танцевальный класс», — а там в это время был преподаватель Закона Божия. Обыкновенно для преподавания Закона Божия в кадетских классах соединяли <…> два класса <…> вместе, и так как такое большое число кадет не могло поместиться в обыкновенной классной комнате, то и помещали в танцевальном классе. Говорили тогда, что когда сказали «танцевальный класс», то государь сказал: «Это и по учителю заметно». Также говорили, что когда великий князь Михаил Павлович воротился домой, то в кругу приближенных рассказывал, что в Морском корпусе священник учит кадет танцевать.
В 1825 году выпуска из корпуса не было, и выпускных почти целый год экзаменовали и выпустили в мичмана в феврале следующего, 1826 года. <…> Князь Шихматов в следующем году оставил службу и поступил в монастырь…
Морской кадетский корпус в 1823–1828 годах
Пятого сентября 1822 года, в квартире отца моего, в доме Румеля, на углу Среднего проспекта и 14-й линии Васильевского острова, происходило маленькое семейное торжество, по случаю именин матушки. Отец мой, Василий Павлович Митурич, служил в департаменте народного просвещения и очень незадолго перед тем получил место начальника отделение, что делало его и матушку в этот день особенно счастливыми. Собралось много гостей, большею частью сослуживцев отца по департаменту и по морскому корпусу, где он также служил преподавателем. Были и многие родные, в числе которых — Марк Филиппович Горковенко, инспектор классов морского кадетского корпуса.
Вечером, когда сели играть в бостон, Марк Филиппович позвал меня в другую комнату и велел мне принести какую-нибудь книгу. Я был тогда мальчуганом, удивительно маленьким для своих почти девяти лет, но тотчас сообразил, что мне предстоит нечто в роде экзамена, и подал любимые мои «Сказки Эмина». Марк Филиппович, увидев, что я очень бойко читаю, сказал:
Ну, братец, эти сказки ты, кажется, наизусть знаешь! Нет, дай-ко мне другую книжку?
Отец, услышавши это, подал ему только что полученный, новый номер «Вестника Европы».
— Вот, — говорить Горковенко, — тут ты покажешь мне свою прыть!
Я взял книгу и с указанного места прочитал ему половину страницы также бойко, как и «Сказки Эмина». Затем, по приказанию его, прочитал Символ Веры и довольно хорошо отвечал ему на несколько вопросов из таблицы умножения.
— Недурно! — продолжал он, обращаясь к отцу. — А что, Василий Павлович, хотите его отдать теперь? У меня в роте есть вакансия, а с нового года мы его и совсем зачислим?
Матушка, услыхавши это, стала просить оставить меня дома, хоть до нового года, ссылаясь на то, что мне еще в октябре только минет девять лет.
— Ну, как хотите, — сказал Горковенко, — пожалуй оставьте до нового года, а я все-таки его зачислю, а то, до нового года, может случиться, что все казенные вакансии будут разобраны.
Таким образом, участь моя была решена, и с этого дня матушка стала смотреть на меня, как на самого дорогого гостя. Четыре месяца промелькнули счастливо, и незаметно приблизилось 8-е января 1823 года. Последнее время матушка, да и я, глядя на нее, сильно грустили, хотя только что сделанная мне кадетская форма меня несколько утешала. В то время, поступавшие в корпус должны были обмундировываться на собственный счет.
Утром 8-го января, после чая, матушка велела мне надеть кадетскую форму, и вместе с нею и батюшкой мы отправились на Псковское подворье. Там, после литургии, знакомый нам иеромонах, отец Василий, отслужил молебен, благословил меня с приличным наставлением, и надел мне на шею образок, чтоб я не забывал его слов и как можно чаще обращался с молитвою к Богу. Затем, благословила меня матушка и, со слезами простившись со мной, отправилась домой, а мы с батюшкой — прямо в корпус к Марку Филипповичу. Его мы застали в полном мундире и уже в прихожей, собравшимся уходить, однако ж он воротился в свой кабинет, написал коротенькую записку и, отдавая ее отцу, сказал:
— Ну, Василий Павлович, извините, я тороплюсь к директору, — потрудитесь сами сдать его дежурному офицеру.
