Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кадетство. Воспоминания выпускников военных училищ XIX века - Коллектив авторов -- Биографии и мемуары на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Офицеры Гренадерского полка.

Рисунок

В конце января месяца 1819 года объявлен выпуск в офицеры из Дворянского полка 500 воспитанников, в числе которых наконец вышел и я, пробыв в нем три с половиною года. В марте повели нас в Зимний дворец в кадетской форме, поместили в Георгиевском зале. Осмотрев нас, государь император поздравил всех прапорщиками. В то время мосты были разведены; нас посадили на какое-то судно и высадили противу дворца. То же судно перевезло нас обратно на Петербургскую сторону. Переезжая Неву, в первый раз я видел пароход на ходу, в то время едва ли не единственный во всей России.

Обмундировав в офицерскую форму, нас снова водили в Зимний дворец. В оба раза незабвенной памяти государь император Александр Павлович был весел, несколько раз прошелся по рядам воспитанников и так был милостив, что разговаривал со многими. В последний смотр сказал нам: «Прошу вас, господа, служить хорошо, усердно заниматься своим делом! Я дорожу офицерами — воспитанниками корпусов, и если кто из вас будет нуждаться впоследствии, то пишите ко мне откровенно, в собственные руки». Крайняя нужда предстояла впереди многим, но, по пословице: «До Бога — высоко, а до царя — далеко», кто бы из нас осмелился писать <…>?! О производстве моем в прапорщики с назначением в Полоцкий пехотный полк состоялся высочайший приказ 15 апреля 1819 года…

Первое Павловское военное училище

Павловское военное училище (1794–1917) — пехотное военное училище Российской империи, в Петербурге.

Юнкерские годы

(В. С. Кривенко, 1854–1931)

[43]

…После окончания курса в одной из провинциальных военных гимназий я приехал в Петербург в военное училище один, без товарищей, которые под руководством воспитателя «привезены» были ранее меня на несколько дней. Прямо с вокзала я направился в училище. Невский проспект меня не особенно поразил, по картинам и иллюстрациям я знал уже его, знал и столичные монументы; здание же училища показалось мне очень некрасиво, а подъезд и вестибюль очень небольшими по сравнению с тем, что я ожидал встретить.

Из-под маленькой лестницы, из своей конуры, откуда тянуло жареным кофе, выскочил старик-швейцар в красной ливрее и указал, как найти дежурного офицера. Пройдя через небольшую приемную, я уперся в большой стол, за которым сидел насупившийся, свирепый на вид капитан с лицом, обильно заросшим черными волосами. Офицер резко оборвал мою речь и приказал отправиться в роту.

Этот неласковый прием обдал меня холодом и укрепил желание скорее перебираться из «академии шагистики» в инженерное училище, на что я имел право. О своем желании я заявил по начальству и был убежден, что через несколько дней буду переведен, но вышло совсем иное. Меня позвали к начальнику заведения <А. В. Приговскому>, очень мягкому и доброму человеку, который заговорил со мною языком военно-гимназического воспитателя и советовал остаться под его началом, рисуя передо мною в будущем радужные картины. Говорил генерал очень хорошо, хотя имел дурную привычку прерывать плавно льющуюся речь какими-то, видимо ободрявшими его, звуками «пхе-пхе».

Корпусные товарищи отстаивали точку зрения начальника и окончательно убедили меня, махнув рукой пока на инженеров, оставаться <…>.

Кадетские страхи о строгости порядков «академии шагистики» оказались сильно преувеличенными. Мы здесь чувствовали себя несравненно свободнее, чем в военной гимназии. Не ограничиваясь ротным помещением, можно было бродить по длиннейшим коридорам и дортуарам всего исторического здания, гулять на громадном плацу и в саду. Любителей гулянья, впрочем, насчитывалось не особенно много, в особенности не в ясную погоду. Бывало, в свежее утро выскочишь в одном «бушлате» в сад, заложишь руки в обшлага и быстро маршируешь по пустым почти аллеям, встречая лишь сосредоточенные лица военных мечтателей, бродящих, точно послушники за монастырской стеной. В саду и на плацу тишина, а оттуда, из города, доносится вечный шум водопада — грохот столичных экипажей.

В числе немаловажных преимуществ училища, по сравнению с военной гимназией, был значительно более вкусный и обильный стол. В то время как в нашей военной гимназии полагалось на продовольствие человека в сутки коп., в училище выдавали ровно вдвое — 25 коп. Деньги небольшие, но в массе можно было кормиться. Кухней заведовали выборные из юнкеров артельщики, и, кроме того, по общей батальонной кухне назначался дежурный, который в этот день ел за четверых…

Меню обедов составляли юнкера, не отличавшиеся изобретательностью. Котлеты играли выдающуюся роль…

В торжественные дни[44] в громадной, сводчатой столовой играл оркестр, а юнкера заказывали, как особенный деликатес, кофе на молоке и шоколаде. Шутники уверяли, что училищные повара ухитрялись в одном кофейнике сразу варить и шоколад, и кофе… Разницы во вкусе не было никакой.

