Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Разбитое зеркало - Вадим Николаевич Макшеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вы-ыходи-ила, песню заводи-ила, — звонко выкрикивает запевала.

— Про степно-ого си-изого орла, — подхватывает растянувшаяся колонна. Лейтенант посматривает на прихрамывающего, сбившегося с ноги красноармейца. Пилотки, гимнастерки, выцветшие обмотки…

— Войско, — язвит Игорь и похлопывает ладонью по раскрытому журналу. — Вот — армия… Куда уж тут Ивану.

— Пусть сунутся, — обижается Лешка. — Посмотрим, кто кого.

— Да уж посмотрю.

— Увидишь, как с твоих немцев собьют спесь, — поддерживаю я Лешку.

— Эти-то? «Выходила на берег Катюша»? — ухмыляется Игорь. — Куда вы только тогда, братишки, свои красные галстуки девать будете?

Он не может терпеть нас за то, что мы недавно стали пионервожатыми и ходим на сборы к ребятам из начальной школы.

— Ты свой фашистский хлам куда-нибудь день, — хмуро говорит Лешка. — Разложился тут, понимаешь.

Игорь все с той же улыбкой стаскивает с себя кайтселиитский ремень и вдруг резко заворачивает Лешке за спину руку.

— А ну, пой: «Дойчланд, дойчланд юбер аллес!» — приказывает он, замахиваясь ремнем.

Я кидаюсь Лешке на выручку, но Игорь поддает мне коленкой и, бросив на пол звякнувший пряжкой ремень, так же сноровисто выкручивает мою руку.

— И ты пой! — приказывает он, сгибая меня рядом с Лешкой. — А ну, хором: «Дойчланд, дойчланд…»

Лешка сопит, Игорь все больней заламывает ему руку.

— Пойте, пойте, вожатые.

Издалека еще доносится красноармейская песня. В квартире никого, кроме нас и глухой горничной. Лешка дергается, на какое-то время хватка ослабевает, вывернувшись, я успеваю захватить в замок потную шею Игоря и отчаянно давлю его книзу. Он отпускает Лешку, чтобы освободиться, сцепившись, мы все падаем, но я по-прежнему держу Игоря и изо всех сил прижимаю его к полу.

— Пой «Интернационал», — велит ему навалившийся сверху Лешка.

— Не умею… бросьте.

— Научим…

Тяжело дыша, ворочаемся на полу. Гремит дверца книжного шкафа, падает стул, рассыпаются журналы с глянцевыми обложками… Игорь впивается в мою руку зубами. Это уже не игра.

Заливисто звенит звонок в прихожей, взвизгивает и скулит у двери Ральф — пришла Дарья Александровна.

Запыхавшиеся, мы отпускаем друг друга.

— Ну, обождите, — грозит Игорь, подбирая журналы.

Сквозь рукав моей рубашки медленно проступает кровь.

На следующий день мы сдавали первый в том году письменный экзамен по алгебре. В открытые окна класса лились будоражащие запахи уже теряющей свою кротость, переходящей в лето весны, и, словно предупреждая о чем-то, за городом ухали глухие взрывы — там рвали обращенные амбразурами на восток доты вдоль старой границы.

Еще утром я сговорил Лешку пойти после экзаменов на реку. Быстро решив примеры и задачу на уравнение, мы сдали инспектрисе тетрадные листки и, дождавшись Гошку Хабарова, покладистого, неразговорчивого второгодника с последней парты, подались на причал.

