Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Истина существует: Жизнь Андрея Зализняка в рассказах ее участников - Мария Михайловна Бурас на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Идеал — окончательно законченные подсистемы»

— Вот вы очень хорошо объяснили, почему ваша мама выбрала себе карьеру не художницы, а химика, и ваш отец тоже — не архитектором стал, а инженером по стеклу. А как вы стали лингвистом?— спрашивает Зализняка В. А. Успенский. — Вообще интерес к языкам у вас откуда возник? На вас, по-видимому, такие соображения времени не действовали, вы по каким-то другим причинам стали.

ААЗ: Ну, время другое уже было. Рассказывают историю (я ее не помню, но), что как раз никаких ранних данных к занятию языками не наблюдалось. Меня отдали в возрасте шести или семи лет в немецкую группу.

ВАУ: Шесть или семь лет — это 1942 год, это уже война! Где вас отдали?

ААЗ: В эвакуации. Там были эвакуированные…

ВАУ: Где? В деревне?

ААЗ: Думаю, что это было чуть позже, уже не в деревне, а в таком поселке Мончаж в Свердловской области, где мы были дальше. Там были эвакуированные дамы, которые брали детей, чтобы поддержать в них, так сказать, дух учения, интеллигентности, — даже в таких трудных условиях. В немецкую группу, да.

Я запомнил из этого сам только то, как я составил таблицу всех цветов по-немецки. У меня было полное ощущение, что имеется некоторая законченная система цветов в мире, и осталось только каждому из них записать, как будет немецкое название. Их не так много было там, шесть или семь.

Очень важно, что это были все цвета, это я совершенно отчетливо помню. Если б мне кто-то объяснил, что цветов существует больше, это было бы очень большое огорчение. Я это не случайно вспоминаю, потому что, конечно, это залог очень многого, дальнейшей деятельности, когда я занимался делами, в которых ограниченный корпус надо исследовать. Вот это был первый ограниченный корпус, который я исследовал: шесть цветов. Ну, и про них нужно было не очень много — узнать, как будет по-немецки. Одновременно это же самое обстоятельство является необычайно просветительным в другом отношении. Выяснилось, что ребенок, который так с этой стороны интересуется немецким языком, получает отзыв, что его лучше из немецкой группы удалить, потому что у него нет способности к языкам. Что и было сделано.

ВАУ: Вас удалили за неспособность к языкам?

ААЗ: Ну, не удалили, конечно, — посоветовали моей маме зря не тратить времени. Она послушалась. Совершенно очевидно, как будет, там, was ist das, — это меня не интересовало. Anna und Marta baden, Ich fahre nach Anapa — это как-то у меня проскакивало мимо и совершенно не оставляло энтузиазма никакого. По-видимому, я очень плохо запоминал nach Anapa. Дама совершенно правильно сказала, что есть дети, которые быстро усваивают, а этот не может. Она совершенно правильно сказала: «Это не его область!» И мама моя меня забрала.

А цвета — это как-то у меня сидело… Много-много лет позже я обнаружил — мама же сохраняла какие-то детские рисунки, где, в частности, среди рисунков была эта таблица цветов по-немецки. Цвет был обозначен русским названием. Метаязыком был русский. Вот такие два обстоятельства, связанные с немецкой группой: изучение системы цветов и выгон из нее, предложение не тратить время зря. И мама моя успокоилась, что по этой линии больше не надо меня толкать. Больше меня никто не трогал.