За плату у повара, не всегда впрочем, можно было получить пельмени и котлеты. <…>

В училище за каждым шагом уже не следил воспитатель. На все четыре роты был лишь один дежурный офицер, который раз или два в день обходил роты, а затем сидел в дежурной комнате. Офицеры не мозолили нам глаза своим присутствием, но зато, в случаях соприкосновения с ними, требовалось безусловное послушание и точное, беспрекословное исполнение всех требований. В случае недоразумений доказывать начальству свое право, «объясняться» было немыслимо. Исключение практиковалось лишь по отношению к преподавателям. Опоздать хотя на минуту в строй считалось преступлением. Вообще, в нашем училище на юнкеров смотрели не так, как прежде на кадет специальных классов, а как на лиц, действительно состоящих на военной службе, и потому строгая дисциплина проводилась систематичной, сильной рукой. <…>

Начальник училища ежедневно делал обход заведения, но не для «разноса» и устрашения, а больше для смягчения нравов. Всех юнкеров он знал не только по фамилиям, но и по успехам в науках. Плохо занимавшимся совестно было попадаться на глаза генералу, и они спешили заблаговременно скрыться и уклониться от отеческих нравоучений. <…> Начальник училища не выносил фигуры юнкера с опущенными в карманы руками, свист также выводил обыкновенного генерала из себя. <…>

Генерал любил искусство. Он поощрял музыкальное развитие. Устраивал юнкерский оркестр и очень покровительствовал певчим, предоставлял им лишний раз в неделю ходить в отпуск и на казенный счет давал ложи в оперу. Благодаря его стараниям и усилиям Николая Ивановича С-ва, вечно розовенького и аккуратненького учителя пения, юнкера пели на двух клиросах. На спевках все шло превосходно, но в церкви Николай Иванович не дирижировал, и некоторые яростные басы своим ревом портили иногда общий ансамбль.

В некоторых учебных заведениях существует и до сих пор взятое от немцев начальническое отношение старшего курса к младшему. У нас в училище этого положительно не было. В роте имели авторитетный голос фельдфебель и дежурный юнкер; другие же в офицеров не играли, и я не припомню случая присвоения себе старшим курсом каких-нибудь начальнических прав.

На фельдфебеле же и дежурном лежала очень трудная и щекотливая обязанность сохранять полный порядок и спокойствие в роте. Нужно было иметь много такта и силы воли, чтобы выйти победителем из этого положения.

При моем поступлении в училище фельдфебелем в нашей роте был Нал-н, стройный, бравый юнкер со смеющимися голубыми глазами и приятным голосом. Помню, с большим почтением приблизился я к его единственному в дортуаре письменному столику около постели, украшенной красной именной дощечкой, в отличие от синих, простых юнкерских, и сине-красных — портупей-юнкеров[45]. Нал-н быстро меня ободрил, и потом мы с ним очень сошлись. Он всей душой стремился из Петербурга, который, несмотря на то, что вырос в нем, органически ненавидел. Мечты о Кавказе и Туркестане, о казачестве, о боевой, бивуачной жизни одолели его настолько, что он бросил заниматься науками и все время, свободное от лекций и строевых учений, посвящал чтению путешествий, военной истории и атлетическим упражнениям. <…>

Два старших портупей-юнкера Ст-ч и Кин-в были соединены узами самой нежной дружбы, учились превосходно, вели себя безукоризненно и обещали сделаться образцовыми гвардейскими офицерами. Оба они были петербургские уроженцы и потому при первой возможности исчезали в отпуск. <…> Для соблюдения порядка в роте в помощь дежурному ежедневно назначались в его распоряжение два дневальных. Целые сутки приходилось ходить затянутыми в портупею, с неудобным тесаком и в кепи с султаном. Все бы это ничего, если бы не бодрствованье ночью, что для кадет, привыкших в военной гимназии ложиться в 9 часов, казалось очень тяжело. Неприятна была также обязанность будить юнкеров, в особенности после обеда. В течение дня строго было запрещено ложиться и даже садиться на постель; исключение делалось лишь после обеда, когда, по усмотрению дежурного офицера, разрешалось спать от получаса до часу. Этой льготой некоторые юнкера очень дорожили, несмотря на юный возраст, скоро приучились заваливаться после обеда спать, точно отяжелевшие майоры, и с благодарностью относились к тому офицеру, который давал больший срок для dolce far niente[46]. Поднять на ноги таких разоспавшихся «майоров» было очень трудно, приходилось несколько раз обходить дортуар, тормошить российских лентяев и выслушивать в ответ или неприятности, или воззвания к человеколюбию и к чувствам товарищества.