Течение понесло взятую напрокат у хромого лодочника крутобокую лодку, чуть покачивая ее на мелких волнах, которые гнал навстречу пахнущий морем ветер. Проплыли в тени поросшего травой земляного вала с отвесной каменной кладкой наверху, мимо светлеющей над обрывом круглой беседки, куда любили ходить гимназисты и гимназистки, опустили в воду плеснувшие весла и скользнули на блескучую солнечную рябь. Сильнее застучали по бортам торопливые волны, пуще дыхнуло близким морем. Медленно стали отдаляться приземистые башни Иваногородской крепости, каменная грудь надвинувшегося к реке шведского замка, связывающий берега мост с гербами на решетке перил. Казалось, лодка стоит на месте, а крепостные стены, равелины, дома с причудливыми порталами и затейливыми флюгерами на черепичных кровлях, весь словно ставший теснее от весенней зелени старый город с Темным садом на обрыве медленно и неотвратимо уплывал в залитую светом даль. И отраженные в воде шпили, башни и купола, дробясь и колыхаясь в воде, тоже тонули в глубине опрокинутого неба, скрываясь, словно сказочный град Китеж.

Потом мы долго лежали на берегу и молчали. Вечно что-нибудь выдумывавшему Лешке, наверное, как и мне, просто не хотелось ничего говорить, Гошка, вытянув длинные ноги, тоже молчал, и из его задравшихся выше щиколоток брючин торчали узкие ступни босых ног. Второгодники бывали хулиганистыми, Гошка же всегда казался вялым и флегматичным, ему не давалась математика, но он и не пытался ее одолеть или хотя бы списывать у других. На экзамене кое-как решил половину примеров и сейчас, прикрыв вылинявшей фуражкой лицо, не то дремал, не то слушал, как плещется Нарова и кричат неподалеку прилетевшие с моря чайки.

— Ребята, — сонно произнес он. — А ведь адски спец…

На гимназическом жаргоне «адски специально» означало: «очень здорово», «прекрасно»; гимназисты-старожилы, фасонясь, говорили «адски спец».

Взрывы уже не гремели, было спокойно и хорошо. Со стороны Финского залива плыли редкие облака, сквозь дремоту я слышал близость реки, резкие птичьи голоса. Потом одна из чаек вдруг закричала Лешкиным голосом:

— Лодку проспали!

Я открыл глаза и тут же зажмурился от ослепительного сверкания реки. Забредший по колено в воду Лешка орал, а лодка, покачиваясь на мелкой ряби, уплывала. Вероятно, мы ее путем не вытянули на берег, она сползла, и теперь ее уносило по течению.

Спотыкаясь о замытые камни, побежали по берегу, а наша посудина уплывала все дальше и дальше… Наконец какой-то катавшийся на байдарке парень в темных очках подогнал ее к берегу, мы вытащили лодку далеко на песок, и вдруг стало смешно, как мы перепугались, как орали и бежали, оставив где-то ботинки и носки… Первым стал смеяться Лешка, глядя на него, засмеялся я, и Гоша тоже широко и простодушно заулыбался.

Потом, по очереди гребя, плыли обратно. Вода у берега полнилась тенью, солнечный шар тонул в предвещавших ветер облаках, небо на западе багровело, словно подымавшееся зарево огромного пожара. А до войны оставалось двадцать восемь дней. Таких длинных и таких коротких.

Не знаю, что стало во время войны с Лешкой, а с Гошкой я встретился летом сорок третьего. Уже не было в живых ни моего отца, ни матери, ни сестренки, и сам я хватил лиха, наголодался, намерзся, поскитался по людям. Но в сорок третьем малость «одыбал», работал в рыбозаводской конторе, получал четыреста граммов хлеба на день и не помню уж теперь сколько положенных по продуктовым карточкам крупы, сахара и жиров. Правда, крупу иногда заменяли подмоченным горохом, сахар — конфетами, а жиров в иной месяц совсем не давали, но жить было можно. И война уже была иной — маячила Победа. О Гошке слышал, что его в сорок первом тоже привезли сюда, в Васюганский район, что живет он не то в Березовом, не то в Катальге, но ни разу не довелось его видеть. И вот однажды после Октябрьской, когда проторили от деревни до деревни через болота и застывшие речушки зимник, открывается дверь нашей бухгалтерии и входит Гошка. Худой, вытянувшийся, в стеженой фуфайке и завязанной под подбородком тесемочками ушанке. Я его сразу признал, а он меня — нет, то ли я больше изменился, а может, просто не думал он меня здесь увидеть. Меньше трех лет минуло с той поры, как мы учились в Нарве, но казалось, прошла жизнь.

