Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Победитель турок - Йожеф Дарваш на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но была у Янко еще особая причина для волнения: в свите Сигизмунда состояли его отец и дядя Радуй, с которыми он не встречался с тех пор, как уехал в Смедерево. Вот будет радость, когда он, неожиданно представ перед родными своими, поздравит их со счастливым рождеством…

С дальнего конца улицы, выходившей на площадь, неслись, сливаясь воедино, приветственные клики толпы, вверху на колокольне собора торжественно и ликующе разом забухали колокола. Император едет! По спине Янко, опьяненного и очарованного этим ураганом звуков, пробежали мурашки, на глаза навернулись слезы. О, как прекрасна, как восхитительна жизнь, припасающая для людей подобные зрелища! Он боялся заплакать, — ведь это не к лицу воину Лазаревича, да еще мечтающему стать воином короля.

Площадь между тем обратилась в сплошное ликующее горло: из устья улицы вливалось в нее императорское шествие. На танцующих и дико озиравшихся от страшного шума конях двигалось войско; впереди, на черном жеребце, ехал, окруженный телохранителями, император в белоснежной мантии. Какая статная, богатырская фигура, как истинно по-королевски, милостиво улыбаясь, кивком головы принимает он приветствия толпы!


— Слава императору! Слава Сигизмунду! — кричал Янко вместе со всеми. И тут же: — Слава императрице! — когда появилась нарядная карета, везущая королеву.


Все остальное — приветственные речи, вновь и вновь повторявшиеся бурные клики, здравицы в честь Сигизмунда — слилось для него в каком-то головокружительном, пьянящем забвении, и очнулся Янко от этого дурмана, лишь когда шествие стало рассеиваться и все двинулись на отдых к отведенным для постоя местам. Тогда он вспомнил, что еще не видел отца, и, замешавшись в разбредавшуюся толпу, пошел отыскивать своих.

После долгих поисков он все же разыскал и отца и Радуя: они стояли в дальнем углу площади возле лошадей, толкуя со стремянными, и буквально остолбенели, не веря ни глазам своим, ни ушам, когда Янко поздравил их с рождеством.

После радостных объятий отец спросил со счастливым смехом:

— Откуда ж ты взялся? Я думал, мы с тобой только в битве встретимся, врагами. Ты воин деспота, я — короля…

— Потеснил бы я вашу милость! — смело и весело ответил Янко.

— Ишь ты, ишь ты! И впрямь потеснил бы, вон ведь какой славный витязь вымахал с той поры, как я тебя не видал!

Так подтрунивая, старые воины в сопровождении Янко направились к отведенному им месту для ночлега и сразу набросились на еду. Янко только дивился богатырскому их аппетиту, а они между делом все поглядывали на него.

— Ну и ну! — ткнул племянника в бок Радуй, ухмыляясь во весь лоснящийся от жира рот. — За два-то года у тебя усы выросли. Того и гляди, за уши станешь их заворачивать.

Янко со смущенным смешком покрутил под носом реденькие короткие волоски и, чтобы перевести разговор, начал высокопарно восторгаться дивным вечером.

— Черта он дивный! — проворчал отец, проглотив очередной добрый кус. — По мне, так препоганый. Я весь иззяб в здешней слякотной зиме, поясница и колени так и разламываются. Подагра проклятая снова замучила. Эх, сидеть бы сейчас в своем углу, в Хуняде…

— А ты угости свою подагру добрым немецким винцом! Видано ли дело — витязь-подагрик? — сказал Радуй и налил всем троим, потом обратился к Янко: — Ну, а ты, дружище, оказал уже честь немецким девицам?

Янко хотел было ответить шуткой, но отец перебил его:

— Нынче о том не пытай, вечер-то рождественский. Не пристало об этаком в праздник беседовать.

— Верно! — ткнул себя пальцем в лоб Радуй. — Завтра ведь рождество! В столь великой сутолоке все на свете позабудешь. Ну, да ладно, попытаю после праздника, а у тебя будет времечко подумать.