Ночью, когда все вокруг погружалось в здоровый молодой сон и лампы еле-еле освещали громадный зал, в уголку, у коптящего ночника, обрисовывалась фигура дневального в кепи с султаном[47] и в серой шинели. Некоторые из дневальных на дежурстве клевали носом, но это было опасное занятие, так как можно было прозевать обход дежурного офицера и тогда в результате пришлось бы «получить несколько лишек», то есть не в очередь быть назначенным на дневальство. <…>

К главному старинному зданию училища примыкала под прямым углом двухэтажная пристройка, в которой помещались «классы». Бесконечный верстовой коридор, тянувшийся по всему почти дому, поворачивал сюда и обводил заботливым бордюром все учебные комнаты. Здесь уже не было глянцевого паркета, вместо него виднелся некрашеный пол, классная мебель также не отличалась ни изяществом, ни удобством. Несмотря на установившееся за училищем реноме[48] «академии шагистики, а не наук», все-таки центр деятельности заведения был не в залах, не в манежах, не на плацу и военном поле, а здесь, в этих неказистых «классах». Самые заматерелые «фронтовики» уже понимали, что сила в голове, а не в носке… Какое бы значение начальство ни придавало строевым занятиям, но успех мог иметь только юнкер, хорошо аттестованный в науках, и отличные отметки не приносили желанных портупей-юнкерских нашивок лишь исключительным вахлакам и физическим неудачникам.

Некоторые предметы читались не в «классах», а в довольно обширных аудиториях, где собирался весь курс. Здесь в первый год мы слушали историю, статистику, законоведение, а впоследствии артиллерию и долговременную фортификацию.

Нам нравился, в особенности сначала, внушительный вид аудитории, наполненной многочисленными слушателями. Это уже не были корпусные лекции, перемешанные ответами учеников, замечаниями и выговорами преподавателя-учителя; здесь уже в течение часа профессор стремился произвести на нас впечатление своим красноречием и своей эрудицией.

Впрочем, артиллерист Ш., большой оригинал, держал себя иначе и не бил на эффекты. Он довольно часто обращался к слушателям и задавал всему курсу разнообразные вопросы, конечно, не с тем, чтобы делать оценку знаний, а желая лишь удостовериться в понимании. На неудачный ответ он разражался резкими выходками, вызывавшими юнкеров на возражение. Впрочем, он и перед офицерами не особенно сдерживался и непонимание и неточность выражений казнил беспощадно. Несмотря на полковничий чин, ученый артиллерист далек был от дисциплинарных правил и нисколько не смущался отсутствием чинопочитания к нему. Прежде он был грозой на репетициях и экзаменах и беспощадно казнил непонимание сложных математических выводов и положений. Один из юнкеров, потерпевший у него на экзамене, застрелился, и с тех пор полковник отказался от роли экзаменатора, баллов не ставил и лишь читал в аудитории, причем мы должны были следить за ним по особому печатному конспекту с вклеенными в него чистыми листами для записывания деталей. На лекциях Ш. присутствовали преподаватели-репетиторы, дававшие нам потом в «классах» пояснения. <…>

Кроме истории, статистики и Закона Божьего, из общеобразовательных предметов нам читали еще законоведение и историю русской литературы, да кроме того, обязательны были занятия по немецкому и французскому языкам. Вся совокупность этих предметов отнимала от нашей школы специально военный оттенок и придавала учебным занятиям много интереса. Хотя эти общеобразовательные науки и считались второстепенными, но тем не менее, за исключением, к сожалению, иностранных языков, на эти предметы в училище обращали внимание, и по требованиям на репетициях ничем они не отличались от специально военных.

Вообще вся учебная программа военного училища была выработана превосходно и давала возможность военным гимназистам докончить общее образование и осмысленно ознакомиться с основами военных наук. Средних способностей юнкер должен был поменьше развлекаться и усидчиво работать, чтобы не отставать от курса. Репетиционная система подбодряла малодушных и не позволяла запускать подготовку в долгий ящик; даже не имевшие никакого влечения к науке поневоле принимались за книги, а еще охотнее пристраивались к какому-нибудь «прилежному», который из чувства товарищеской поддержки, а также из желания проверить свои знания «объяснял» беспечным. Встречались из последних такие, которые так, «с голоса», не развертывая учебников, проходили весь курс, и иногда весьма удовлетворительно. <…>

В отпуск можно было ходить два раза, а певчим даже три раза в неделю. Большинство юнкеров были из провинциальных корпусов, не имели никаких знакомых семейных домов и потому выходили из училища только пофланировать по городу или в театр.