А в 11 лет (если уж вы хотите воспоминаний, это действительно воспоминание сильное), в 11 лет — 1946 год, голодный, первый год Курбатовского, когда действительно реальные проблемы, чтобы какой-нибудь корм все-таки был. И появляются дальние родственники из Белоруссии, моего отца. Появляются в Москве по причине каких-то своих юридических проблем, которые надо решать в Москве. И они живут какое-то время у нас, в нашей маленькой комнате, я даже помню какие-то моменты такие, внешние. Пожилая пара. На уровне моих дедов. Что-то такое на керосинке готовят… И вот они, отчасти в благодарность за то, что им в Москве кров над головой был предоставлен, говорят моей маме: «Давайте пошлите своего сына на лето к нам, мы немножко его подкормим. У нас все-таки больше там еды, чем у вас». А они живут под городом Брестом, в городе Пружаны. В маленьком городе Пружаны, километрах в 40 от Бреста. Западная Белоруссия, бывшая Польша. И мама моя, посоветовавшись с отцом, соглашается. Ну, конечно, никакой возможности ей со мной ехать нет. Она может только одиннадцатилетнего мальчика отправить на поезде одного. Поезд «Москва — Брест». А там еще как-то. Там надо сойти на станции Оранчицы, 53 километра не доезжая Бреста, и каким-то способом добраться до города Пружаны.

ВАУ: Ну, каким способом? Нет, ну не может быть, чтоб вам не дали никаких инструкций!

ААЗ: Я их не помню. Я рассказываю только то, что помню на самом деле. Значит, мама моя отводит меня на вокзал. Дает мне билет. И в вагоне, уже незадолго до отхода, находит среди пассажиров женщину, которая ей кажется хорошей. Говорит: «Вот так и так, у меня мальчик, не посмотрите за ним, ему надо сойти на станции Оранчицы». Добрая тетя говорит: «Хорошо, я посмотрю». Я еду, один… Ну, 11 лет уже не такое детство. Сам совершенно доволен тем, что я еду один. Абсолютно незабываемое ощущение от города Смоленска, который я проезжаю! Он разбит точно так же, как я через несколько лет потом видел разбитый Калининград, Кенигсберг. В 1946 году Смоленск представляет собой ужасающее зрелище, даже с поезда. Разбито все. Дома фактически горелые… И вот наступает станция Оранчицы. Под вечер, часов 6 вечера.

Это я помню гораздо сильнее, чем то, что со мной было неделю назад. Июль, наверно, может быть, поздний июнь. Заходит солнце. Но самое главное не это. Самое главное — это ответ на ваш вопрос, — думаю, что происходит впечатление, от которого складывается моя карьера. Станция Оранчицы представляет собой в чистом поле такое станционное жалкенькое зданьице — ну, будка не будка, какая-то станция. Которая когда-то была даже чистенькой маленькой станцией, но в 1946 году… И самое главное. Самое главное и пронзительное, я и сейчас не без волнения это вспоминаю: слово Оранчицы написано по-польски! Огромными польскими буквами.

Сперва я вижу, как мой поезд уходит. Вот это незабываемое зрелище! Абсолютно никого. Никто не сошел. Заходит солнце — впереди, по ходу поезда. На запад он уходит. И я стою напротив здания — тоже людей никого совершенно — и написано: Orańczyce. А слева от станции — на расстоянии, ну, по памяти, метров 20, может, чуть побольше — врезавшийся в землю прямо рылом немецкий самолет! Расплющившийся. Вот так крылья торчат, вот хвост торчит. Абсолютно незабываемое зрелище. Станция Orańczyce и самолет, который в землю врезался. И никого. И я помню, что у меня ощущение некоторого счастья.

Очевидно, я нахожусь в стране абсолютно новой и небывалой. Я из обыкновенной жизни попал в какую-то чудесную страну. Самолет, врезавшийся в землю, и написано иностранными буквами — конечно, это иностранная страна. В иностранную страну. Я совершенно не помню, как какой-то мужик на подводе соглашается меня везти в город Пружаны. Он сам туда едет. Километров, может быть, 10–12. Можно по карте посмотреть.

Это я вам рассказываю так живо, а на самом деле — прошло ни много ни мало лет 60 — я обнаружил, что это воспоминание я помню неверно. Может, и не стоит, но я расскажу.