Больше о рождестве ничего сказано не было, по и этих скупых слов оказалось достаточно, чтобы в душах собеседников воцарились умиротворенность и благолепие. Словно мягким покрывалом приглушило наступавший на них отовсюду шум: громкий смех непристойного веселья, забористые шутки, ворчливую брань, — погруженные в себя, они продолжали тихо беседовать.

— Что-то нынче там, в Хуняде, твоя мать поделывает? — задумчиво проговорил витязь Войк. — По правде сказать, я бы охотно бросил по странам бродяжить. Сидел бы безвыездно дома. Ничего не поделаешь, старость вгрызлась мне в кости, душой и телом жажду покоя.

— Думаешь, дома найдешь себе место? — спросил Радуй. — Ты всегда так: уехавши, вернуться желаешь, а вернешься — стонешь, только и знаешь, что на сударыню-сестрицу ворчишь.

— Тебе это мудрено понять, Радуй! Вот уже и состарился ты, а законной жены никогда у тебя не было. Ведь оно как бывает. — Отец глянул на Янко, словно говоря: «Ты уж не малое дитя, можно и при тебе сказать». — Человек никогда не довольствуется тем, что есть у него, по, потерявши, сразу видит, что только оно ему по-настоящему и дорого. Мне многие недостатки супруги моей ведомы. И скуповата она, и вечно себе на уме, и мыслей моих никогда не понимала. Частенько я с ней ссорился, что греха таить, а вот поди ж ты, тянет меня в тепло ее постели, в каких бы постелях ни леживал…

Старик отхлебнул уже три-четыре глотка, но на сей раз вино, обычно толкавшее его на буйство и шутливое сквернословие, пробудило в нем вдруг жажду покаяния.

— Нас ведь с ней не сердечные узы свели, а отцы паши, тебе-то хорошо это ведомо, Радуй. И не раз после того дорожка моя в сторону петляла. Но великий ли, малый ли крюк я давал, все равно к ней возвращался…

Янко неприятно было слушать признания отца. Он достаточно повзрослел, чтобы глубоко интересоваться самой сутью отношений между мужчиной и женщиной, много раздумывал над этим, но отец и мать всегда были для него как бы под запретом, его любопытство их не касалось. И теперь, когда старик сам заговорил об этом, что-то бурно воспротивилось в нем. Да и вообще ему больше хотелось сейчас беседовать о нынешнем, полном чудес вечере.

— Кто тот витязь с большими усами, что гарцевал на белом коне по левую руку от господина Сигизмунда? — спросил он, чтобы перевести разговор.

— С большими усами? Бан Янко Мароти, — ответил Радуй, ибо Войк, даже не обратив внимания на вопрос сына, продолжал свое:

— В Аахене меня письмо догнало, его отец Бенце со слов матери твоей написал. Жалуется она, что дома всяких бед не счесть. Урожай из рук вон плох, да на скот мор напал. И мужиков будто сызнова черт попутал. Не желают десятину целиком отдавать — урожай, мол, никудышный. А ведь ежели никудышный он, то и нам меньше достанется. Вот о каких невзгодах мать сообщает. Однако я не страшусь, она у меня такая хозяйка — ко всему ключ сыщет. Семерых управляющих перелукавит, хоть на спор… Без нее мы, может, и по сей бы день в Хатсеге мыкались…

— Ваши милости когда в Хуняд едут? — спросил у него Янко.

— По мне, так хоть сейчас. Да кто же знает, сколько король тут на соборе пробудет. Много у него забот из-за церковных дел. Сперва вот чешского попа Яна Гуса пред судом поставят, а там, может, и дальше поедем.

— И я слыхал о священнике Яне Гусе. Молва идет, схватили тут его.

— Чтоб схватили, не думаю: господин Сигизмунд ему охранную грамоту дал.

— А наши сказывают, будто схватили.