Во всей громадной столице у меня не было не только ни одного родственника, но ни одного знакомого, исключая, конечно, юнкеров. За двухлетнее пребывание в училище я все время находился точно на военном корабле. Время от времени заходил в новый порт, съезжал на берег, ходил по главным улицам иностранного города, кишевшего совершенно чужими мне людьми; а затем опять на шлюпку, опять в корабельную обстановку…

Там, далеко-далеко, на Кавказе, были родной угол, родная семья, от которой образовательная повинность оторвала меня с десяти лет. В милой Полтаве, в которой я воспитывался, также издали улыбались мне знакомые лица добрых, хлебосольных горожан и хуторян, приветливо относившихся к «своим кадетам». А в Петербурге никто на нас не обращал внимания. Никто, никто! Будущий генерал, быть может, фельдмаршал едет по улице, и на его серую солдатскую шинель, на его несчастное кепи с жалким султаном никто и не взглянет. Много было предметов более интересных. Подождите же, петербуржцы, узнаете вы нас!.. Но столичная толпа оставалась по-прежнему далека нам и не подозревала о чувствах, клокотавших в груди «молоденьких солдатиков»…

Товарищи мои были люди малосостоятельные, за малым исключением — беднота, получавшая из дому от своих отцов-офицеров незначительные суммы; но тем не менее денежные повестки ожидались с большим нетерпением.

Вместе с «синенькими»[49] и «красненькими» бумажками[50] юнкер получал и письма, большей частью наставительного характера, на тему о необходимости экономии, так как «жалованье у отца небольшое и другие дети подрастают». Большинство с грустно-сосредоточенными лицами углублялись в чтение весточек из далекого дома; но об экономии скоро забывали и быстро проедали бумажки. Все это мотовство не превосходило десятков рублей… Общее экономическое состояние родителей юнкеров было почти одинаковое, не особенно завидное. Те кадеты, которые были посостоятельнее, поступали в кавалерийское училище <…>.

Богатство, просто даже комфорт были так от нас далеки, что мы об этом даже и не мечтали. Столичная роскошь казалась нам созданною для другой породы совсем чуждых нам людей, а не для бывших кадет и юнкеров, которым суждено весь век жить на скромное жалованье. Помню твердо: богатству мы не завидовали, у нас были другие, нематериальные, но радостные приманки в жизни.

Платье, белье и сапоги были у всех казенные. Единственную роскошь, <которую> позволяли себе юнкера, — это белые перчатки. Ни о лихачах[51], ни о кабинетах в ресторанах, ни о креслах в театрах нечего было помышлять. <…> Мы главным образом направлялись в оперный рай и, максимум роскоши, в ложу 3-го яруса, которая стоила тогда, кажется, 5 рублей. Драматический театр менее привлекал нас, зато «на верхах» Мариинского мы были свои люди. Один из юнкеров имел знакомство в кассе, и билеты нам всегда обеспечены. <…>

Из экономии мы обыкновенно не отдавали капельдинеру наши шинели, а клали на сиденье; буфетные конфеты и фрукты также были нам не по карману, сладости же мы очень любили и потому приносили с собой фунтики с миндальным пирожным, яблоками или апельсинами. И какими мы себя расточителями считали, как велики нам казались наши театральные расходы!.. По окончании спектакля юнкера, надрывая себе глотки, с усердием удивительным, трогательным, вызывали своих любимцев и, спускаясь с райских вершин, постепенно перебегали в нижние ярусы и оттуда сыпали аплодисментами, пока не потухала люстра. Гимнастическим шагом, вприпрыжку, возвращались мы в училище, припоминая по дороге понравившиеся мотивы и перекидываясь компетентными замечаниями <…>.


Кадеты Павловского военного училища.

Фото (конец XIX — начало XX вв.)

Чем ближе театралы подвигались к училищному подъезду, тем более встречалось юнкеров, спешащих к той же цели, к столу дежурного офицера. «Подарить» начальству не хочется ни минуты из отпускного срока, но зато и опоздать немыслимо. И вот с приближением часовой стрелки к 12 приемная быстро наполнялась юнкерами, спешно оправлявшими кепи и портупеи, а затем вся группа гуськом, точно к кассе, подвигалась к дежурному офицеру и поодиночке, навытяжку рапортовала о выпавшей на их долю чести ему явиться.

Случалось изредка, что среди юнкеров с безукоризненной выправкой попадал кто-нибудь с чуть колеблющейся походкой и не совсем твердым языком, тогда товарищи быстрее подходили к столу и уже не гуськом, а по два, по три, стараясь закрыть подкутившего юношу <…>

Никогда уже впоследствии я не испытывал такого удовольствия от служебного повышения, как при производстве в фельдфебели. <…> Далек я был от всякого философствования, не затемнял непосредственных впечатлений досадным анализом и совершенно был счастлив, любуясь на свои нашивки и на саблю с серебряным темляком. Мне казалось, что не только в училище, но и на улице прохожие не без интереса поглядывали на мои погоны…

Однако новая должность несла с собой и очень колючие шипы. Приходилось, оставаясь добрым товарищем, не ронять своей начальнической роли и не прибегать к карательному вмешательству ротного командира. С самого раннего утра надо было во всем сдерживаться и не позволить себе никакого отступления от правил, чтобы не дать повода к подражанию.