Когда наступили абсолютно новые времена, я попал в Женеву, стал там преподавать. Два раза в год я ездил туда. Один семестр, другой семестр — четыре раза я проезжал… Я ездил всегда через Брест. Я не могу летать, поэтому всегда ездил поездом через Брест. Все эти поездки я искал глазами станцию Оранчицы! Никогда ее не было. Никогда. Как будто ее стерли с лица земли. Притом что воспоминание стояло — как вчера. Я готовился специально! Уже за 100 километров до Бреста я бросал все свои занятия и шел наблюдать станцию Оранчицы. И в конце концов, уже в какой-то раз возвращаясь из европейской очередной поездки (я даже знаю, когда это было: в 2006 году, я совершенно точно знаю, мне был 71 год), я в Бресте, ну, в Бресте меняют колеса, там довольно долго надо ждать, потом наконец поезд отправляется… Я соснул. И проспал свое нормальное занятие — искать станцию Оранчицы. И не вышел в коридор, где надо было ее ловить, а спал в купе. Ну, продрал глаза в какой-то момент, сколько там можно спать? Глянул в окно — и что-то меня кольнуло, за окном какой-то пейзаж безрадостный, какие-то странные деревца… Что-то мне напомнило описание пейзажа в «Мастере и Маргарите», когда уже в загробном сне он проходит. И через секунды перед моими глазами с огромной скоростью пронеслось здание с надписью «Оранчицы». Уже русскими буквами. Выяснилось, что 60 лет я искал ее не на той стороне дороги! Мое воспоминание, где стояла станция, подвело меня: она стояла с противоположной стороны дороги. То есть я забыл, что подвода, когда она везла меня, должна была переехать пути. Это полностью выветрилось из памяти, я считал, что мы прямо с этой стороны поехали. Теперь я уже знаю, где Оранчицы, точно совершенно. Теперь она всегда появляется. Но самолета нет. Причем я почувствовал что-то такое странное за секунду до того, как появилась станция. Оказалось, что Оранчицы стоит по северной стороне дороги, а я считал, что по южной. Даже цвет букв сохранили, хотя переписали русскими буквами. Не белорусскими, между прочим, а русскими. В Белоруссии же большинство станций всё еще по-русски.

Так вот, Оранчицы лежат в основе моих лингвистических занятий. Надпись Orańczyce пронзила — латинскими буквами — меня настолько, что лето мое прошло под знаком желания знать все про эти буквы, про этот язык.

ВАУ: Про какой язык, польский?

ААЗ: Польский.

ВАУ: А в Пружанах его все знают?

ААЗ: Все, конечно. Пружаны — польскоговорящий город. Но семья, где я жил, говорила по-русски, поскольку глава семьи — русский православный священник.

ВАУ: И вы выучили польский там?

ААЗ: Ну, я же не способен выучить языки. И поэтому, конечно, я не выучил польский. Я выучил всю польскую графику и понял какие-то основы польской грамматики.

Во-первых, там книг сколько угодно в доме было польских. А во-вторых, была одна молодая дама, которая мной занималась, которая охотно меня учила польскому. Ну она учила, как могла, не так, как мне нужно было, наверное. Но мне же никогда не было интересно, как люди разговаривают на языке.

В общем, я познакомился с польским языком. Приехал в Москву. Я помню, что у меня было такое представление, как я приду в свой пятый класс…

ВАУ: И скажете: «Здорове, панове!»

ААЗ: Ну, нет. «Pozdrawiam panowie!» как раз входит в ту часть, которая мне не дана. Нет у меня к этому интереса. Поэтому, когда меня спрашивают, какие языки знаете, — да никаких не знаю, кроме того, что, там, сдавал экзамены в университете! То знание, которое является нормальным знанием для нормального человека, — не то чтобы оно мне недоступно, но оно никогда меня не интересовало.