— Да оно бы и пусть; говорят, он великий безбожник, ересь проповедует. Пришла пора истинный порядок навести в нынешней неразберихе. И с папами тоже. Как тут народу веру иметь твердую, ежели три Христовых наместника вдруг объявились да еще проклинают один другого вместе с приверженцами супротивников своих? А коли вера ослабеет, народ вконец испортится. С крепостными и так-то уж сладу нет. Однако в господина Сигизмунда я крепко верю, он наведет порядок. Разума ему не занимать, да и власти у него предостаточно.

— Король! — восторженно воскликнул Янко. — Редкостно великий человек, должно быть! Хотел бы я воином его стать!

— И станешь, — улыбнулся отец. — Еще здесь, в Констанце, представлю тебя. Он о тебе знает, уже и спрашивал не раз.

— Ты б и о Янку вспоминал хоть изредка! — укоризненно проворчал Радуй. — А то все только о старшем сыне радеешь!

— За Янку не бойся! И он свое получит. Сейчас же его место — подле матери, ей ведь тоже кто-то рядом нужен; А я прежде дела своего первенца улажу, кто ведает, когда и где конец мой настанет… Может, ни Хуняда больше не увижу, ни Черны…

Сильно расчувствовался старый витязь. Даже Радуй никогда его таким не видел и потому теперь совсем сник. То и дело наливал он брату в кубок доброго рейнского вина, уговаривал выпить, но Войк от того веселее не становился.

— Ну, тебе-то как в Смедереве живется? — спросил он сына. — Доволен тобой господин Стефан?

— Да будто жалует меня.

— А вообще какие у вас новости?

— Большого страху нехристи-турки нагнали. Все болгар зорят. Может, вскоре и мы с ними познакомимся… В Смедереве оружейники днем и ночью оружие куют.

— Ну, что ж, будь добрым витязем! — очень серьезно сказал старик, потом опустил голову на стол и тут же уснул. Седеющий чуб, освободившись от гребенки, упал на лицо.

— Ну, с этим больше не поговоришь, — спокойно определил Радуй. И, будто ставя печать на собственном замечании, отхлебнул из стоявшего пред ним кубка. Потом обратился к Янко:

— А известно ли тебе, что тут, в Констанце, один твой друг закадычный пребывает? Как полагаешь, кто?

— Да вот ваши милости. Иных не знаю.

— Миклоша Уйлаки не знаешь? — И, увидя на лице племянника изумление, стал рассказывать: — Во главе отцова войска пришел. Гарцевал сразу же за императорской свитой. Поговаривают, как только вселенский собор кончится, на службу к Сигизмунду пойдет. Потому и предупреждаю, чтоб готов был к встрече. Теперь-то, коли честь задета, кулаками защищать ее вам не к лицу — оба уже истинными витязями стали. — И он от души рассмеялся собственной шутке.

Как Янко ни старался скрыть внезапное волнение, которое возбудила в нем новость, не мог. Когда же Радуй подколол его, помянув про кулаки, Янко побагровел. Хотел было ответить, что в советах не нуждается, но потом все же проглотил раздражение.

Стало быть, Миклош здесь? За два года, проведенные в Смедереве, Янко редко вспоминал о нем, да и вообще о своем пребывании в Уйлаке: новые события, новые лица все собой заслонили. И вот — достаточно оказалось одного упоминания, как все сызнова в нем всколыхнулось.

— Я перед ним не отступлю! — сказал он и подумал: видно, настала пора поучить недруга тому, что есть справедливость.

Когда он брел к себе на постой, по улицам шаталась пьяная солдатня, а в окнах горели, славя рождество, свечи.