Пришедши в 4-ю роту, батюшка представил меня по принадлежности, и я, простившись с ним, отправился в 1-е отделение с братом моим старшим Павлом, который уже второй год был кадетом.
Надо сказать, что в то время всех рот в корпусе было пять, и в каждой из них имелось по четыре больших дортуара, называвшихся отделениями. В них помещалось до тридцати человек, в числе коих было пять гардемаринов. Старший гардемарин заведовал отделением.
У нас был старшим гардемарин Кадников. Он назначил мне стол и кровать возле брата, затем заставил меня читать по-русски и по-французски, спросил из арифметики и из молитв, какие я знал, потом велел мне продекламировать какое-нибудь стихотворение, но так как басен и стихов я знал много, то он выбрал из них стихотворение Шишкова: «Красны как пришли денечки»… и проч.
Декламация моя до того восхитила Кадникова, что он, позвав своих товарищей, заставил меня повторить. Все в отделении притихло, и взоры всех обратились на меня. Воодушевленный таким вниманием, я прочитал стихотворение во второй раз с большим еще чувством, громко и отчетливо.
После этого, как со стороны гардемаринов, так равно и кадет, последовали громкие аплодисменты. Некоторые пожелали было, чтоб я сказал еще какое-нибудь стихотворение, но в это время гардемарину Ограновичу принесли пирог от корпусного повара, чем ежедневно награждались дежурные по корпусу, а потому все старшие обратились к Ограновичу, или, лучше сказать, к пирогу, кусочек которого перепал и на мою долю.
— Ну, Петр, — сказал мне брат, когда я подошел к нему, чтобы поделиться с ним моею добычей, — ты теперь неуязвим!
— Как неуязвим, что это значит? — спросил я его.
— А это значит, — отвечал он, — что тебя теперь никто не тронет, не то, что меня, в начале, бывало поколачивали до синяков ни за что, ни про что; не только отнимут все принесенное из дома, но за сопротивление еще отколотят, а на твоей стороне теперь гардемарины и все эти большаки, — увидишь, что до тебя ни один негодяй не посмеет коснуться.
Вскоре пришел Марк Филиппович и, потребовав Кадникова и меня, спросил первого относительно моих познаний, а потом, оборотясь ко мне, сказал:
— Ты будешь во втором классе. Табель выдаст тебе старший отделений… советую учиться прилежно.
Тут забил барабан и нас повели в столовую залу. Не видев никогда такой огромной залы, я пришел в величайший восторг. Действительно, зала эта была едва ли не единственная в Петербурге. Ширина ее позволяла развернутому кадетскому дивизиону проходить церемониальным маршем и по сторонам оставалось еще довольно места для начальства и музыкантов, длина же ее такова, что, стоя на одном конце, при хорошем только зрении, можно было узнать лицо на другом конце залы а, между тем, в ней не было ни одной колонны, так как потолок держится на винтах, подвешенных к стропилам. В мое время, в этой зале обедали зараз все пять рот, а также корабельное училище и морская гимназия, имевшая тогда помещение в зданиях морского корпуса.
Когда все заняли свои места, то по барабану прочитана была молитва и по барабану же мы сели и принялись за обед. Обед состоял, как и обыкновенно в будни, из трех блюд: щей, или супу, соуса и жаркого. Чаще, впрочем, вместо соуса, которого вообще кадеты не любили, давали кашу. В воскресенье и праздники подавалось еще пирожное и на хорах играла музыка. Ужин был постоянно из двух блюд: горячего и каши, или, вместо каши, говядина под соусом. Вообще стол был простой, но сытный; недовольны были воспитанники одной только «говядкой», как они называли жаркое, порцию которого были действительно до того мизерны, что большинство кадет проглатывало их целиком.