Вечером после дня, проведенного за усиленными физическими упражнениями и учебными занятиями, рота возвращалась из столовой ленивым шагом и строилась «покоем» для переклички. Я читал длинный <…> список-свиток юнкеров, и каждый при звуке своей фамилии произносил: «Я!» Исстари так завелось, что при этом некоторые позволяли себе отвечать или чрезмерно громко, точно в рупор, или с комическим оттенком. Опять нужно было балансировать так, чтобы не прослыть за придиру, «трынчика» и в то же время не позволить слишком уж резких проявлений веселья.

Сколько приходилось выслушивать объяснений о назначении на дежурство и дневальства!..

Я невольно выработал себе особую манеру говорить перед фронтом, причем мой голос казался мне самому чужим, каким-то сухим и жестким.

Бывало, рота выстроится по какому-нибудь случаю, и видишь, небрежно плетется запоздалый приятель-товарищ. Нечего делать, скрепя сердце насупишь брови, «надвинешь на лицо маску» и делаешь при всех ему замечание; а если на грех он буркнет недовольное слово в объяснение, приходилось возвысить голос и резко оборвать забывшего дисциплину, а у самого кошки скребутся на душе. И рота стоит смирно, никто не пошевелится и не улыбнется. Для испытания своего авторитета стараешься выдержать такое приподнятое настроение добрую минуту и в то же время страшно передерживать момент, а вдруг кто-нибудь, на грех, чмыхнет или сделает демонстративное движение; тогда ведь протест внезапно охватывает массу, и с ней уже не в силах справиться товарищу-начальнику.

В общем, громадное большинство относилось очень благодушно к фельдфебельским требованиям, а некоторые из товарищей просто поражали старательнейшей помощью мне в интересах порядка. Вот уже именно неизвестные, бескорыстнейшие деятели! Вспоминается мне, например, левофланговый С-ский, удивительно рачительно относившийся к служебным требованиям. Не только приказание офицера, но поручение портупей-юнкера было для него законом, и он тщательно все исполнял, не отделяя обязательное от необязательного. Надо было видеть его в строю, как он старался добросовестно, от души «тянуть носок» или левым плечом поддерживать равнение. <…>

Несмотря на некоторые шипы, я с благодарностью вспоминаю фельдфебельскую должность. Это была превосходная жизненная школа, которую приходилось проходить практически, без руководства и постороннего вмешательства. <…>

А время все двигалось вперед и вперед, и выпуск, производство в офицеры приближались. После девятилетнего пребывания в казенных корпусных и училищных стенах надо было наконец вскоре стать на свои ноги. <…>

Вышли из училища мы, нас заменил младший курс, а на его место из разных концов России уже направлялись новые молодые побеги, новые юнкера… И так из года в год, незаметно пропускает военная школа через свою воспитательно-учебную систему сотни молодых людей, и каждый из них, на какое бы поприще ни занесла его судьба, вспомнит всегда добром то заведение, где он, не испытывая умственного переутомления, почерпнул силы для жизненной борьбы и где убеждения его о рыцарском, бескорыстном служении родине окончательно сложились и окрепли.

Пажеский корпус

Пажеский Его Императорского Величества корпус — престижное военно-учебное заведение Российской империи, действовавшее в Санкт-Петербурге с 1802 по 1918 год. Как военно-учебное заведение корпус существовал с 1802 года, хотя создан был еще в царствование Елизаветы Петровны в 1750 году с целью, согласно именному указу, «дабы те пажи через то к постоянному и пристойному разуму и благородным поступкам наивяще преуспевали и от того учтивыми, приятными и во всем совершенными себя показать могли, как христианский закон и честная их природа повелевает».

Из воспоминаний

(П. М. Дараган, 1800–1875)

…Право быть определенным пажом к высочайшему двору считалось особенной милостью и предоставлялось только детям высших дворянских фамилий. Кроме того, Пажеский корпус в то время был единственным заведением, из которого камер-пажи по своему выбору выходили прямо офицерами в полки старой гвардии, куда стремилось все высшее и почетнейшее дворянство. При таких условиях поступление в Пажеский корпус представляло значительные затруднения.

Пажеский корпус хотя находился и в то время в числе военно-учебных заведений, причем состоял под начальством главного начальника этих заведений, но во многом резко отличался от них. Это был скорее аристократический пансион. Пажи отличались от кадет своим обмундированием: мундирное сукно было тонкое, вместо кивера они имели треугольную офицерскую шляпу и не носили при себе никакого оружия. Одни камер-пажи имели шпаги. Пажи не делились, как кадеты, на роты — но на отделения. Вместо ротных командиров у них были гувернеры; вместо батальонного командира — гофмейстер пажей.