— Не могу, великий государь! — с упрямым смирением произнес Гус. — Не могу согрешить противу веления души моей, противу заповедей господа…

В одной из келий доминиканского монастыря стояли друг против друга Ян Гус и император Сигизмунд. Третий месяц держали здесь чешского священника. Когда он третьего ноября прибыл в Констанц в сопровождении нескольких верных людей и с охранной грамотой императора, папа Иоанн ХХШ тоже гарантировал ему свободу. «Даже если бы Гус убил моего собственного брата, в Констанце он будет в безопасности», — сказал папа и на самом деле смягчил наложенное на Гуса проклятие. Ян Гус мог свободно передвигаться по городу, со всеми вступать в разговор, запрещены ему были лишь церковные службы. Однако несколько недель спустя из Чехии прибыли Штефан Палеч и Михаил де Каусис — еще недавно друзья, они стали теперь его врагами и распространяли выдержки из писаний Гуса, стремясь возбудить против него умы и души. Это им удалось тем паче, что священник Гус нарушил распоряжение папы: не удовольствовавшись дозволенной ему свободой, он ежедневно служил обедни и проповедовал собиравшемуся у него люду. Разъяренные кардиналы уговорили папу дать повеление схватить Гуса. Сначала его держали в доме каноника Прентеля, а потом перевели в монастырь доминиканского ордена…

Сопровождавшие Гуса чешские паны Ян из Хлума, Ипдржих из Хлума и Вацлав из Дубы, его приверженцы, после прибытия Сигизмунда тотчас же стали ходатайствовать об освобождении их подопечного — тем более что король сам выдал Гусу охранную грамоту. Сигизмунд и в самом деле вступился, недовольный пренебрежением к его воле, и папа уже готов был уступить, отпустив Гуса на волю. Однако кардиналы заявили, что в таком случае они покинут вселенский собор… От проведения же собора зависели интересы самого Сигизмунда, поэтому он уступил кардиналам и предпочел сделать попытку склонить Гуса к сговорчивости. Один, без всякой свиты, он пришел в эту келью, чтобы убедить священника отказаться от богопротивных его воззрений. Но Гус вновь и вновь твердил:

— Не могу, государь! Не могу согрешить противу веления души моей, противу заповедей господа…

С согбенной спиной, руками, сложенными крест-накрест на груди — словно позой своей желая смягчить резкость слов, — стоял священник пред сидевшим на жесткой скамье императором. В келье было студено, ранние зимние сумерки, казалось, распирали стены. Император сидел на скамье, зябко кутаясь в меховую мантию, и задумчиво поглаживал, расчесывал пальцами бороду. Он взглянул на священника, но в сумрачной полутьме различил лишь туманные очертания, напоминавшие смиренный вопросительный знак, — и не хотел верить, что вот этот самый хилый и изможденный человек столь решительно отказывается внять его увещеваньям.

— Видишь, я сам пришел к тебе, — снова начал король. — Уже из этого ты понять должен, что не врагом своим тебя почитаю — напротив, охранить, оберечь хочу…

— Вечная тебе за то благодарность, великий государь…

— Послушай, упрямый поп, — нетерпеливо перебил его Сигизмунд, — не благодарность мне надобна, а успешный исход. Благодарность людская никогда не была важна для меня, разве что в поступке, угодном мне, выражалась. И от тебя того жду, а не слов благодарности!..

— Повелевай, великий государь! — склонил голову Ян Гус. — Слова и для меня живут лишь в деяниях…

— Так брось упрямиться, обратись, стань на путь праведный. Отступись от нелепой веры!


— Нелепой веры я не сторонник, посему и отступиться от нее не могу…

Сигизмунд нервно и нетерпеливо кусал губы, жевал жесткие кончики свисавших в рот усов; рука его все быстрее поглаживала бороду. Он немного помолчал; опершись локтями на колени и опустив подбородок в ладони, исподлобья глянул в лицо священнику, однако в полумраке кельи его черт почти не было видно. Но этот полумрак и тишь одиночества стирали также разницу в рангах между двумя затворившимися в келье людьми; постепенно темнота размыла и цвета одежды и самые очертания тел — в конце концов остались одни голоса. Беседа делалась все более интимной, более откровенной.

— Послушай, священник Ян, — тихо заговорил Сигизмунд. — Поговорим открыто и прямо. Не следует бояться правды.

— Я и до сей поры не боялся ее, государь.

— Что-то я сего не приметил. Но, может, мой пример пробудит и в тебе прямоту. Как думаешь, ради чего я, князь церкви, пришел сюда без всякой свиты к тебе, мелкому церковному служителю, — пришел просить, когда могу повелевать?