— Андрей, — говорит его мама Татьяна Константиновна, — в пятом классе взял с собой в пионерский лагерь англо-русский словарь и его читал там. Читал и выучил.

— Во всяком случае, — продолжает рассказывать В. А. Успенскому Зализняк, — в 1948 году я уже покупал в магазинах Москвы все грамматики всех языков, которые мог купить. У меня масса книг с датами 1947 и 1948 года. Тогда очень много издавалось. Меня интересовали сперва европейские языки. Древние тоже очень скоро стали интересовать: учебник латыни Болдырева у меня, я думаю, тоже 1948 года. Меня интересовал европейский мир. Грамматики и словари. У меня и сейчас набор грамматик и словарей на 70% куплен в те годы.

Я очень быстро установил, что меня не устраивают толстые грамматики, меня устраивают только приложения к словарям. Это было такое отчетливое понимание. Была такая толстая грамматика французского языка на 800 страниц — не пошло. У меня какое-то было ощущение, что не может быть. Не может быть, чтобы было нужно 800 страниц, я же не могу 800 страниц запомнить! И я стал сам себе составлять грамматики и словари. Например, составил себе список из 800 слов — сам сочинил, который заполнял по разным языкам. У меня есть все эти тетрадки, они сохранились. Много языков таким образом заполнил.

ВАУ: 800 слов — ими можно, в принципе, обходиться.

ААЗ: Ха, если б мне нужно было обходиться! Нет, обходиться и меньшим числом можно. Вы понимаете, какие это годы были и какая жизнь? Неужели вы думаете, что у меня была мысль, что я могу с кем-нибудь на языке общаться? Другое дело, что меня и не тянуло к этому.

ВАУ: Хорошо, конечно. Это был список, как 800 марсианских слов. Главные слова языка.

ААЗ: У меня было такое представление, что это ядро, которое показывает, что такое этот язык.

ВАУ: Стол, стул, голова, река, бежать, прыгать…

ААЗ: Совершенно верно, да. Главное — в этом списке не было «здравствуйте». Не было «до свидания». Мне в голову не приходило, что это нужно. Мне в голову не приходило, что такую дрянь нужно зачем-то тоже. Входили названия цветов, животных. Системы, которые закончены, как птицы. Части тела. Так что эта систематизация, система с шестью цветами, продолжалась еще позже.

Я помню, как меня раздражало, что какие-то вещи ускользают, что все расклассифицировать очень трудно. Идеал — чтобы все было окончательно законченными подсистемами, чтоб каждая подсистема внутри себя была окончательно закончена.

«После этого было ясно, что надо идти на филологический факультет»

Товарищ и коллега Зализняка, знаменитый Игорь Мельчук говорит мне:

— Тихий ужас, что меня спрашивают о нем, а не его обо мне. Это вообще черт знает что! Он же меня сильно моложе! Ну, сильно… На три года все-таки или четыре даже. Это много!

Вы знаете, я с ним познакомился еще до его поступления в университет. Я руководил кружком лингвистики для школьников. И вот он, значит, появился на этом кружке когда-то.

— Это он уже был в последнем классе или еще раньше?

— Ничего не помню! Я даже не могу вспомнить, как он выглядел. Я помню сам факт, что меня поразил такой совершенно невероятный… С одной стороны, он абсолютно нормальный человек: нормально одевался, нормально держался. Он совершенно от мира сего, не как какие-то чудаки. Тем не менее он был не от мира сего при всем этом. И он таким и остался: соединение двух начал, каких-то очень чудных для меня, непонятных. Это его делало немножко, ну, в стороне от меня. Я уж очень от мира сего, а он отчасти только от мира сего.

И.А. Мельчук, около 1956 года

В нем все время, абсолютно всегда чувствовалась его какая-то особенность: есть все мы, а есть Андрей Зализняк.