Пажи часто требовались во дворец к высочайшим выходам. Их расставляли по обеим сторонам дверей комнат, чрез которые должна была проходить императорская фамилия. В этом случае особенно забавны были маленькие пажи. С завитой, напудренной головой, с большой треугольной шляпой в руке, они гордо стояли с важной миной сознания своего достоинства. Служба эта очень нравилась пажам, они ей тщеславились и по нескольку дней не смывали пудры с головы, а иногда вновь припудривались, чтобы заявлять, что они были при дворе. Мне один раз случилось исполнять службу пажей Елизаветинского времени, когда для торжественных поездов были устроены особые, большие, парадные вызолоченные кареты, которые возились восемью лошадьми шагом. На передних рессорах этих карет были устроены небольшие круглые сиденья. На эти сиденья (их называли пазами) сажали пажей лицом к карете, спиной к лошадям. <…>

Бывший Мальтийский дворец, дом бывшего государственным канцлером при императрице Елизавете Петровне графа Воронцова, занимаемый Пажеским корпусом, не был еще приспособлен к помещению учебного заведения и носил все признаки роскоши жилища богатого вельможи XVIII столетия. Великолепная двойная лестница, украшенная зеркалами и статуями, вела во второй этаж, где помещались дортуары и классы. В огромной зале в два света был дортуар 2-го и половины 3-го отделений; в других больших трех комнатах помещались другая половина 3-го и 4-е отделение. Первое же отделение малолетних теснилось в низком антресоле[52], устроенном из комнат, назначенных для прислуги и хора для музыки.

Все дортуары и классы имели великолепные плафоны. Картины этих плафонов изображали сцены из Овидиевых превращений, с обнаженными богинями и полубогинями.

В комнате 4-го отделения, где стояла моя кровать, на плафоне было изображение освобождения Персеем Андромеды. Без всяких покровов прелестная Андромеда стояла прикованная к скале, а перед ней Персей, поражающий дракона.

Непонятно, как никому из начальствующих лиц не пришло на мысль, что эти мифологические картины тут вовсе не у места, что беспрестанное невольное созерцание обнаженных прелестей богинь может пагубно действовать на воображение воспитанников и что гораздо целесообразнее было бы снять эти дорогие картины (говорят, они были очень ценны), продать и на эти деньги устроить хоть небольшую библиотеку и физический кабинет. Этих вспомогательных пособий образования вовсе не было. Но главное начальство мало интересовалось нами.

Главный начальник военно-учебных заведений великий князь Константин Павлович жил в Варшаве и ни разу не посетил корпуса.

Заступающий его место генерал <Федор Иванович> Клингер занимался немецкой литературой и писал философские романы. Это был человек желчный, сухой, угрюмый <…>. Директор корпуса генерал <Иван Григорьевич> Гогель был членом ученого Артиллерийского комитета и, как артиллерист, более интересовался пушками-единорогами[53], нежели пажами. Инспектор классов полковник, французский эмигрант, любил более хорошее вино, хороший обед и свою масонскую ложу, в которой он занимал место великого мастера. Иногда в послеобеденные часы пред тем, чтобы отправиться в ложу, приходил он в классы и там, где не было учителя, садился подремать на кафедру. Один наш гофмейстер полковник Клингенберг был к нам близок и жил нашей жизнью. Это был душа-человек, простой, ласковый, симпатичный, хотя крикливый. Пажи любили, уважали и боялись его, но круг его деятельности был ограничен наблюдением за порядком и приготовлением пажей к военной службе.

По окончании утренних уроков, в 12 часов, собирались пажи в небольшую рекреационную залу, строились по отделениям; приходил очередной ежедневный караул из 10 пажей, барабанщика и камер-пажа, являлся Клингенберг и делал развод по всем правилам тогдашней гарнизонной службы. Караулом командовал дежурный по корпусу камер-паж. Это было единственное фронтовое образование пажей. Не было ни одиночной выправки, ни ружейных приемов, ни маршировки, кроме маршировки в столовую, причем пажи немилосердно топали ногами. Правда, летом один месяц посвящался обучению фронта, но это было больше для камер-пажей, которые, как офицеры, командуя маленькими взводами в 5 рядов, с большим старанием изучали тогдашний мудреный строевой устав <…>. Что же касается до научного образования, то в то время и мы, как и все, по меткому изречению Пушкина, учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь.

В Пажеском корпусе науки преподавались без системы, поверхностно, отрывочно. Из класса в класс пажи переводились по общему итогу всех баллов, включая и баллы за поведение, и потому нередко случалось, что ученик, не кончивший арифметики, попадал в класс прямо на геометрию и алгебру. В классе истории рассказывалось про Олегова коня и про то, как Святослав ел кобылятину. <…> В первом классе у камер-пажей был даже класс политической экономии. <…>