— Видимо, гнали тебя, государь, поиски истины, жажда познать ее…

— Истины!.. — повторил Сигизмунд, и по голосу его чувствовалось, что он насмешливо улыбается. — Чудные слова у тебя, чешский поп… Истина… символ веры… веления души… Не слова сами чудны, а то, как ты их произносишь. Я уж и в писаниях твоих это заметил и надивиться не мог. Ведь и я говорю слова те, но у меня они вроде бы иного значения. Очень ты в слова веруешь, легко на них полагаешься. Не думаешь, что они толкают тебя на худое?

— Верую только в бога и через бога в себя!

— Послушай, поп, в себя и я верую, и тоже через бога. Но, может, боги-то над нами разные? Ведь ежели я говорю: истина, — под оной понимаю соглашение с другими, а не борьбу с самим собой. Если б меня на самом деле гнали к тебе жажда истины, поиски ее, как ты сказал, то означает это лишь одно: что я мира желаю! Твои писания и проповеди мне ведомы. Не скрою, многое в них мне по нраву. Ты бы сказал: «В них много истины». Я того не скажу. И даже в том, что по нраву мне кое-что в учении твоем, откроюсь лишь тебе одному. Ибо, скажи я о том громко, дабы услышали многие, не миновать мне борьбы с самим собой — ведь тогда я должен буду на твою защиту стать. А так я сам себе закон, один все решаю. По одну сторону от меня ты стоишь, по другую — властители церкви. К тебе чувство влечет, к ним — государственные интересы. Эх, видишь, однако, что слова-то делают: выходит ведь так, будто вовсе это разные вещи, а они почти одинаковы… Да разве нет государственного интереса в том, что чувства влекут меня к тебе, тому, кто борется против моих приверженцев, всегда готовых свалить меня?! И не чувство ли заставляет меня самого государственным интересам служить, для меня означающим власть над миром? Что ж мне делать с вами-то, которые справа и слева от меня стоят? Соизмеряю я то и это, и дабы по-моему вышло, даже слабейшего потерять не хочу, а к себе беру его и уж тогда становлюсь на сторону сильнейшего. Потому и пришел к тебе…

— Стало быть, я слабейший, так? — тихо спросил Гус.

— Видишь: я у тебя…

Оба недолго помолчали, потом заговорил священник. В тоне его уже не слышалось того почти показного упорства, необоримого, все отвергающего упрямства, с каким он только что отвечал императору, и волнующая душевная теплота пронизывала каждое его слово.

— Теперь, коли дозволишь, великий государь, и я тебе правду свою поведаю. Не знаю, много ль тебе обо мне известно. Может, лишь то, что я чешский священник, еретических учений провозгласитель. Может, видишь, куда я иду, но не ведаешь, откуда пришел. Родом я из нищих краев, я — дитя бедности. Родители мои, убогие крепостные, жили под Прагой, на земле немецких господ. Скудость, нищета, все хвори телесные губили наши жизни, и помещик и церковь равно угнетали нас. Единым утешением нашим было — ежели то может утешением служить, — что не одни мы бедствуем, ибо все вокруг нас жили в такой же нужде. Да и не утешение это было, а тепло стада, сбившегося в кучу, чтобы отогреться… И еще одно утешение было у нас: вера в господа, который возлюбил сирых. Веру эту мы умели совершенно отделять от церкви, что терзала нас и на наших глазах покрывала неверие и порок… впрочем, и церковь умела полностью отделять себя от веры… Так мы жили в гнездовьях бедности, и было нас множество, все крепостные. Когда же удалось мне все-таки вылететь из того гнезда на своих не раз покалеченных нуждою крыльях, я пошел в служители веры и целью жизни поставил примирение церкви с верою, дабы родителей моих и братьев моих примирить с церковью. Я хотел вернуть церкви дух и суть христианства, чтобы вновь она стала тем, чем некогда была: покровительницей бедных, а не прикрытием лжи и греха… Это и стало правдой моей, коей я жизнь свою посвятил. Как и ты, государь, я желал примирения, все мои учения, писания, проповеди на то направлены — но вот я все же попал сюда, заключен в ожидании приговора…

— Одно твое слово, и ты выйдешь отсюда.