Елена Викторовна Падучева вспоминает, как она встретилась с ним первый раз:

— У меня был очень любимый учитель литературы в школе. И в девятом классе он принес таблицы такие, афиши — олимпиадные афиши. Первая была олимпиада по языку и литературе.

Шестьдесят шестая аудитория, по-моему. Сидят все, никто никого не видит. Раздали задания, и раздается голос. Там одно из заданий — написать свою биографию на иностранном языке. И кто-то из зала спрашивает: «А можно на двух?» Ему отвечают: «Можно!» А потом, через некоторое время, он спрашивает: «А можно ли на трех?» Я так думаю, что это было мое первое знакомство с Андреем Анатольевичем. Одностороннее.

Я получила какую-то третью премию, но не явилась за ней, потому что считала, что я все плохо написала. Мне прислали эту премию в школу. Алпатов, преподаватель университета, жил со мной в одном доме, и он мне эту мою премию принес в школу.

А за первую премию в девятом классе давали собрание сочинений Пушкина. У нас до сих пор дома единственный Пушкин — это синий десятитомник, который Андрей тогда получил на олимпиаде, с соответствующей надписью.

Но тогда мы так и не познакомились.

А когда была олимпиада в десятом классе, какой-то мальчик выступал от участников на вручении премии, и вот я поняла, что это тот самый мальчик, которому не хватало языков.

Там уже, в десятом классе, я получила первое место. И Андрей тоже первое получил. Там было два первых места.

— Что олимпиада существует, — рассказывает Зализняк В. А. Успенскому, — я узнал от агитаторши, которая была прислана от филологического факультета и случайно попала в нашу развалюху. Валя Прохорова. Валентина… не знаю по отчеству, очень молодая преподавательница. Потому что Пресня входила в зону агитационного обслуживания университета.

И что-то она там заметила в доме, какие-то из этих моих грамматик, и сказала: «Приходите к нам на олимпиаду». Так, конечно, я не узнал бы никогда.

ВАУ: И там получили первую премию?

ААЗ: Да.

ВАУ: И в десятом первую премию?

ААЗ: Да.

ВАУ: Ну, после этого было ясно, что надо идти на филологический факультет.

ААЗ: Да. Да. Да.

ВАУ: И золотую медаль еще получили.

ААЗ: Да.

ВАУ: И после этого вас приняли без экзаменов.

ААЗ: Да.

ВАУ: На какое отделение?

ААЗ: На романо-германское отделение. На английский язык.

— В 1952 году Андрей поступил в университет, — говорит его мама, Татьяна Константиновна. — Он постоянно на олимпиадах толокся. Не знаю, почему он увлекся лингвистикой. А что с ним было делать? Раз интересуется, пускай занимается этим. Он ходил на эти олимпиады, ему было интересно. Он сам там чем-то занимался. Слава богу, есть занятие.

«Тогда выпало на французский»

— История, которая прекрасно датируется, — рассказывает Зализняк. — Датируется она началом войны в Корее. Это ровно середина июля, если не ошибаюсь, 1950 года. Это тоже приключение, которое имело последствия для всей моей жизни, вплоть до сегодняшнего дня. Состояло оно в том, что с одним моим приятелем — не из главных моих друзей — мы договорились поехать к нему в деревню под станцию Уваровка. Это в районе Бородина, Дорохова — 140 километров от Москвы до деревни было, это важно. На велосипедах.

Минское шоссе — это была трасса для нас; а вот 14 км в сторону — это мы пробирались там по полколеса в грязи. Это незабываемо. Деревня была в 1950 году в такой степени глуши — чудовищный, конечно, голод, все что угодно. Совершенная дичь.

И там, однако же, была спортивная жизнь, состоящая в том, что одна деревня играла на другую. Играла в футбол. И, конечно, участвовали и жители, и гости, и кто угодно. Поле было даже неплохое. Ворота были.

Участвовали самые разные — от мальчишек до футболистов, потому что, в частности, в противоположной команде был даже один футболист из молодежного «Торпедо», который там почему-то оказался. Он не отказался тоже играть. Что сыграло некоторую роль в моей жизни.