Поднявшись из-за стола, я подошел к нему, он узнал меня, что-то знакомое блеснуло в его глазах и тут же погасло. Достал из-за пазухи пакет, который с ним прислали из Катальги, отдал нашему всегда усталому и сердитому главбуху, и мы вышли в коридор.

— Куришь? — спросил он, протягивая кисет с махоркой.

Свернув самокрутку, закурил и, пока мы разговаривали, оставался грустно-серьезным. Мать его умерла год назад, от отца не было известий, сам он работал в бондарке на рыбпункте, пришел в Новый Васюган с обозом и сегодня с тем же обозом собирался обратно в Катальгу. Я пытался завести разговор о прошлом, но он вроде не хотел о нем говорить.

— Помнишь, как мы катались на лодке? — спрашивал я его. — Ну, тогда, в последний раз?

Он кивал, а сам будто вслушивался в какую-то свою боль.

— Потом она уплыла, а мы бежали по берегу…

Заветренные скулы его выдавались, над губой пробивались редкие усики, запавшие глаза глядели печально.

— Помнишь?

Он опять кивал, но отрешенно, словно ему неинтересно, будто есть что-то другое, главное, а все, что было, — пустяки, суета. Он часто покашливал, и кашель у него был нехороший, грудной.

— Кончится война, вернемся в Нарву, — сказал я, пытаясь его ободрить. — Будет хорошо. Будет адски спец.

Он первый раз улыбнулся, но все равно невесело.

Прощаясь, жесткой ладонью сжал мою:

— До свидания, Димка. Мужики, наверное, запрягают уже, хотели сегодня до Дальнего Яра…

Надел обшитые шинельным сукном рукавицы и ушел, впустив через порог стелящийся морозный пар. В бухгалтерии стучали счеты. Стало тоскливо.

В июле, когда на западе уже шли бои за освобождение Прибалтики и в бумажной тарелке репродуктора над конторской дверью все чаще ухали перемежавшиеся-шорохами и грозовыми разрядами далекие победные салюты, я нелепо услышал о Гошкиной смерти. В тот день Николай Андреевич в своей неизменной перепоясанной пояском толстовке как всегда стучал замусоленными костяшками счетов, а я делал разноску по карточкам, невольно поглядывая на видневшуюся из окна сельповскую пекарню, из открытых дверей которой возчик и повязанная белым платочком женщина, такая худая, что не верилось, что она работает в пекарне, беремями, словно охапки дров, носили в хлебовозку ржаные буханки. Гнедой мерин съеденными зубами жевал опостылевшие удила и крупной головой отгонял льнувших к стертому плечу мух. В форточку тянуло томительным запахом горячего хлеба, время приближалось к полудню, и день впереди был нестерпимо долгим…

Рядом с Николаем Андреевичем в выменянной у кого-то из высланных кофточке с кружевным воротничком, опершись оголенными локтями на столешницу, сидела Клава, приехавшая утром из Катальги грудастая бабенка, мастер тамошнего рыбпункта, и ждала, когда Николай Андреевич проверит ее отчет.

— Объем выполненных работ, Клавдия Афанасьевна, надо проставлять, сплошная повременка в ваших нарядах, — говорил Николай Андреевич, стеснявшийся молодых женщин и потому пытавшийся при разговоре с ними напустить строгость, не вязавшуюся со смущенным выражением его какого-то бабьего лица. — И тут непонятно — зарплату по ведомости выдали полностью, а на сто семьдесят три рубля списываете меньше. Невнимательность с вашей стороны.