— Да только слово, что ты, государь, из уст моих вырвать желаешь, я выговорить не могу.

— Не можешь? — пораженный, спросил Сигизмунд. — Не ты ли сказал сейчас, что твоя истина в примирении?

— Оно так. Да только вижу я, что примирения, коего хочу, лишь войной добиться можно…

— Слаб ты один для войны. Ежели б я не стоял за тобой, давно бы тебя раздавили. И не думаешь ли, что эдак не поможешь не только себе, но и тем, кому пользу принести желаешь?.. Любая жертва ради других — глупость великая, но та, от коей никому пользы нет, особенно!

— Вот тем-то и разнятся наши две истины! И смысл наших жизней тем же различен! Я пришел из дальней дали, из самых низов, но прежняя жизнь все время рядом со мною шла. Я думаю о родителях своих, кои умерли, о братьях и сестрах, кои живы, и все, что ни делаю, сперва к их жизни примеряю… Иначе себя потерял бы; стало быть, жертва моя, коли впрямь она названия такого заслуживает, не напрасна, она ведь и ради меня самого принесена. Ты, государь, пришел сверху. И в том, что повстречались мы тут, проку, вижу я, нет, ибо никогда мы не сможем истинно встретиться…

— А, вновь словеса нижешь! Да позабудь хоть ненадолго, что проповедник ты, не стремись любой ценой меня до слез довести! Тебе сейчас умные мысли нужны, а не красивые слова! Ты вот, помянул тут о смысле жизни. Смысл в том, чтоб жить! Только в том! Чтобы поменьше бед да забот было в жизни, да побольше услады. Пусть все к тому стремятся, и тогда никого ради приносить жертвы не понадобится! Вот ты сказывал, что беден был, однако вырвался все же из бедности. Отчего же другие того не делают? Верно, нет у них тех сил, что у тебя были. А коли так, — чего их жалеть!.. Да, священник Гус, жертва твоя была бы напрасна. В жизни столь много прекрасного и приятного, ради чего жить стоит! Для меня к приятному и твое учение относится, мне неприятно будет, коли ты погибнешь, вот почему гибели твоей я не желаю. Но против всех ради тебя не пойду, потому что это еще неприятней будет. Так скажи мне «да», а в душе оставайся, каков есть. Я тоже частенько «да» говорю, когда думаю «нет».

— Я думаю «нет» и говорю «нет»! Ибо что стоит истина, ежели она только во мне жива, другим же я ложь предлагаю вместо истинной веры?

— Поразмысли еще, Ян Гус! — Сигизмунд поднялся со скамьи. — Ибо, когда дело дойдет до приговора, я буду думать «нет», но скажу «да»!..

Пылающее июльское солнце еще только поднималось, а в городе было так душно, что редкие прохожие буквально задыхались. От изъезженной, ухабистой булыжной мостовой, словно от раскаленной крыши над очагом, било жаром, который возносился вверх почти видимыми струями. Все же на Рейне и на Боденском озере купалось совсем мало народу, да и то больше дети, хотя обычно в такую погоду вода от множества плескавшихся в ней тел подымалась чуть не до стен синода. Сейчас жители Констанца искали прохлады в другом месте: они до отказа заполнили кафедральный собор; многие, не сумев втиснуться туда, толпились перед дверьми. Конечно, здесь не было той пропитанной запахом ладана прохлады, что внутри, хотя стены церкви и колокольня отбрасывали тень, однако люди не собирались расходиться по домам. Всем хотелось услышать приговор, который, после многомесячных совещаний, должен был вынести теперь святейший собор еретику-священнику Яну Гусу. Волнение было велико: вот уже несколько дней по городу ходили слухи, будто безбожника-чеха сожгут, а подобного зрелища не желал упустить ни один человек, если только мог оторваться от трудов своих. Нынче ведь такое событие — редкость: более двух лет прошло уже после сожжения ведьмы Шминд с дочерью! И, право, что может быть упоительнее, чем прямо из уст судей узнать, увидят ли они сегодня сожжение? Кое-кто с утра успел побывать у монастыря и принес весть, будто там уже складывают костер; но это еще ничего не доказывало, может, только попугать хотели. Ведь священника для объявления приговора проведут там, мимо места казней, и он, наверное, увидит, как готовят для него костер. Еще и нарочно ему покажут!