По возвращении из залы, Кадников, вручая мне табель, то есть недельное расписание классных занятий, сказал:
— А чтобы ты не запутался, отыскивая классы, я назначил твоего одноклассника Янышева руководить тебя на первое время.
Такая предосторожность была отнюдь не лишней, ибо классные комнаты принадлежали не какому-нибудь классу, а преподавателям, которые постоянно занимались в одних и тех же комнатах, так что нам, во время каждой перемены, приходилось кочевать, или из одной анфилады классов в другую, или из одного этажа в другой. Впрочем, я скоро изучил этот порядок и твердо знал в каком этаже и в какой комнате учил каждый из преподавателей нашего класса.
В два часа, по повестке барабана, мы отправились в классы. Янышев привел меня в самый отдаленный класс верхнего этажа, куда войти надо было поднявшись на три ступеньки и говорит:
— Ну, вот, помни, в понедельник и в среду надо в эти часы приходить сюда, — это класс учителя русского языка, Севастьяна Тимофеевича Ф-а, а после обеда в другие дни недели тут бывает черчение и рисование…
Едва успел он это проговорить, как закричали «Марко, Марко!..» и все бегом бросились на места. Вошел Марк Филиппович, а за ним и учитель.
— Вот, даю вам еще одного ученика, новичка, — сказал Горковенко, указывая на меня учителю, — прошу любить да взыскивать, чтоб вышел добрый малый, — и приказал мне занять место возле Янышева.
Севастьян Тимофеевич Ф., был небольшого роста старичок, весь седой. Знания его, как я узнал впоследствии, были весьма ограничены. Уроков он нам никогда не объяснял, а целый класс, — тогда лекции были по два часа, — или спрашивал, или заставлял нас писать под диктовку, но сам тетрадей наших никогда не просматривал, а поручал просмотр их четверым кадетам, оставшимся в этом классе на второй год, которые и сами не отличались в правописании. Вообще воспитанники не любили этого учителя, и другого названия ему не было, как: «Савоська — пьяная моська». Бывало он, только придет в класс, сейчас же выложит на стол свою огромную табакерку, которая многих избавляла от записи ленивыми, — и начинает вызывать учеников.
— Что, знаешь сегодняшний урок? — Отвечай!..
— Не совсем хорошо, Севастьян Тимофеевич, — говорил обыкновенно вызванный, и, между тем, преспокойно вынимал из кармана грош и клал в табачный сундук учителя.
— Ну, смотри у меня, в следующий класс знать!.. Непременно спрошу! — обыкновенно говаривал тот. Но и в следующее разы маневры продолжались те же и Ф…. уходил из класса всякий раз очень довольный, ибо тавлинка его всегда наполнялась гротами и пятаками. Мы тогда считали эту методу преподавания русского языка отличною, потому что и овцы были целы и волки — сыты.
В перемену классов Янышев привел меня в средний этаж, в класс географии. Тут учитель был молодой человек М…., только что вышедший из морской гимназии. Это был господин, следовавший во всем современности и в преподавании придерживающийся нового метода. Тогда только что вошло в употребление изучать географию пением, и хотя новатору очень трудно было ввести эту методу, по особому взгляду на нее инспектора классов, однако ж его настойчивость восторжествовала в конце концов. Получив желанное разрешение, он вооружился огромною палкой и велел нам петь те реки и горы, на которые будет указывать.
С первого раза пение наше как-то не ладилось, но потом пошло отлично. Кадеты сами разделились на голоса и, следуя палке учителя, орали на все здание:
Случалось, Марк Филиппович, запыхавшись, влетит к нам в класс и начнет нас бранить и болванами, и дураками, и олухами за наш рев, который не дает возможности заниматься другим учителям; но так как мы нисколько не унимались, то географию с пением перевели в отдельную залу танцев, где мы могли уже свободно задавать какие угодно концерты.