— Так вот же человек не получил. — Клава обиженно ткнула пальцем в ведомость. — Вот.

— Как не получил, если расписался?

— Да нет же! Тут вместо росписи я пометку сделала: «Умер». Уме-ер, — повторила она нараспев.

Николай Андреевич заморгал короткими ресницами:

— Писать по сути дела надо ясней. И не химическим карандашом, а чернилами.

Подшивавший в дальнем углу документы счетовод расчетной группы мой годок Паша хмыкнул. Клава пригладила стянутые узлом на затылке волосы.

— И так ясно. Придираются и придираются…

— А? — не расслышал Николай Андреевич и, пуще покраснев, склонил на бок голову. — Жене бы его выдали, или кто там еще из родни остался.

— Да нет у него никого. С этих он, с ссыльных. Оттуда… с Латвии.

У меня застучало в висках.

— Фамилия его как? — глухо спросил я.

— Хабаров — фамилия.

Стиснуло горло спазмой. Гошка, Гошка, как же это ты, Гошка?

— Из Эстонии он, — сказал я, силясь не заплакать. — Был…

— Может, с Эстонии. Смирёный такой. Простыл, а к весне вовсе кашель забивать стал. Все на реку ходил, ледоход ждал. С вешней водой и ушел. — Клава вздохнула. — Хороший бондарь был.

Николай Андреевич деловито застучал косточками счетов, тени за окном сделались совсем короткими, так же дразняще пахло горячим хлебом.

Смерти в войну были обыденными, каждый день приходили по почте похоронные с фронта, умирали люди и в тылу, но к этому нельзя было привыкнуть. И чем ближе был конец войны, тем горше и нелепее смерть. Гошка, Гошка… Горько, что мы с тобой тогда в последний раз путем не поговорили, наверное, ты уже предчувствовал, наверное, знал, что не увидишь, как все станет в жизни адски спец…

Через много-много лет я вернулся в видевшийся в светлых и тревожных снах город детства.

Я ходил по широким нарвским улицам мимо построенных после войны домов, вдоль длинных витрин магазинов, я был в похожем на другие чистеньком незнакомом городе, и лишь изредка черепичная кровля или узкий фасад сохранившегося старого дома напоминали о прежней Нарве. Из каждых ста зданий во время войны здесь уцелело только два. Я задерживал шаг возле напоминавших о чем-то довоенных садовых скамеек в скверах, останавливался у новых памятников и снова то медленно, то зачем-то торопясь, шел и все вглядывался в лица встречных, все надеялся увидеть кого-то из далекого сорок первого. На нагретом июньским солнцем асфальте невесомо лежала тень молодых каштанов, цветы на их широколистых ветвях вздымались, как белые свечи в канделябрах, порой облака затмевали солнце, и тогда, качая листву, с близкой реки налетал порыв ветра.

Через площадь, мимо восстановленной строителями ратуши и серых кирпичных домов вышел к Темному саду. Знакомый фонтан с карабкающимися мальчишками из почерневшей бронзы стоял на прежнем месте, у входа, так же, как много лет назад, было сухо в маленьком бассейне, трепетали на земле блики солнечного света, только прозрачнее стало на аллеях и дорожки были посыпаны крупным кирпичного цвета песком. Не было беседки на краю обрыва, уходящую вниз каменную кладку бастиона выщербили снаряды, и старые с редкими сучьями узловатые деревья зияли кривыми дуплами, словно сердцевины их были выжжены.

Облокотившись о чугунную решетку, я смотрел с обрыва, как, омывая поросшие травой крепостные валы Ивангорода, крутя воронки, неслась под пролетами моста река. Этот похожий на прежний мост построили после войны на месте взорванного, остатки каменных подножий которого сейчас торчали, словно надолбы, и река, заглушая шум катившихся по мосту машин, бурлила и пенилась возле них, как на порогах.