ВАУ: Это он выбил зуб вам?

ААЗ: Зуб — это ерунда. Зуб выбил не он… Я всегда был вратарь в футболе. У меня, считалось, была хорошая реакция и не очень хорошая цепкость. Реакция действительно была очень хорошая. А цепкость… Реакция — это до мяча допрыгнуть, а цепкость состоит в том, чтобы его удержать. А не просто его отбить. Цепкость состоит в том, что мяч намертво остается в руках у вратаря.

ВАУ: Это правильнее, чем отбить?

ААЗ: Ну, а как вы думаете?! Отбить — это значит снова лотерея!

ВАУ: А если он у вратаря, то потом он отбивает его, куда хочет!

ААЗ: Ну естественно. Это выигрыш. Естественно, это очень большая разница. Это вратарское занятие меня очень увлекало. Мне очень нравилась своя реактивность. Умение падать мне нравилось. Я забавлялся очень долгое время тем, что произвольно падал на месте. Ну, как вратарю и положено. Чтоб ничего плохого не было. Это помогло мне, потому что однажды, действительно уже совершенно в таком возрасте, когда пора было ломать кости, я упал удачно вполне.

ВАУ: Не в футболе, а просто упали?

ААЗ: Нет. С велосипеда. Это не так уж даже давно.

А кроме того, я еще плохо знал тогда настоящие правила футбольные. Ну, дворовый же был футбол. Самое главное — я считал, что героический поступок вратаря состоит в том, чтобы броситься в ноги нападающему. Сейчас за это выгоняют с поля. Это запрещенная вещь: вратарь не имеет права бросаться в ноги нападающему. Не потому, что его убьют. А потому что правила запрещают. Убить-то убьют… Короче говоря, вот я и бросился в ноги…

ВАУ: Этому футболисту?

ААЗ: Ровно этому торпедовцу, да. Он упал коленом мне в нос. Он не виноват. Достиг следующего: перелом носа, сотрясение мозга и еще какие-то там повреждения — глаза, еще чего-то… Тридцать шесть часов без сознания!

ВАУ: Тридцать шесть часов без сознания?! В глухой деревне!

ААЗ: В глухой деревне. Я очень помню, когда это произошло. Я мяч уже взял к этому моменту. Я встал, мяч у меня выпал из рук — и эти паршивцы еще его забили! Не понимая, что… Только после этого я рухнул. И очнулся только через 36 часов. Когда спокойно уже вся деревня считала, что надо хоронить. Вот такая история. Ну, дальше что? Дальше: «Ну что, проснулся? Давай мы тебе грибов нажарим».

ВАУ: Что, и все?

ААЗ: Ну что вы, конечно, не все. До сих пор чувствуется, до сих пор у меня сломан нос, и сейчас.

ВАУ: Подождите, что значит — сломан? Он сам, так сказать, соединился?

ААЗ: Ну, все срастается.

ВАУ: К врачам, к хирургам вы так и не обращались?

ААЗ: Ну, со временем. Моя мама отправила меня к разным специалистам.

ВАУ: Нет, подождите, подождите! Обратно добирались на велосипеде?

ААЗ: К сожалению, да: 140 км обратно с сотрясением мозга добирался на велосипеде. Это должно было точно положить меня в могилу. Но почему-то не положило. Это я понятия не имел, что 140 км с сотрясением мозга на велосипеде, — этого не следует делать. В том числе 14 км по чудовищной дороге. Основная моя забота была в том, чтобы приехать как можно позже, потому что у меня вместо физиономии была ровная черная плоскость, вместо глаза. Это мне казалось очень стыдно перед мамой моей.

ВАУ: А, я понял. Это та же психология, чтобы когда пожар, то главное, чтобы соседи не узнали.



Поделиться книгой:



Регистрация