Не знаю, насколько полезна эта метода, но помню очень хорошо, что когда меня спрашивали назвать отдельно указанную реку, то я должен был пропеть в уме всю песню, начиная с Оби, и только попавши в такт верно называл указанное.
По возвращении из классов, нам роздали по булке из муки второго сорта, величиною с блюдечко; такую же булку мы получали и по утрам, с тою только разницею, что тогда она была нисколько мягче, чем вечером. Не вкусен показался мне этот хлебец.
— А что, — спросил я брата, — дают здесь когда-нибудь чаю?
— Как же, — отвечал он, — поди в умывальную, там стоит курган с водой, — почерпни ковшом и пей сколько душе угодно, вот тебе и чай! Другого нам не дают.
Но, видя, что глаза мои полны слез, он прибавил:
— Э, милый Петя, полно горевать! Через неделю привыкнешь и забудешь об чае.
Слова, его меня мало утешили, мне неудержимо хотелось плакать и, чтоб не заметили другие, я вышел в стеклянную галерею-коридор, соединявший роты и там, на какой-то рухляди, как Марий на развалинах Карфагена, принялся оплакивать свое горе. Однако ж, мороз заставил меня вскоре вернуться в роту, но в то время как я только подходил к двери, оттуда вышел Липкин, кадет пятого класса, и заметив, при свете фонаря, мое измазанное лицо, спросил:
— Митуркин, о чем ты плачешь? Верно тебя кто-нибудь поколотил?
— Нет, так, скучно! — отвечал я.
— Ну, скажи мне правду! — продолжал он… Липкин этот был доброй души воспитанник; обласкав меня, он заставил открыть ему настоящую причину моих слез и сказал:
— Так пойдем со мною! Правда, у меня нет чаю, но есть молоко, которым я с тобой поделюсь.
Я ужасно обрадовался и сейчас же юркнул за ним в людскую подвального этажа. Комната, в которую мы вошли, несмотря на тяжелый воздух, пропитанный запахом кожи, сала и каким-то особенным казарменным смрадом, показалась мне тогда раем.
— Осип Зыков, — вскричал Липкин, — давай молока!
— Сейчас, сударь, — отвечал кто-то, и тут только я разглядел человека, занимавшегося сапожным мастерством, сидя как на троне, на двух поставленных друг на друг табуретах, чтобы быть поближе к огарку на высоком подоконнике. Он быстро спустился, и я увидел пребезобразную фигуру, которую, как я после узнал, кадеты прозвали Иосифом Прекрасным. Подав Липкину молоко, он, обратись ко мне, сказал:
— Ваш тятенька нанял меня к вам в дядьки, а потому, сударь, не беспокойтесь: к побудке завсегда ваше платьице и сапожки будут вычищены и починены.
Утолив здесь свой голод и жажду, и поблагодарив Липкина, я отправился в роту, где уже строились к ужину.
На другой день первые утренние часы мы сидели в классе дьякона Н-о, известного своею необыкновенною силою. Он легохонько ломал пополам пятаки и гривны, свертывал в узлы кочерги, и относительно его силы в корпусе ходили бесчисленные анекдоты. Но, как учитель, он был такой же, как и Ф., заставлял нас также долбить и также никогда ничего не объяснял, ссылаясь обыкновенно на руководство. «Краткая священная история церкви Ветхого и Нового завета, изданная для народных училищ» была так, по его мнению, хороша и понятно изложена, что всякое толкование было излишне.
С ленивыми он большею частью расправлялся сам, говоря:
— Вот, как я дам тебе тумака, так ты улетишь у меня на небеса и сотворишь там чудеса! И «тумак» его каждой спине был очень долго памятен. Мною он был постоянно весьма доволен, ибо вряд ли кто зубрил так усердно, как я, зато священная история до такой степени впилась в мою память, что могу и теперь проговорить ее на память от начала до конца.