В августе сорок первого, когда наши войска оставили горящий город, мост через Нарову еще продолжали защищать пятеро моряков и безвестный нарвский мальчик. Я прочел об этом три строчки в купленном на вокзале путеводителе и сейчас попытался представить, как израненные, оглушенные взрывами отбивались тут пятеро балтийских моряков, как, прячась за камнями, мальчишка подавал им автоматные диски и воду, а когда был убит первый из морячков, поднял его автомат и стал стрелять. Стрелял, что-то крича, боясь, что не успеет расстрелять патроны, стрелял, сжимая горячий автомат, покуда, уронив голову на нагретый солнцем гранит, не затих рядом с остальными. Может, он учился со мной в одной школе, может, мы вместе ходили в городскую библиотеку, вместе выпрашивали на дымной станции у проезжавших в эшелонах красноармейцев звездочки с пилоток. Мой сверстник, оставшийся там, в сорок первом.

Широко разлившись, успокаивалась за каменными быками река, и светлыми столбами уходили в глубину отражения разрушенных крепостных башен. Сколько же прошло с того дня, сколько с еще более давнего, когда смотрел я, как медленно уплывает в светлую даль город с высокими крышами, седыми башнями и сверкающими под солнцем куполами — старая Нарва, мой град Китеж… Сколько воды вынесла в море Нарова за эти годы, сколько смешалось ее с соленой балтийской волной, превратилось в облака, и, может быть, какое-то из них пролилось дождем над вошедшей в мою жизнь далекой сибирской рекой…

Любимый город может спать спокойно И видеть сны…

Как хорошо пела неулыбчивая девчонка из нашего класса!

Спи спокойно, любимый город… Устало шел я по закрывшему землю асфальту, ища знакомое, и вдруг за коробками домов увидел собор — кирпичную церковь, мимо которой столько раз проходил с вокзала по еще пустынным и гулким улицам, когда утренним поездом приезжал после воскресенья на занятия из Кивиыли. И уже оттуда-то, из совсем далекого, казалось, давно позабытого, всплыло: гроза, трепетный свет молний, с двумя мальчишками стою в притворе этого собора, а ливневый дождь сплошно и глухо шумит по мостовой, куполу, по покатым плечам церкви… Ну да — тогда я еще учился в Кивиыльской начальной школе, помню — приехал с ребятами на какой-то сбор, по городу ходили вместе, потом втроем отбились от класса и заблудились неподалеку от вокзала. Парило, временами ворчал гром, наползала грозовая туча, и эта церковь рядом с нами ярко горела в солнечных лучах. Дыхнул, погнав тополиный пух, ветер, туча, опускаясь рваным краем, закрыла солнце, и на иссиня-темном фоне ее испуганно неслись тогда похожие на клочья тумана меняющие форму облака. Совсем близко повисла изломанная молния, и не успел угаснуть ее фиолетовый свет, как, расколов тишину, ударил гром и, словно отскакивая от булыжника, с треском раскатился по камням. Крупные дождевые капли испятнали мостовую, снова озарились багровые стены, и вместе с громовым раскатом хлынул обвальный дождь. Намокшие, мы тогда взбежали по ступенькам под навес притвора, створчатые двери церкви были приоткрыты, внутри тускло блестели оклады образов, подсвечники, перед большой иконой божьей матери теплилась лампада. Что-то трепыхнулось вверху — на узком кирпичном выступе жался залетевший под крышу голубок. Дождь барабанил по паперти, усиливаясь, дробно стучал наверху по жести, затем стихал, шлепал по наполнявшимся лужам, и было слышно, как совсем рядом, журча, выплескивался из водосточных труб на сумрачно блестевшие при вспышках молний камни. В последний раз уже где-то далеко прогромыхало, запахло свежестью и мокрой листвой, а из церковного полумрака наносило запахом ладана, восковых свечей и еще чем-то молитвенно-пряным.