Обрывки всевозможных сведений и слухов носились над головами людей, толпившихся у входа в собор.

А внутри, в соборе, царила торжественная, напряженная тишина, словно и не был он так набит, что люди едва могли шевельнуться, а хоры чуть не обрушивались под их тяжестью. Слева от главного алтаря, на почетнейшем в храме месте восседал император Сигизмунд в полном парадном облачении, с короной на голове; подле него сидела императрица Барбара, вокруг же — свита вельмож; среди них были венгры — Имре Палоци, Янош Мароти, Иштван Батори, Ласло Микола, Иштван Розгони, а также сербский деспот Стефан Лазаревич, все в пышных парадных одеяниях. Напротив них, справа от алтаря, расположилось высшее духовенство. Один из кардиналов служил мессу. Однако не тихий благоговейный гул голосов, а волнение, порожденное чрезвычайными обстоятельствами, заставляло воздух трепетать до самого купола.

Янко сидел вверху, на хорах. Он относился к тем весьма немногим, кого не особенно интересовала вся эта история, и пришел он лишь потому, что сюда шли все, — распорядиться же временем разумнее как-то не удалось. Берта освободится из дому только к вечеру, да и вообще, кому охота шляться в этакую жару? Янко надоела и девушка, которая висла у него на шее, будто тяжкий груз, надоел весь Констанц. А ведь поначалу он чувствовал себя здесь весьма хорошо: жители Констанца охотно принимали и на славу развлекали не скупившихся на талеры солдат, особенно же молодых дворян, у которых денег для гульбы всегда было вдоволь, — им ведь не приходилось сидеть на скудном солдатском жалованье. Едва опускался вечер, как повсюду, чуть не в каждом доме, начинала звучать музыка, соблазняя солдат повеселиться: на каждой улице открылись новые кабаки, и чуть ли не весь город бодрствовал ночи напролет, алчно жаждая барышей. Казалось, каждый бюргер именно сейчас, покуда идет святой вселенский собор, вздумал сколотить себе состояньице, означавшее покой и обеспеченность до конца жизни. Жители Констанца на время собора как бы отменили по молчаливому сговору строгую буржуазную мораль. Прибывшим издалека воинам нужна была и любовь, поэтому, если они хорошо платили, отцы и мужья добродушно закрывали глаза на заблуждения своих дочерей и супруг. Бюргеры продавали их так же непринужденно и естественно, как и оплаченное должным образом рейнское вино. Однако между собой они по-прежнему держались старых обычаев: был, например, день, когда из ревности случились сразу две поножовщины, а какой-то бюргер до полусмерти избил дочь лишь за то, что прошла она по улице с парнем, который был ей не пара…

Янко почти каждую ночь отплясывал то в одном, то в другом кабачке, но часто даже кабачок искать не приходилось: на окраинных уличках многие хозяева просто стояли на крыльце и сами зазывали к себе случайно забредших сюда солдат… Так он познакомился однажды с Бертой, пухлой светловолосой дочерью шорника.

В танцах Янко был знаменит и непобедим, плясал шумно, с таким грохотом всаживая каблуки в пол, что ветхие домишки грозили развалиться, а от молодецких его выкриков чуть не срывались крыши. Особенно любил он плясать один, когда можно было, не думая о партнерше, вкладывать в прыжки всю силу неистовой молодости. Жители Констанца уже знали про его талант, дивились ему и, когда Янко шел по улицам, нередко показывали на него пальцами.



Поделиться книгой:



Регистрация