Вторые часы была у нас арифметика; преподаватель — Шишкин, отличный математик, превосходно объяснял свой предмет, но был к нам необыкновенно строг и взыскателен. Он редко записывал ленивых, а, по тогдашнему общему обычаю, расправлялся с ними сам. За каждую ошибку полагалась «кокоска» в затылок, приноровленная так ловко, что получивший ее непременно стукался лбом в классную доску. Такие удары, от коих зараз вырастали две шишки, кадеты называли обыкновенно дуплетами. Мне тоже один раз выпала на долю подобная «кокоска», при отыскании общего наибольшего делителя, но дуплет не удался, вероятно из снисхождения к моим летам и росту. Впрочем, благодаря гардемаринам нашего отделения, которые усердно занимались со мною арифметикой, я стал вскоре у Шишкина четвертым учеником по классу.
В первые послеобеденные часы мы были на чистописании у самого свирепого учителя, семидесятилетнего 3-а, вооруженного оселком, на котором он обыкновенно точил свой перочинный ножик. Этот учитель не столько обращал внимание на чистописание, сколько на порядок и тишину в классе, а потому, как только нарушалось спокойствие, он тотчас же награждал шалунов своим оселком, которым и гвоздил по головам направо и налево, приговаривая свою обычную поговорку: «грешным делом, прости Господи!» и эти «загвоздки» надолго оставались в памяти удостоившихся их получить.
Последние часы была история; учитель, старик В., очень любил рассказывать, но говорил так вяло и монотонно, что его почти никто не слушал, при том же он был к нам весьма снисходителен, а потому наша «краткая русская история» шла до крайности плохо.
В среду преподаватели были те же, что и в понедельник, но едва только роздали нам вечерние булки, как закричали: «строиться!» и повели нас в залу для танцев. Тут я увидел учителя М-скаго, тоже старика лет шестидесяти, который едва волочил ноги, а припрыгивать уже никак не мог. Занятия его состояли в выправлении наших ног и в указании нам шассе вперед и назад, и глиссе в бок. Для выправления ног, он изрядно шлепал по коленам, так что мои товарищи помельче сильно морщились и чуть не плакали. Видя это, и желая избежать шлепков, я надумал сам, глядя как учили их, выправлять свои ноги. И вот я начал развертывать свои носки все более и более, в момент приближения моей очереди предстать пред учителем. Наконец, я растопырился до того, что едва держался на ногах. Подошедши ко мне учитель сказал «прекрасно!», закричал музыкантам «играй перегурдим!» и, взяв меня за руки, повлек за собою шассе вперед. Но, от неестественного положения ног, я с первого же шага повалился, и, конечно, ударился бы об пол, ежели б учитель не поддержал меня. Все засмеялись и даже музыка стихла. М-ский, поставив меня снова в надлежащую позицию, взял за руки, и мы с ним, при звуках перегурдима, опять начали шассе. На этот раз оно сошло сносно, но глиссе никак не удавалось, а потому учитель, позвав всезнающего Янышева, приказал ему учить меня отдельно, мне же сказал: «Надеюсь, г. Митурич, что вы, при вашем желании и старании, скоро догоните нас!» Это непривычное «вы» повлияло на меня так сильно, что через несколько же классов я уже отплясывал не хуже Янышева и получил от учителя похвалу.
В четверг я был в первый раз в классе французского языка. Преподаватель, Чижов, мужчина средних лет, с самыми изящными манерами и чрезвычайно деликатный, благородный человек. Его так любили воспитанники, что даже самые отъявленные лентяи, которые у прочих преподавателей ровно ничего не делали, ему исправно готовили уроки. Занятия наши состояли в чтении и переводе французских анекдотов, в изучении слов и начальных грамматических правил. Все это я проходил уже дома, и здесь мне пришлось только повторять старое.
Нередко в начале занятия Чижова в корпусе, учителя-товарищи упрекали его в том, что он никого не записывает за леность.
— Да, помилуйте, господа, кого же я буду записывать, когда все воспитанники готовят мне исправно уроки! — отвечал он.