Давным-давно отшумела та короткая летняя гроза, отгремела и во сто крат более страшная, задернилась опаленная рядом с собором земля, и повязанные темными платками две древние старушки, макая кисти в перепачканное краской ведро, сейчас тихонечко красили оградку.

Помнилось — дорога проходила рядом с церковью, теперь она оказалась в стороне, впрочем, может, и запамятовал — ведь минуло больше сорока лет… Я спросил у одной из старушек: где тут до войны была улица, кажется, вон там, где дома?

Продолжая красить, старуха строго глянула на меня:

— Я, мил человек, уже после сюда приехала. — Опустив кисть, кивнула на вторую старушонку. — И она вон не здешняя. Ходила сюда женщина с Кренгольмской стороны, та бы вам объяснила, так померла зимой, царствие ей небесное.

— А купол был раньше синий, — сказал я, как будто это имело сейчас какое-то значение.

Старуха снова взялась красить.

Отойдя, я оглянулся, церковь уже скрыли дома, возле выходящей во двор двери гастронома кудлатый возчик кидал в кузов грузовика пустые ящики, молодая женщина с полиэтиленовой сумкой вышла из подъезда, и высунувшийся из кабины шофер, лениво покуривая, глядел на ее загорелые ноги, пока она не скрылась за углом.

«А купол был синий», — мысленно повторил я. Было одиноко, как может быть одиноко в разрушенном войной городе, где уже никто не помнит того, что помнишь ты.

Вечером я пошел в кино. Рядом со мной место пустовало, на следующем, положив на колени лакированную сумочку, сидела миловидная, совсем молоденькая девушка. В белой блузке, с чуть проступающими на скулах крохотными веснушками, серьезными, даже грустными глазами, она вдруг напомнила мне ту давнюю неулыбчивую девчонку, о которой я вспоминал, бродя по городу. Может, только показалось, а может, эта девушка с трогательными веснушками в самом деле походила на ту. Сеанс не начался, я старался не смотреть на соседку, но было ощущение, будто рядом девочка из моего детства. Пришла в голову нелепая мысль — будем выходить из зала, скажу: «Милая, вы напомнили мне девчонку, с которой я учился здесь перед войной. Сегодня, через много лет, я приехал сюда. В первый и, наверное, в последний раз. Но это уже другой город, в нем нет никого из тех, кого я знал. Пройдемтесь по улице, пройдемте совсем немного, я должен кому-то рассказать о тех, кто здесь жил, у кого впереди было все страшное. Я чудак, мне надо поговорить, надо увидеть в чьих-то глазах сочувствие…»

Знал, что не подойду и ничего не скажу, но было легче от того, что мысленно разговаривал с этой девчонкой.

Кончилось кино — пустая зарубежная комедия, по экрану еще ползли вверх титры, звучали последние аккорды, а зрители, теснясь в проходах, пошли к выходу; мелькнула впереди и затерялась за спинами покидающих зал белая блузка. Я вышел последним, в распахнутые двери тянуло свежестью, по мокро чернеющему асфальту шумел спорый дождь, лилась вода с крыш, где-то впереди громко разговаривали и смеялись. Ежась от стекавших за ворот струек, я торопливо пошел в сторону гостиницы, стихший было ливень снова припустил, пуще зарябили лужи, полнясь водой, понесся вдоль тротуаров дождевой поток. Шедшие передо мной парень с девушкой, держась за руки, побежали через площадь под навес магазина, я поспешил за ними и прислонился к каменной стене. Дождь то стихал, то усиливался, пахло сырой землей, роняя капли, вздрагивали листья каштанов, и дождевые брызги долетали до белых босоножек прижавшейся к парню девушки с мокрыми волосами…

В гостиничном номере с еще невыветрившимся после ремонта запахом масляной краски показалось сырей и холодней, чем на улице. Я распахнул окно, небо уже прояснило, последние лучи солнца отражались в верхних стеклах соседнего дома, блестела омытая листва, и освещенные холодным закатом розовели изглоданные войной башни на том берегу. Но бойницы, незаделанные провалы в стенах, дымящаяся после дождя река под крепостным валом уже мрачнели и полнились тенью. И опять вспомнился мальчишка, защищавший с моряками взорванный мост.