Но если преподавание наук было отрывочно и вообще слабо, то нравственное настроение пажей было особенно замечательно. Почти все сыновья аристократов и сановников, пажи из своих семейств приносили в корпус и укореняли тогдашний лозунг высшего общества: Noblesse oblige[54] и щекотливое понятие о point d’honneur[55]. Гордясь званием пажей, они сами более своего начальства заботились, чтобы между ними не допускался никто, на кого бы могла падать хоть тень подозрения в каком-нибудь неблаговидном поступке. Не так страшно было наказание, ожидавшее виноватого от начальства, как то отчуждение, тот остракизм, которому неминуемо подвергался он среди своих товарищей. Во время этой опалы товарищи не приближались к нему, не говорили с ним. Только маленькие пажи-задоры вертелись около него, дразнили, а он должен был молчать и терпеть. <…>

Телесное наказание составляло редкое исключение. Во все время пребывания моего в корпусе мне пришлось только один раз присутствовать на такой экзекуции, я был уже камер-пажом. В рекреационную залу собрались пажи к разводу, куда (к немалому удивлению всех) явился и генерал Клингер. Прочитали приказ о наказании пажа Л. розгами. Сторожа привели его из карцера, принесли розги и скамейку. Клингер все время молчал, а когда Л. раздевали и клали на скамейку, вышел из залы. Тогда пажи бросились с шумом на сторожей и освободили Л. Но Клингер был недалеко. Он возвратился, схватил первого попавшегося ему пажа, втащил в средину и, тряся его за воротник, закричал: «Mais savez vous qu’on pour cela». Пажи отбежали и построились по отделениям; восстановилась тишина. Л. положили на скамейку, началась экзекуция, и Клингер ушел, не промолвив более ни одного слова. К чему он относил свою угрозу, осталось неизвестно: к восстанию ли пажей или к вине Л., а вина его, как говорили, была та, что он, желая в воскресенье выйти из корпуса, сам написал записку от имени родственника, к которому отпускался.

Эти записки об отпуске много стесняли пажей. В корпусе было известно, кто к кому отпускался во время праздников, и без записки от того лица не давали позволения выходить. Кроме того, пажи нигде не должны были показываться без сопровождения слуги или кого-нибудь из родственников. Только камер-пажи имели право оставлять корпус без записок, ходить по улицам без провожатого и сидеть в креслах в театре. <…>

1 мая 1817 года я был произведен в камер-пажи.

Как памятен мне этот счастливейший день моей жизни! Юность, весна и первое отличие упоительно действовали на меня. День был светлый, солнечный, и я в одном новеньком камер-пажеском мундире пошел по Фонтанке в Большую Миллионную, где тогда жила моя тетка Елизавета Яковлевна Багговут. Но мое доверие к петербургскому маю, как часто бывает в жизни с каждым излишним доверием, не осталось безнаказанным, к вечеру я почувствовал сильную простуду. Меня уложили в постель и дали знать в корпус. В постели, в жару, с головной болью я окончил день, который начал таким бодрым, уверенным, счастливым.

Через три недели я выздоровел и явился в корпус на камер-пажескую службу…

Из «Воспоминаний пажа»

(Г. П. Миллер,? — 1925)

[56]

…Время, которое я провел в корпусе, оставило во мне навсегда самые благодарные воспоминания. Во главе корпуса стоял тогда всеми любимый и уважаемый директор генерал-майор Д. Х. Бушен. К сожалению, при мне он был всего лишь год, когда неумолимая смерть лишила нас нашего любимого начальника и, так сказать, второго отца. Надо пояснить, что всего Бушен управлял корпусом пятнадцать лет, но я поступил прямо в старшие классы, почему мне и довелось всего один год провести под его начальством. Но и этот год оставил в моей памяти симпатичный портрет Бушена. Держал он себя чрезвычайно просто, вне строя не требовал титулования и близко входил в нужды каждого пажа; что бы ни случилось, всякий смело шел к нему и всегда находил в нем справедливую помощь, беспристрастный суд и отеческое отношение к молодости. Придет, бывало, на лекцию в класс, сядет где-нибудь на задней скамейке и слушает ответы пажей, не вмешиваясь и не предлагая вопросов; памятью он обладал поистине удивительною, поэтому немудрено, что и вечером зайдет в тот же класс, где побывал утром, и тут же начинались дебаты и споры по поводу прослушанного утром. Как теперь вижу его, окруженного пажами, разговаривающего с ними по поводу утренних ответов или сообщающего им какую-нибудь новость в области знаний так увлекательно, с таким жаром, что нельзя было его не слушать. Словом сказать, Бушен и пажи было нечто неразрывное целое. <…>

В мое время контингент пажей состоял из детей лиц высокопоставленных и богатых и из детей, отцы которых почему-либо имели право на определение сыновей в Пажеский корпус. В том и в другом случае поступление в корпус было обставлено большими трудностями, преодолеть которые удавалось лишь при помощи связей. Бывали и случайные определения в Пажеский корпус по особой высочайшей милости. Так, например, лично я был определен в корпус по особому случаю, именно: родной дядя мой со стороны матери был первым убитым в Севастопольскую кампанию <1853–1855 годы> офицером. <…>

Надо сказать, что император Николай Павлович с большим разбором давал звание пажа; поэтому такая царская милость ценилась особенно дорого. Обыкновенно же назначение в Пажеский корпус совершалось следующим образом. Лицо, имевшее право определить детей в этот корпус, должно было подать на высочайшее имя прошение. Собирались тщательнейшие справки о происхождении и заслугах просителя, и по докладе государю, при благоприятном исходе сын просителя зачислялся кандидатом Пажеского корпуса, что, однако, не освобождало его от вступительного экзамена. Пожалование же прямо в пажи к высочайшему двору было очень редко и обеспечивало ребенку воспитание на казенный счет. Если почему-нибудь паж высочайшего двора не поступал в Пажеский корпус, а избирал другое учебное заведение, то и в этом последнем он воспитывался на счет Его Величества.