Когда заснул, приснилось, что это я, укрывшись за разрушенными стенами бастиона, держу последнюю оборону. Крошится камень, летят осколки, взвизгивают, взбивая пыль, пули, а я, прижимаясь к стене, стреляю по бегущим к мосту автоматчикам, стреляю по их серым мундирам, каскам, по орудию, которое выкатывают в Темном саду для прямой наводки. Рядом погибшие матросы, я глотаю сухой, горячий воздух, что-то кричу, но не слышу себя, я тоже убит, но продолжаю кричать.

Я пробуждался, засыпал и опять сражался и умирал у старого Нарвского моста на рубеже России. Только было непонятно — откуда я знаю, что стало потом, ведь я убит, с кем же было все то, что случилось со мной после?

На днях нечаянно нашел свою много лет пылившуюся со старыми бумагами тетрадку и на пожелтевшей по краям первой страничке прочел крупно выведенное: «Всем хорошим во мне я обязан книгам». Совсем непохожий на мой теперешний почерк, буквы с завитушками, бурые выцветшие чернила…

Книг в деревне, где я переписал тогда с листка календаря эти горьковские слова, почти не было. Школу у нас закрыли весной сорок первого, когда молоденькая учительница вышла замуж и уехала в другое село, взамен никого не прислали, и всю войну ребятишки ходили учиться за три километра в соседнюю Маломуромку. Не было и избы-читальни, и лишь в колхозной конторе среди папок с ведомостями начисления трудодней лежали три книжки: «Кавказский пленник», «Происхождение земли» и «Борьба за огонь». Впоследствии, когда нашу Красноярку объединили с двумя соседними деревнями, прислали библиотеку из сельсовета — полнехонький книжный шкаф, но в сорок пятом были только те три книжки, несколько потрепанных брошюр, да еще привез я тогда с собой из Нового Васюгана сборник задач и учебник литературы за восьмой класс — надеялся, что когда-нибудь снова смогу учиться, и эти потрепанные довоенные учебники были словно ниточка, за которую долго держался.

А слова Горького переписал в тетрадку, когда начал вести дневник. Сохранилось от него с десяток страничек, да несколько вставленных в прорези для уголков с годами бледнеющих фотокарточек. Некоторые тоже потеряны, и на их месте обрамленные строчками светлые пятна. Жаль, что дневник я вел недолго, да и записывал несущественное. А сколько интересного рассказывали наши деревенские, собиравшиеся зимними вечерами на огонек керосиновой лампы в контору! Сколько пережитого, сколько жизненных дорог, судеб… Теперь уже почти никого из тех людей не осталось, ушло в небытие и то, что с ними было.

Не думал я, что спустя много лет буду часто ворочаться памятью к деревне, куда привела меня когда-то судьба. Моя деревня… Я говорю: «Мой Ленинград», потому что в нем родился, называю своим шахтерский город Кивиыли в Прибалтике, где прошла большая часть моего довоенного детства; Нарва и Тарту — тоже мои города, там я учился, зову своим городом Томск — здесь живу уже двадцать с лишним лет. И та притулившаяся на обрывистом берегу Васюгана деревушка Красноярка, которой сегодня уже нет, — тоже моя.

Родная, приютившая меня деревня. Оглядываясь на прожитые там годы, теперь понимаю, что то была для меня светлая пора. Хотя еще не до́сыта ели, ходили в обносках, тяжело работали за скудные трудодни — самое страшное уже миновало, рядом жили хорошие люди, и жизнь была впереди, и надежда.



Поделиться книгой:



Регистрация