Офицер и паж Пажеского Его Императорского Величества корпуса в придворной форме одежды при холодном оружии и с каской.

Фото (конец XIX — начало XX вв.)

Вообще, доступ в Пажеский корпус был в то время очень труден. Впоследствии же доступ значительно облегчился, почему и элементы, составлявшие контингент пажей, стали разнообразнее, а кастовая обособленность <…> сошла почти на нет. В мое время, наряду с представителем древнерусского боярства, например Нарышкиным, или громким титулом, не диво было встретить юношу со скромной фамилией, из детей выслужившегося генерала.

Очень понятно, что такая рознь порождала и резко отличавшиеся друг от друга партии. Получившие тщательное домашнее воспитание, родовитые дворяне держались особо от прочих сотоварищей, не могших равняться с ними ни воспитанием, ни средствами. Так было в стенах учебного заведения, так перешло и в жизнь. Собственно того, что принято называть товариществом в том смысле, как это понимается в других корпусах Военного ведомства, в Пажеском корпусе не было. <…>

Бывали, однако, случаи, когда всякая кастовая рознь исчезала и все пажи сливались душою воедино. Такое явление особенно сильно давало себя заметить при посещении корпуса государем. В этих редких случаях все становились товарищами по духу, всех одушевляла одна общая радость, все сливались в один общий восторг.

К такому страстно ожидаемому событию начинали готовиться уже со второй недели Великого поста. Приготовления эти заключались в том, что с 11 часов утра одевались в новые куртки и все блестело чистотой и порядком. Для встречи государя всегда избирался камер-паж из числа лично известных ему. Последнее посещение корпуса в Бозе почивающим императором Александром II навсегда запечатлелось у меня в памяти. Я был тогда уже камер-пажом старшего специального класса, то есть на выпуск в офицеры. Это было в 1873 году, в среду на третьей неделе Великого поста.

В перемену между окончанием классных занятий и началом упражнений несколько человек, стоявших у окна, увидели царские сани, въезжавшие на двор <…>

Тотчас же раздались крики: «Государь, государь!» — и затем команда дежурного офицера поручика Даниловского: «Строиться!»

Государь поднялся сперва в младший возраст, где еще продолжались классные занятия. Между тем внизу, в помещении старших классов, все уже были в сборе, два старших класса, выстроенные и выровненные, с замиранием сердца ожидали появления обожаемого царя. Но вот раздалась команда: «Смирно! Глава направо!» — и в дверях нашей залы показалась его величественная фигура <…> В этот момент в другие двери вбежал покойный Бушен. Государь поздоровался с пажами и милостиво подал руку Бушену, поцеловавшему его в плечо. Подойдя к правому флангу, государь пошел по застывшему фронту пажей; на вопросительный его взгляд Бушен сейчас же называл пажа по фамилии. Многих государь узнавал и сам, потому что ему случалось видеть их на высочайших выходах и балах. Нередко царь был так милостив, что, остановясь перед кем-нибудь из знакомых ему пажей, приказывал передать отцу поклон. <…> Часто государь осведомлялся о том, в какой полк намерен выйти по окончании корпуса камер-паж, и давал совет, указывая, куда именно, по его мнению, лучше; в этом случае указание его считалось за указание промысла Божия и всегда свято исполнялось, хотя и не было обязательным.

Но вот государь обошел фронт и выразил желание посетить лазарет. Директор сопровождает его туда, а пажи, лишь только государь ушел, стремглав бегут в переднюю, и счастлив тот, кому удастся хотя одной рукой держаться за шинель государя. В этой шинели, во внутреннем кармане, всегда находился портсигар кожаный с серебряным ободком, всем нам хорошо знакомый. Очень понятно, что содержимое, за исключением двух-трех папирос, разбиралось на память, и все замирали в ожидании государя. Громкое «ура!» встречало его появление; он подходил к своей шинели, которая набрасывалась на него пажами. Затем с улыбкой, которую никогда нельзя забыть, обращаясь к пажам, государь спрашивал: «Оставили мне парочку папирос?»

«Оставили, Ваше Величество!»

«Ну, Бог с вами. Спасибо за службу».

«Рады стараться, Ваше Императорское Величество!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад