Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: А.П.Чехов: Pro et contra - Игорь Николаевич Сухих на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Наша оценка сделана исключительно с эстетической точки зрения, и напрасно стали бы укорять нас, что мы требуем от художника любезных нашему сердцу тенденций. Не менее, чем кто-либо, умеем мы уважать свободу творчества, но в том и дело, что не какие-либо партийные, «тенденциозные» по­буждения заставляют нас требовать от писателя понимания изображаемых им явлений, законченности и ясности его про­изведений и искать в их совокупности общего впечатления, — нас приводят к этому чисто художественные требования, кото­рые не находят себе полного удовлетворения в произведениях г-на Чехова. Не проведения тех или иных воззрений требуем мы от г-на Чехова, не какой-либо определенной окраски в смысле гражданских убеждений — это личное г-на Чехова дело. От писателя г-на Чехова мы требуем только более глубо­кой и серьезной мысли, потому что недостаток ее прямо отра­жается на том впечатлении, которое оставляют его произведе­ния, и потому что ведь в самом деле нельзя же изображать одинаково быков и самоубийц, Лаевского и дьякона. Пусть г-н Чехов остается объективным художником, но пусть он будет мыслящим художником. Вот наши pia desideria23.

Хорошим доказательством отсутствия в нашем взгляде на г-на Чехова каких-либо партийных предубеждений служит то, что жалобы, подобные нашим, высказывались положительно всеми критиками г-на Чехова, и в том числе, едва ли не самым благосклонным из них, критиком «Недели»24. Он также нахо­дит, что г-н Чехов и в позднейших и самых крупных своих рас­сказах «все-таки не достигает полной стройности, той стройно­сти, которая по окончании чтения заставляет чувствовать, что автор договорил до конца. Этой удовлетворенности рассказы не дают. Окончив чтение, не откладываешь книгу в сторону, чув­ствуя, что она вошла в душу, улеглась там и будет долго ее питать, — нет, книга остается какою-то своей частицей вне души; ее начинаешь перелистывать снова, но не для того, что­бы освежить уже усвоенные впечатления, а для того, чтобы еще раз попытаться ввести ее в душу. Чего-то, значит, произ­ведению еще не хватает, чего-то молодой автор еще не успел написать». Критик выражал далее надежду, что устранение этого недостатка есть лишь вопрос времени (статья его была написана после «Скучной истории»). Наше мнение на этот счет уже известно читателю.

Что же касается до вопроса о том, чем объясняется, что пи­сательская физиономия г-на Чехова сложилась так, а не иначе, и чем вызвано появление такого художника, мы, по нашему крайнему разумению, не можем ответить ничего другого, кро­ме как: «твоя, Господи, воля». В нашей критике не раз было высказано мнение, что в индивидуальных свойствах таланта г-на Чехова виноваты веяния времени, и что этот писатель представляет собой «жертву безвременья» 25. Нам этот взгляд не кажется правильным — г-н Чехов, по нашему мнению, есть не более, как «игра природы», и в его индивидуальных особен­ностях ни при чем наше действительно невеселое время. Если и предположить, что наше серое, задернутое облаками небо нежданно-негаданно прояснеет и пошлет нам солнечный луч, то трудно представить, чтобы этот луч вдохнул душу живу в творчество г-на Чехова. Слишком уж определенно и прочно сложилась его литературная манера. Нам скажут, что в про­цессе образования этой манеры время-то и играло главную роль. Но мы снова усомнимся в таком решающем значении времени для образования литературного темперамента г-на Че­хова.

Собственно г-на Чехова напрасно было бы подозревать в принадлежности к какому бы то ни было литературному лаге­рю и каких бы то ни было определенных общественных симпа­тиях. Уже одновременное участие его в «Новом времени» и «Русской мысли», «Русском обозрении» и «Неделе» говорит за безразличность его как «гражданина страны родной». Правда, иные думали видеть в некоторых полуиронических характери­стиках г-на Чехова так называемых «шестидесятников» намек на более определенные симпатии его в известном смысле. Но едва ли эти соображения основательны. Ирония г-на Чехова чаще всего существует только для иронии. В пример этой не­определенной иронии можно привести последний рассказ г-на Чехова— вышеразобранную «Палату №6», где иронические нотки автора одинаково проскальзывают и по адресу пылкого Ивана Дмитрича, и по адресу холодного Андрея Ефимыча. Очень возможно, что г-н Чехов питал некоторое раздражение против представителей традиций 60-х годов, которые с точки зрения этих традиций отнеслись к деятельности г-на Чехова, быть может, слишком сурово, и это раздражение сказалось в вышеупомянутых характеристиках. Но если это наше предпо­ложение и справедливо, то от личного неудовольствия далеко до сознательной враждебности. Всего более, как нам кажется, способствовали этому партийному подкрашиванию, если мож­но так выразиться, те критики, которые думали видеть в про­изведениях г-на Чехова начало какой-то новой эры, какой-то выход из пустыни, и в этом смысле укоризненно противопос­тавляли его другим нашим молодым беллетристам. Но ведь вольно же было этим критикам возводить г-на Чехова в «перл создания» и видеть в его произведениях какое-то тенденциоз­ное освобождение от «направленских» уз.

Что касается до нас, то мы не только не считаем г-на Чехова проявляющим какие-либо тенденциозные стремления, но и прямо не признаем его «подающим надежды» в этом отноше­нии. Изо всего сказанного нами о г-не Чехове с достаточной яс­ностью вытекает, что, по нашему мнению, этому писателю сле­дует ограничиться преимущественно сферой индивидуальной психологии, причем все остальные достоинства г-на Чехова также найдут себе применение и помогут ему придать своим произведениям большую цену. Общественная же жизнь оста­нется, по всей вероятности, навсегда terra incognita26 для г-на Чехова, и мы сами сильно сомневаемся в возможности осуще­ствления наших pia desideria. Поэтому г-н Чехов поступит, мо­жет быть, благоразумно, отказавшись раз навсегда от риско­ванных и неудачных поездок в этот заказанный для него край. Во всяком случае, требовать от него этих экскурсий во что бы то ни стало — значит не понимать, что всякий дает лишь то, что может.

Но, невзирая на этот голос «ума холодных наблюдений», трудно заглушить в себе другой голос «сердца горестных замет» 27, а этот последний поневоле жалуется на обиду. Дей­ствительно, обидно видеть большой талант, который не в со­стоянии дать ничего крупного, цельного и продуманного — че­ловека, которому много дано и который дает слишком мало. Г-н Чехов производит на нас впечатление певца с огромным голосом, который «дурно поставлен», — певца, у которого «нет школы». Рядом с г-ном Чеховым поют артисты с гораздо меньшим «диапазоном», но их голосовые средства разработаны превосходно, и их голос для многих покрывает голос г-на Чехо­ва. Г-н Чехов, как в древности Ганнибал, умеет победить нас, но не умеет удержать нас в своей власти, не умеет извлечь из своей победы серьезных результатов. Vincere scis, Hannibal, victoria uti nescis!28

А. Л. ВОЛЫНСКИЙ Литературные заметки

III

Г-н Чехов написал два новых рассказа, о которых стоит ска­зать несколько слов: «Палата № 6» и «Рассказ неизвестного че­ловека». Оба любопытны по содержанию, по художественной обработке, оба выделяются среди бесцветных беллетристичес­ких произведений наших дней своими заметными литератур­ными достоинствами. «Палата № 6» — лучшее произведение г-на Чехова после «Скучной истории»: краски роскошны, ха­рактеристики действующих лиц поражают своею меткостью, все подробности, случайные аксессуары хорошо дополняют об­щую, мрачную картину рассказа. Это русский пейзаж, русская этнография, в живых лицах, обрисованных пером талантливо­го человека, это русский быт в художественной миниатюре, со всеми оттенками бескультурности, умственного невежества, интеллигентного бессилия. Г-н Чехов ничего не преувеличива­ет и, не прибегая к утрировке ради каких-нибудь посторон­них, публицистических целей, ведет свой рассказ с искусст­вом и простотою настоящего артиста. Ни единого фальшивого штриха, ни одного ложного слова. Все люди живы, все собы­тия соединены между собою неразрывною логическою связью, все разговоры полны содержания, смысла. Повсюду, в мель­чайших подробностях — печать ума простого, ясного, презира­ющего ходульные эффекты, неестественную, риторическую декламацию, хорошо владеющего самим собою, своими при­рожденными способностями.

Но чем дольше вы приглядываетесь к выдающимся художе­ственным качествам повести, к ее правдивому, жизненному колориту, мягким штрихам оригинального и смелого рисунка, тем глубже проникаете в ее скрытую психологию, тем яснее пред вами обрисовывается узкая тенденция автора. Г-н Чехов глядит на вещи сквозь призму ума простого, ясного, но не сильного, не волнуемого идеями широкими, смелыми. Обла­дая подвижным и выдающимся поэтическим талантом, г-н Че­хов не обладает тою нервною чуткостью, которая позволяет писателю, даже при скромном образовании, ограниченном на­учном кругозоре, улавливать свежие струи жизни, откликать­ся на высшие запросы мысли, создавать оригинальные, худо­жественные фигуры, не повторяя образов уже известных, старых, не подражая никому. Во всех произведениях г-на Че­хова, в лучших и в худших, видно какое-то творческое недомо­гание, отсутствует ширина замысла, сложная компановка лиц и бытовых условий жизни. События развиваются с логическою верностью, но чересчур быстро, не выступая во всей полноте, действующие лица, очерченные превосходно, с шиком, почти виртуозно, заталкиваются автором в чересчур тесную, узкую рамку, сюжет всегда отрывочен, недоделан, разработан более или менее поверхностно, поспешно, с какою-то дилетантскою беспечностью. Блестящие внешние краски, выразительный язык, богатство поэтических нюансов, и при этом — ординар­ное умение углубляться в предмет, охватывать жизнь широ­ким взглядом мыслящего художника, со всею ее запутанною психологиею, борьбою страстей, характеров, развертывать пе­ред читателем настоящие картины любви, быта, обществен­ных стремлений. Г-н Чехов пишет миниатюры, коротенькие новеллы, случайные эскизы. У него все внешние средства крупного дарования при ограниченном философском кругозоре, при совершенном отсутствии внутреннего жара, вдохновенных порывов, поэтически возвышенной мечты о людях, об искусст­ве, о литературе. За легкими, бойкими, смелыми описаниями, которыми изобилуют его произведения, за меткими, удачными характеристиками, которые в них рассыпаны повсюду, мы не видим живого художнического увлечения, интеллигентной на­туры со светлыми настроениями, внутреннего кипения чувств, мыслей. Это смелые наброски умного, но неглубокого худож­ника. Это проблески симпатичного таланта, страдающего ску­достью идей, замыслов, с небольшим запасом наблюдений в определенном направлении, без широкой психологической перспективы...

«Палата № 6» своею внутреннею, скрытою тенденциею дает прекрасное освещение нашим словам. Пред нами все выдающие­ся достоинства и недостатки г-на Чехова. Ни у одного из других наших молодых писателей мы не встретим такого великолеп­ного сочетания резких красок и художественной простоты, та­кого тонкого психологического анализа, таких потрясающих драматических подробностей. В целом рассказе нет ни одной крикливой ноты, все штрихи расположены с удивительною симметриею, все диалоги проникнуты сдержанною логической силой. Все от начала до конца выдержано по стилю, все дета­ли, рисуясь в мягком, ровном, поэтическом освещении, ни на минуту не раздражают вас никакими неожиданными, ба­нальными эффектами. Легко узнать г-на Чехова: ярко, смело, просто, не ворочая безумными глазами направо и налево, не угождая никому, не пригибаясь ни к каким искусственным требованиям, г-н Чехов ведет свой рассказ умно и талантливо.

И тем не менее идея «Палаты» нам кажется узкою и фаль­шивою.

Мы в больнице для умалишенных. В комнате стоят крова­ти, привинченные к полу, на которых сидят и лежат люди в синих больничных халатах и колпаках Ч Их здесь пять че­ловек — один благородного звания, остальные мещане. Вот сумасшедший, страдающий прогрессивным параличом. Высо­кий, худощавый, с рыжими блестящими усами и с заплакан­ными глазами, он день и ночь грустит, покачивая головой, вздыхая и горько улыбаясь. Вот маленький, живой старик, с острой бородкою и черными, кудрявыми, как у негра, волоса­ми. Днем он прогуливается по палате от окна к окну, или си­дит на своей постели, поджав по-турецки ноги и неугомонно насвистывает, тихо поет и хихикает. Направо от этого стари­ка — Иван Дмитриевич Громов, мужчина лет тридцати трех, бывший судебный пристав, страдающий манией преследова­ния. Он или лежит на постели, свернувшись калачиком, или же ходит их угла в угол, как бы для моциона. Громов всегда возбужден, взволнован, напряжен каким-то мутным неопреде­ленным ожиданием. Гримасы его странны, болезненны, но тонкие черты его лица, оттененные глубоким, искренним стра­данием, разумны и интеллигентны. «Мне нравится, — пишет автор, — его скуластое лицо, всегда бледное и несчастное, от­ражающее в себе, как в зеркале, замученную борьбою и про­должительным страхом душу. Нравится мне он сам, вежли­вый, услужливый и необыкновенно деликатный. Когда кто- нибудь роняет пуговку или ложку, он быстро вскакивает с по­стели и поднимает. Каждое утро он поздравляет своих товари­щей с добрым утром, ложась спать — желает им спокойной ночи». Сумасшествие его выражается еще в следующем. По ве­черам он иногда запахивается в свой халатик и, дрожа всем телом, стуча зубами, начинает быстро ходить между кроватей. Вдруг он остановится, взглянет на товарищей, вдруг встряхнет головой и пойдет шагать дальше. Но скоро желание говорит берет, по-видимому, верх над всякими соображениями, и он дает себе полную волю. «Речь его беспорядочна, лихорадочна, как бред, порывиста и не всегда понятна, но зато в ней слы­шится, и в словах, и в голосе, что-то чрезвычайно хорошее. Трудно передать на бумаге его безумную речь. Говорит он о че­ловеческой подлости, о насилии, попирающем правду, о пре­красной жизни, какая со временем будет на земле, об оконных решетках, напоминающих ему каждую минуту о тупости и жестокости насильников. Получается беспорядочное, несклад­ное попурри из старых, но еще недопетых песен». Неподалеку от Громова — оплывший жиром, почти круглый мужик с ту­пым, совершенно бессмысленным лицом. Неподвижный, обжор­ливый и нечистоплотный, он давно уже потерял способность мыслить и чувствовать. Сторож Никита, убирающий за ним, бьет его страшно, со всего размаха, и он не отвечает на побои ни звуком, ни движением, а только слегка покачивается, как тяжелая бочка. Последний обитатель палаты № 6 — малень­кий худощавый блондин с добрым, но несколько лукавым ли­цом. У него есть под подушкой что-то такое, чего он никому не показывает — не из страха, а из стыдливости. Иногда он подхо­дит к окну и, обернувшись к товарищам спиною, надевает себе что-то на грудь и смотрит, нагнув голову. Если в это время по­дойти к нему, он сконфузится и сорвет что-то с груди. Несчаст­ный маньяк, бывший когда-то сортировщиком на почте, убеж­ден в том, что он в скором времени получит орден «Полярную Звезду», белый крест и черную ленту. Таковы все обитатели палаты № 6. Между ними Громов самый интересный. Автор рассказывает довольно подробно историю его прошедшей жиз­ни, каким образом он попал в больницу. Громов, даже в моло­дые студенческие годы, не производил впечатления здорового человека. Он был всегда бледен, худ, подвержен простуде, мало ел, дурно спал. От одной рюмки вина у него кружилась голова. Благодаря раздражительному характеру, он ни с кем не сходился близко и не имел друзей. Говорил он громко, горя­чо, всегда в патетическом тоне: в городе душно, скучно, обще­ство ведет тусклую, бессмысленную жизнь, разнообразя ее на­силием, развратом и лицемерием. Подлецы сыты и одеты, восклицал он, а честные питаются крохами. нужно, чтобы об­щество сознало себя и ужаснулось. О женщинах и любви он говорил всегда страстно, с восторгом, хотя ни разу не был влюблен. Во всех своих суждениях он клал густые краски, только белую и черную, не признавая никаких оттенков. Но общество любило Громова за врожденную деликатность, ус­лужливость, порядочность и безупречную нравственную чис­тоту.

И однако он попал в сумасшедший дом. Автор передает нам только один факт из жизни Громова, компрометирующий его умственные способности, только один, и притом крайне нич­тожный, жалкий. Боясь каких-то мнимых преследований, он однажды вышел из квартиры и, охваченный ужасом, без шап­ки и сюртука, побежал по улице. Во время рассказа Громов стоит пред нами физически больным, но психически здоровым человеком. Мы не слышим ни одного извращенного суждения, никаких логических нелепостей. Громов рассуждает с полной ясностью сознания, иногда с поразительною силою здорового, возмущенного чувства. Это фанатик своей идеи, с закваской ратоборца, подвижника. Выкиньте из рассказа случайный эпизод, и вы решительно не поймете, каким образом этот чело­век с вдохновением, с такими светлыми стремлениями, с та­кою мятежною силою здорового и беспощадного отрицания, мог очутиться в одной палате рядом с настоящими паралитика­ми. Но Громов сумасшедший, и все факторы его сумасшествия налицо. Г-н Чехов с безбоязненною откровенностью внушает нам убеждение, что пред нами психически ненормальный чело­век. Рассказывая историю Громова, он раскладывает докумен­ты его сумасшествия в таком порядке: во-первых, он говорил всегда громко, горячо, не иначе, как негодуя и возмущаясь, не признавая никаких оттенков, кладя только две краски, чер­ную и белую, во-вторых, он однажды спрятался в погребе сво­ей хозяйки и затем, без шапки и сюртука, побежал по улице. Других доказательств в рассказе нет. Резкие сектантские суждения, вечно негодующая нота протеста, пламя фанатиче­ской страсти во всех словах и один безумный поступок — су­масшествие, настоящее сумасшествие! Безумный поступок можно объяснить еще какою-нибудь роковой случайностью, затмением сознания на одну минуту, но чем объяснить без­умные речи о скуке жизни, ничтожестве окружающих, о раз­врате, лицемерии? Их объяснить нечем. Их единственное объ­яснение — помешательство. Нормальный ум держится во всем середины, играя оттенками, не увлекаясь никакими категори­ческими положениями, ловко проползая между противополож­ными крайностями, без всякой помпы, тихо, смирно, скромно, расстроенный ум идет во всем напролом, презирая игру дву­смысленными словами, стремясь к правде безусловной, окон­чательной, жадно ища именно последних, крайних выводов. Нормальный ум не станет выкидывать ничего резкого, опасно­го, ум, расстроенный помешательством, угрожает постоянно всем и каждому своими резкими суждениями, своею готовнос­тью не только защищаться с фанатическим пафосом, но и напа­дать с неукротимой яростью. И Громов, конечно, сумасшед­ший — не только по уверенному мнению здравомыслящего писателя, но и по мнению большинства читателей рассказа. Здесь г-н Чехов имеет за себя все бесконечное стадо умеренных русских людей, ведущих бессмысленную, тусклую жизнь, до­рожащих оттенками, ненавидящих со всею доступною им ис­кренностью всякие яркие, густые краски, свистящие удары безумной критики, громкий смех сатиры над пошлостью и ни­зостью. Здесь г-ну Чехову полное раздолье: от одного края Рос­сии до другого ему сочувствуют повсюду необозримые толпы спокойных, честных людей, делающих свою жизнь по строгим предписаниям нормального, здравого смысла. Г-н Чехов может быть доволен: он не один, его слово найдет себе сочувственный отклик в тысячах сердец, принадлежащих людям с добродуш­ным нутром, с упорядоченными взглядами на скромную задачу человеческой жизни.

Но мы не рады за г-на Чехова. В мещанстве суждений — по­гибель для таланта, в ничтожестве душевного подъема, в про­заических критериях вульгарного характера — настоящий яд для развития. Некуда идти с душою, закрытою для ярких впе­чатлений, не откликающиеся ни на какой смелый порыв, ни на какие крики негодования или восторга. Некуда двигаться в литературе с уравновешенными чувствами, с теми принципа­ми нормального, здравого смысла, которые пошлее всякой раз­нузданной беспринципности. Мещанство в мыслях пригибает душу к земле, разъедает творческую фантазию. Смелости, нравственной смелости побольше! Сгущайте краски, не заботь­тесь об оттенках, судите громко, уверенно, называйте черное черным, а белое белым. Бог не в оттенках, не в условной, вре­менной правде, а в самых ярких красках истины, в правде бе­зусловной, абсолютной.

Громов один из двух главных героев нового рассказа г-на Чехова, Андрей Ефимович Рагин — другой герой его, в кото­ром еще рельефнее выразилась тенденция автора. Рагин — доктор, под наблюдением которого находится палата № 6. У него тяжелая, грубая, мужицкая наружность, неуклюжее сло­жение, напоминающее трактирщика, глаза маленькие, лицо покрытое синими жилками, нос красный. Но поступь у него тихая, походка осторожная, вкрадчивая, голос — мягкий, тон­кий тенор. Он читает очень много по истории и философии и меньше всего по медицине, читает по нескольку часов в день, без перерыва, — не быстро, глотая книги, как некогда читал Громов, а медленно, с проникновением, часто останавливаясь на местах, которые ему очень нравятся или непонятны. Придя домой, Рагин немедленно садится в кабинете за стол и начина­ет читать. А тут же рядом около книги — графинчик с водкой и соленый огурец. Доктор по профессии, он философ по при­званию. «На этом свете все незначительно и неинтересно, — говорит он своему другу, почтмейстеру Михаилу Аверьянови- чу, — кроме высших духовных проявлений человеческого ума. Ум проводит резкую грань между животным и челове­ком, намекает на божественность последнего, служит един­ственно возможным источником наслаждения. Мне часто снятся умные люди и беседы с ними. Мой отец дал мне пре­красное образование, но под влиянием идей шестидесятых го­дов заставил меня сделаться врачом. Мне кажется, что если бы я тогда не послушался его, то теперь находился бы в самом центре умственного движения». В беседах на философические темы и в чтении проходит вся жизнь Рагина. Грубое мужиц­кое лицо доктора озарено улыбкой умиления и восторга перед движениями ума человеческого. Он с лихорадочным любопыт­ством следит за успехами знания, мучается тысячью неразре­шимых вопросов о бессмертии, назначении человека. И чем больше он думает, чем глубже вникает в смысл прочитываемо­го, тем для него становится все яснее и яснее, что жизнь есть досадная ловушка, из которой нет никакого выхода. Зачем он живет? Никто не может дать ответа. Придет смерть, ее нельзя будет остановить. «И вот, как в тюрьме, люди, связанные об­щим несчастьем, чувствуют себя легче, когда сходятся вместе, так и в жизни не замечаешь ловушки, когда люди, склонные к анализу и обобщениям, сходятся вместе и проводят время в обмене гордых, свободных идей». И чем больше он думает, тем глубже проникает беспристрастным умом в жизнь общества, тем для него становится все очевиднее и очевиднее, что суще­ствуют только два блага на земле: свободное, глубокое мышле­ние и полное презрение к глупой суете мира.

Рагин — сумасшедший, находящийся на свободе только по­тому, что не подошел случай, так сказать, по недоразумению. Тонкими, вкрадчивыми штрихами, рядом самых нежных, по­чти неуловимых намеков г-н Чехов дает нам понять, что пред нами помешанный. Красный нос, неизбежный при всех чтени­ях графинчик водки с кислым огурцом, чересчур тихий детс­кий голос — только внешние, ничтожные подробности. Не в них, конечно, доказательства меланхолического помешатель­ства Рагина. Загляните в его душу, послушайте его речи. В особенности послушайте серьезные споры Рагина с Громовым.

Мы никогда не споемся, и обратить меня в свою веру вам не удастся, — воскликнул однажды Иван Дмитриевич с раз­дражением. — С действительностью вы совершенно незнако­мы и никогда вы не страдали, а только, как пьявица, корми­лись около чужих страданий, я же страдал непрерывно со дня рождения до сегодня. Поэтому говорю откровенно: я считаю себя выше вас и компетентнее во всех отношениях. Не вам учить меня.

Я совсем не имею претензий обращать вас в свою веру, — возразил Андрей Ефимович тихо и с сожалением, что его не хотят понять. — И не в этом дело, мой друг. Дело не в том, что вы страдали, а я нет. Страдания и радости преходящи — оставим их, Бог с ними. А дело в том, что мы с вами мыслим, мы видим друг в друге людей, которые способны мыслить и рассуждать, и это делает нас солидарными, как бы различны ни были наши взгляды. Если бы вы знали, друг мой, как надо­ели мне всеобщее безумие, бездарность, тупость, и с какою ра­достью я всякий раз беседую с вами! Вы умный человек, и я наслаждаюсь вами.

Сомнений никаких быть не может: Рагин сумасшедший. Подойдет случай, и он очутится рядом с Громовым. И случай подошел. Последние шесть страниц рассказа написаны с пора­жающей силою. Все мелочи потрясают своим глубоким трагиз­мом, беспомощная фигура доктора вырезывается, как живая, на ярком фоне поистине блестящего поэтического искусства. Эти шесть страничек стоят целого десятка современных по­вестей, рассказов, целой дюжины пасквилянтских романов г-на Ясинского2. Отделка языка, смелость подробностей, изоб­ражение панического ужаса, вдруг охватившего все существо Рагина перед запертою дверью палаты, злодейская расправа Никиты с Рагиным — все дышит талантом, творческим вдох­новением и производит ошеломляющее впечатление. Это стра­ницы, написанные виртуозно, с таким совершенством беллет­ристической техники, художественной пластики, с такими проблесками психологического анализа, какие среди наших молодых писателей можно было встретить только у покойного Гаршина.

Когда Рагин, подойдя к двери, громко стал требовать, чтобы его выпустили на двор, Никита быстро отворил дверь, грубо, обеими руками и коленом отпихнул Андрея Ефимыча, потом размахнулся и ударил его кулаком по лицу. Рагину показа­лось, что громадная соленая волна накрыла его с головой и потащила к кровати, и он, точно желая выплыть, замахал ру­ками. В это время Никита два раза ударил его в спину. Затем все стихло. Жидкий лунный свет лился сквозь решетку в душ­ную палату, на полу лежала тень, похожая на сеть. Через не­сколько минут Рагин вскочил, хотел крикнуть изо всех сил и бежать скорее, чтобы убить Никиту, смотрителя, фельдшера, потом себя, но из груди не вышло ни одного звука, ноги не повиновались. Задыхаясь, он рванул на груди халат и рубаху и без чувств упал на кровать. На следующий день он умер от апоплексического удара. Сначала он почувствовал потрясаю­щий озноб и тошноту. «Что-то отвратительное, похожее на гни­ющую, кислую капусту и тухлые яйца, проникая во все тело, даже в пальцы, потянуло от желудка к голове и залило глаза и уши. Стадо антилоп, необыкновенно красивых и грациозных, пробежало мимо него. Потом баба протянула к нему руку с за­казным письмом. Потом все исчезло, и Андрей Ефимыч забыл­ся навеки.»

Затем, пришли мужики, взяли его за руки и за ноги и от­несли в часовню. Так покончил с своим героем автор. Хотя Рагин и рассуждает умно, симпатично, но он все-таки поме­шанный. Он не имел склонности к практической деятельности, утверждал, что в этом мире все незначительно и неинтересно, кроме обмена гордых, свободных идей между мыслящими людьми — значит, он сумасшедший! Кто всю жизнь философ­ствует и разум ставит выше всего на свете, не может быть на­зван нормальным человеком! А Рагин только то и делал, что рассуждал, мыслил, философствовал.

И опять-таки, на стороне г. Чехова в этом пункте тысячи единомышленников, вся толпа читателей, воспитанная в реа­листическом направлении, все знаменитые и незнаменитые, даровитые и бездарные носители журнальных знамен, все во­инствующие патриоты русской печати. Г-н Чехов ударил по открытому, совершенно беззащитному нерву русской жизни, и тихий, осторожный смех его над собственным философствую­щим героем сольется с громким, раскатистым хохотом над фи­лософствующими людьми всей разнузданной интеллигентной черни. России не нужны мыслители, посвящающие жизнь на­уке, философии. разработке высших вопросов знания. Всякая отвлеченная мысль, которой нельзя перевести сейчас же в ка­кое-нибудь практическое дело, «противоречит прогрессу»! Все, что не служит сегодняшнему дню, нереально, бесплодно, реак­ционно! Сапожник, один только сапожник имеет в руках своих положительное гражданское дело, и только в процветании са­пожного искусства заключаются все условия нормального раз­вития русского общества. Шире дорогу, дорогу сапожнику, сапожник идет!.. Но мы не радуемся этому единомыслию моло­дого, талантливого писателя с русскою читающею публикою. В мещанском взгляде на философствующих людей кроется ложь, опасная для развития таланта, внутренних, душевных сил, ложь, унизительная для нравственного и умственного достоин­ства человека. Нельзя писателю не видеть и не знать истинных потребностей всякого общества. Нельзя писателю не понимать, что мысль человеческая сама по себе, если только она проник­нута, искренним увлечением, есть уже настоящее великое дело. Ничто не может сравниться с деятельностью людей на­уки и философии. Ничто не имеет такого важного историческо­го значения, как разработка метафизических и нравственных вопросов, в частных ли разговорах или в печатных сочинени­ях. Идеи управляют миром, и смена самых отвлеченных фило­софских систем всегда порождала резкий перелом в развитии человечества. России нужны философы, которых у нее еще до сих пор не было. России нужны именно люди мысли бескорыс­тной, высокой, направленной на вечные вопросы науки, мора­ли. Просвещение нужно России — прежде всего, раньше всего.

Единомыслие г-на Чехова с толпою в двух важных пунктах его рассказа нас огорчает и пугает. Было бы лучше, если бы эта толпа свистала, шикала, если бы г-н Чехов разошелся с господ­ствующею в нашей жизни пошлою рутиною, если бы он ока­зался на той духовной и умственной высоте, на какую призыва­ет голос времени все молодое литературное поколение России.

IV

Новая повесть г-на Чехова «Рассказ неизвестного человека» не отличается такими выдающимися художественными досто­инствами, как «Палата № 6», но и она написана не без литера­турного таланта. Отдельные сцены, обрисовка некоторых фи­гур, отрывочные, мелькающие замечания от лица автора, производят хорошее впечатление. Г-н Чехов, по-видимому, внимательно пригляделся к некоторым сторонам столичной жизни и воспроизвел их в своем рассказе правдиво, просто, кой-где, в отдельных местах, не без некоторой рельефности. Вы видите этих развратных жуиров, делающих, несмотря на совершенную душевную пустоту, на отсутствие всяких серьез­ных дарований, на полное ничтожество характера, очень вид­ную служебную карьеру. Вы видите их в домашнем быту, за чайным или карточным столом, слышите их цинически пикан­тные разговоры о женщинах, о любви, дилетантскую болтовню о литературе, об обществе. Вы с отвращением следите за их по­ступками и, дочитав рассказ до конца, спешите скорее осве­житься на чистом воздухе или изгнать полученное впечатление настоящею человеческою беседою с какой-нибудь другой кни­гою. Детали, аксессуары, все второстепенные части рассказа отмечены умом и дарованием, но его главный замысел, идея, художественная концепция — бледны, фальшивы, поражают своею вымученностью. Герой рассказа, интеллигентный чело­век, переодетый лакеем — очерчен очень туманно и с внешней, и с внутренней стороны, дрожащими, неясными линиями, ко­торые не удерживаются в памяти: его фигура, психология, смысл занятого им положения окутаны туманом, и ни разу не выступает перед нами в полном освещении. Чиновник Орлов, в доме которого происходит важнейшая часть описываемой исто­рии, — образ слишком знакомый, почти затертый в русской литературе, без единой оригинальной черты, принадлежащей автору. Зинаида Федоровна Красновская, героиня рассказа, — обычная петербургская интеллигентная женщина, не возведен­ная автором на высоту художественного типа.

Содержание рассказа может быть передано в немногих сло­вах. Один неизвестный человек, от имени которого написана повесть, должен был поступить в лакеи к петербургскому чи­новнику Георгию Ивановичу Орлову — не ради него самого, а ради его отца, известного государственного человека, в рас­чете, что, живя у сына, он по разговорам, которые услышит, бумагам и запискам, какие будет находить на столе, в подроб­ности изучит планы и намерения отца. Но расчеты, «неизвест­ного человека» не оправдались. Орлов оказался чиновником совершенно другого, чем он ожидал закала: в его беседах с людьми, в собственных бумагах и письмах нельзя было найти ни единого интересного намека. В одиннадцать часов утра в лакейской трещал электрический звонок, давая знать, что Ор­лов проснулся, и переодетый лакеем дворянин спешил в спальню с вычищенным платьем и сапогами. Через некоторое время Орлов шел в столовую пить кофе, читать газету и затем, в первом часу, он с выражением иронии брал свой портфель, набитый бумагами, и уезжал на службу. Обедал Орлов либо в трактире, либо у знакомых и возвращался домой обыкновенно после восьми. «Я зажигал в кабинете лампу и свечи, а он са­дился в кресло, протягивал ноги на стул и, развалившись та­ким образом, начинал читать». Так проходила жизнь в доме Орлова изо дня в день, исключая четвергов: по четвергам у Ор­лова бывали гости, играли в карты и велись очень шумные бе­седы о религии, философии, о любви и женщинах.

Через несколько недель после того, как «неизвестный чело­век» поступил к Орлову, в жизни петербургского чиновника произошла очень важная перемена: к нему переехала Зинаида Федоровна Красновская. Она разошлась с мужем, чтобы жить с тем, кого она так безумно любила. Муж давно уже подозревал ее, но избегал объяснений. Между ними бывали ссоры, но обыкновенно он в самый разгар их внезапно умолкал и уходил к себе в кабинет, чтобы в запальчивости не высказать своих подозрений. Зинаида Федоровна чувствовала себя виноватой, ничтожной, неспособной на серьезный шаг, и от этого она с каждым днем все сильнее ненавидела себя и мужа и мучилась, как в аду. Но вдруг она не выдержала и высказала ему всю правду. «Нет, пора, пора взяться за ум и порвать навсегда с этими людьми и порядками, иначе и не увидишь, как пройдут лучшие годы и тот же кумир, которому ты служила, оглянется и насмешливо покажет тебе язык!» Она сказала мужу, что любит другого и живет с ним больше полугода, что это ее на­стоящий законный муж, и что она считает долгом совести се­годня же переехать к нему, несмотря ни на что, хотя бы в нее стреляли из пушек.

Отношения между Орловым и Красновской образуют глав­ную интригу рассказа. Г-н Чехов сумел очень недурно отте­нить несчастное положение женщины, искренне влюбленной, решившейся на смелый поступок — в руках такого человека, как Орлов. На многих страницах автор дает нам довольно ре­льефную картину униженного положения своей героини и вво­дит нас в хорошо знакомую психологию женской ревности, женских слез и горя. Орлов не ожидал, что отношения его к Красновской могут принять такой серьезный оборот, и с перво­го же дня ее переезда к нему стал тяготиться непривычным для него положением семьянина. Можно скрывать свои истин­ные чувства месяц, два, можно известное время притворяться довольным новыми условиями жизни, но вечно скрывать, веч­но притворяться — нет ни сил, ни охоты. Орлову нужна была интрига с замужней женщиной, но не любовь, любовница, а не жена. И он решил как-нибудь покончить с тем, что было для него невыносимо.

Тут-то «неизвестный человек» решил выйти из своего тяже­лого положения. Он в кратких, но патетических словах объяс­няет Зинаиде Федоровне все проделки Орлова, убеждает ее бе­жать, как можно скорее, ради ее человеческого достоинства. Он раскрывает ей тайну своего положения у Орлова и нежно просит ее довериться ему.

— Доверьтесь мне, прошу вас, — говорит он ей. — В Петер­бурге у вас нет ни одной родной души, но зато есть верный, преданный слуга. Ведь вы позволите мне так называть себя? Умоляю вас, не возвращайтесь к этим людям! Нехороший, гни­лой здесь воздух! Этим истасканным джентльменам нужны вы только, когда они наиболее расположены к любовным излия­ниям и бывают в ударе. Тут вы нужны только тогда, когда бы­ваете нарядны, остроумны, фальшивы и ловко обманываете вашего мужа, а порыв, чистота, ясный ум, честные взгляды — все это тургеневщина, плохие повести, это скучно и мешает жить... Подальше от них! Оставьте этих несчастных, чуждых вам людей, и пойдемте в иную среду. Там займете вы положе­ние, достойное вас.

И они уехали оба через несколько дней за границу: она с жаждой отомстить этому проклятому и развратному Петербур­гу, он с страстной надеждой на новую, обыкновенную, обыва­тельскую жизнь. Это было для Зинаиды Федоровны ее послед­ним смелым поступком, последним ее несчастием: идя за тем, кто давно уже сам изверился в своих богов, она опять-таки об­рекала себя на униженное положение простой любовницы.3

Рассказ кончается драматической смертью Красновской.

Таково содержание этой новой повести г-на Чехова, напеча­танной в февральской и мартовской книгах «Русской мысли». Читатель недоумевает. Зачем было «неизвестному человеку» переодеваться в лакея, если уже с первой страницы рассказа ясно, что мировоззрение его переменилось, что им овладела страстная, раздражающая жажда обыкновенной жизни, ду­шевного покоя, здоровья, сытости? В чем, собственно, заклю­чалось мировоззрение этого «неизвестного человека»? Какие психологические мотивы заставили его прибегнуть к лганью, когда он убеждал Красновскую пойти с ним в среду, с которою сам уже не имел ничего общего? Кто такая Красновская? Ка­ким образом в ее обыкновенную, обывательскую любовь, неж­данно-негаданно замешались какие-то высшие идейные эле­менты? Ничто не объяснено, не мотивировано, вся драма по­строена фальшиво, произвольно, туманно. «Незнакомый чело­век» бледен, неясен, вульгарен, Зинаида Федоровна — плохое подражание тургеневским женщинам, и вообще — от всего рас­сказа веет ограниченностью знаний, неподготовленностью, а быть может, и неспособностью к широкому и вдумчивому ана­лизу русской жизни.

В. А. ГОЛЬЦЕВ

А. П. Чехов

(Опыт литературной характеристики)[26]

Среди современных беллетристов, которые привлекают осо­бенно сочувственное внимание читателей, и с именами кото­рых связаны большие надежды нашей литературы, одно из наиболее выдающихся мест занимает Антон Павлович Чехов. Его повести и рассказы пользуются большой популярностью, расходятся во многих изданиях. Начавши с маленьких расска­зов, — иногда просто живых и с юмором написанных анекдо­тов, — Чехов в сравнительно короткое время перешел к таким темам, — очень разнообразным, — которые представляют зна­чительный психологический и общественный интерес. Расцвет его литературной деятельности лежит еще в будущем, но и того, что им уже написано, достаточно для признания за Чехо­вым своеобразного и сильного дарования. Наша критика зани­малась его произведениями, и указания на отзывы наиболее выдающихся писателей служат естественным введением к по­пытке дать литературную характеристику автора «Степи» и «Скучной истории».

«Газеты, — пишет А. М. Скабичевский, — выработали осо­бенного рода литературный жанр мелких рассказов, эскизов, очерков, приноровленных по своей миниатюрности к размерам газетных столбцов». Самым главным мастером и, можно ска­зать, создателем этого жанра является А. П. Чехов. «Произве­дения Чехова, — продолжает критик, — при всей их фелье­тонной скороспелости, обнаруживают сильный талант, блестят художественностью и юмором. Но в них один существенный недостаток — отсутствие объединяющего идейного начала. Ав­тор весь отдается мимолетным впечатлениям, спеша поскорее выразить их в нескольких стах газетных строчек. Вследствие этого рядом с потрясающею драмой вы встречаете у него ряд анекдотов водевильного характера, написанных для того лишь, чтобы посмешить читателей газеты. Большие его произведе­ния "Степь" и "Огни" отличаются тою же калейдоскопичнос- тью и отсутствием идейного содержания; это не цельные про­изведения, а ряд бессвязных очерков, нанизанных на живую нитку фабулы рассказа» 1.

Такой же по общему смыслу отзыв о произведениях Чехова дает Н. К. Михайловский. Говоря о сборнике рассказов «Хму­рые люди», он приводит из них красивые описания, признает присутствие поэзии в этих рассказах, но замечает, что от книжки Чехова жизнью все-таки не веет. Дело, по мнению Н. К. Михайловского, может быть в том, что «г-ну Чехову все едино, что человек, что его тень, что колокольчик, что само­убийца». «Г-н Чехов, — продолжает критик, — с холодной кро­вью пописывает, а читатель с холодной кровью почитывает» 2.

В другой статье Н. К. Михайловский писал: «За многое можно ухватиться в рассказе г-на Чехова («Палата №6»), именно поэтому ни за что нельзя ухватиться с уверенностью» 3. Критик опять указывает на безразличие и безучастие, с каки­ми Чехов «направляет свой превосходный художественный ап­парат на ласточку и самоубийцу, на муху и слона, на слезы и воду».

Разбирая «Скучную историю», Н.К.Михайловский приз­нает ее лучшим и замечательнейшим из всего написанного Че­ховым. Это — трагедия, и хорошо поставленная трагедия. В повести критик отмечает хорошие, жизненные, глубоко заду­манные сцены. «Оттого-то так хорош и жизненен этот рассказ, что в него вложена авторская боль: «.талант должен время от времени с ужасом ощущать тоску и тусклость действительно­сти, должен ущемляться тоской по тому, что называется об­щею идеей или богом живого человека». Порождение такой тос­ки и есть "Скучная история"» 4.

Я остановлю ваше внимание на отзывах об А. П. Чехове дру­гих писателей: К. К. Арсеньева, Л. Е. Оболенского, М. А. Про­топопова и И. И. Иванова.

«С областью происшествия и анекдота, — пишет первый из этих критиков, — жанр, избранный г-ном Чеховым, граничит только одною своею стороной, другою он примыкает к сфере повести и романа» *5. Чехову «удаются и декорации, увеличи­вающие эффект действия, и портреты, нарисованные немногими резкими штрихами; ему удается, в особенности, воспроизведе­ние мгновенных душевных настроений, понятных без углубле­ний в прошедшее действующих лиц, без всестороннего знаком­ства с ними». В рассказах Чехова находит для себя достаточно простора «психология простых людей, простых не по сословию или званию, а по малочисленности и несложности управляющих ими побуждений». Наконец, одною из сильных сторон Чехова критик признает описания природы. Чехов «обладает искусст­вом олицетворять ее, заставлять ее жить точно человеческою жизнью и, вместе с тем, он свободен от подражания образцам, представляемым в этом отношении нашею и западноевропейс­кою литературами».

В свою очередь Л. Е. Оболенский, один из первых указав­ший на выдающийся талант Чехова, упрекает его при разборе драмы «Иванов» в отсутствии социологической точки зрения на жизнь и искусство6. Вследствие этого именно недостатка, полагает критик, в произведениях Чехова нет гармонии, того единства в разнообразии, которое составляет основное требова­ние искусства.

В другой статье, напечатанной значительно ранее (в декабре 1886 г.)7, Л. Е. Оболенский говорит о Чехове по поводу первого сборника его мелких рассказов, сравнивая его произведения с повестями и рассказами В. Г. Короленко. «Сколько в расска­зах Чехова, — пишет Л. Е. Оболенский, — жизни, сколько на­блюдательности, сколько и юмора, и слез, и любви к человеку!». М. А. Протопопов говорит о Чехове в одном из своих «Писем о литературе» (Русская мысль. 1892. Кн. II): «Повесть г-на Че­хова ("Жена"), — пишет критик, — тем для наших целей и удобна, что тенденция ее широка и в то же время фальшива. Это не личная ошибка писателя, не обмолвка, — это некото­рым образом знамение времени: равнодушие, вменяемое в дос­тоинство, отсутствие определенных воззрений, поставляемое мудростью, беспринципность, возводимая в принцип, — это ли не характерные черты переживаемого нами момента?»

В январской книжке «Артиста» за 1894 год И. И. Иванов («Заметки читателя») указывает на то, что Чехов хочет дать ха­рактеристику ныне существующего поколения. «Другой во­прос — справедлива ли эта характеристика и точны ли автор­ские наблюдения. Одно несомненно, вопрос поставлен на определенную и в высшей степени любопытную почву, притом в современной литературе совершенно оригинальную. Наблю­дения, кроме того, слагаются в образы, — живые, типичные, свидетельствующие о несомненной психологической и художе­ственной талантливости автора». В последних произведениях Чехова, по мнению И. И. Иванова, «подняты серьезнейшие воп­росы общественного содержания, именно здесь с полною яснос­тью сказалось стремление литературы отдать отчет в знамениях времени». Герои этих произведений, представители современно­го поколения, — неврастеники и нытики, неспособные ни на одушевленный идеею труд, ни на глубокое одухотворенное чув­ство. Они-то и составляют, думает И. И. Иванов, печальное зна­мение времени.

Вы видите, что в приведенных отзывах много общего, но есть и важные различия, даже прямые противоположности. Один упрек Чехову выступает с особенною ясностью: ему ста­вят на вид отсутствие стройного миропонимания, следствием чего являются его безразличное отношение к людям и событи­ям, о которых он рассказывает, и случайность в выборе тем, которые составляют содержание его произведений. Если этот упрек справедлив, если художественный аппарат Чехова на самом деле безразлично направлен и на слезы, и на воду, то это, конечно, большой недостаток, который не может не пони­жать внутренней ценности многих и многих из повестей, рас­сказов и очерков Чехова, и вот почему. Та школа шестидеся­тых годов, которая предпочитала идейное искусство, вовсе не требовала, — и не могла, разумеется, требовать, — идейности, направления от каждого художника. Задаваясь вопросом, со­ставляет ли высший идеал художественной деятельности бес­пристрастное, объективное творчество, Добролюбов в статье об обломовщине писал следующее: «Категорический ответ зат­руднителен и, во всяком случае, был бы несправедлив без ог­раничений и пояснений. Многим не нравится покойное отно­шение поэта к действительности, и они готовы тотчас же произнести резкий приговор о несимпатичности такого талан­та. Мы понимаем естественность подобного приговора и, мо­жет быть, сами не чужды желания, чтобы автор побольше раз­дражал наши чувства, посильнее увлекал нас. Но мы сознаем, что желание это несколько обломовское, происходящее от на­клонности иметь постоянно руководителей даже в чувствах»8.

Лет шесть или семь назад, приведя в одной из своих статей эти слова Добролюбова, я прибавил, что наклонность, о кото­рой говорил знаменитый критик, и естественна, и законна: «Никто из нас не достаточно авторитетен, чтобы руководить бе­зукоризненно своими чувствами, потому что наши личные чув­ства воспитываются в общественной среде, преобразуются под многочисленными личными и общественными влияниями. Нам необходимо искать руководителей в том или в другом отноше­нии. Непосредственно — воспитательное значение искусства очень велико, и мы вправе желать, чтобы художник разумно и честно воспользовался своим дарованием, чтоб он не зарыл его в землю и не послужил, прямо или косвенно, целям общественной неправды».

Вот здесь-то и лежит опасность для объективного, бесстраст­ного художника: он не только может тратить свое дарование на пустяки, на художественное изображение ничтожных пред­метов и действий, но и дать красивое изображение того, что может вызывать соблазн, заслуживать нравственное осужде­ние.

Наперед замечу, что не могу не согласиться с критиками Чехова, которые находят некоторую случайность в выборе им тем и бесполезную иногда трату большого дарования на вос­произведение ничтожных явлений. На это были свои условия, и надо надеяться, что художественное творчество Чехова выш­ло теперь на настоящую дорогу. Но от второго, гораздо более важного, упрека Чехов вполне свободен: его рассказы иной раз только смешили, не возбуждая серьезной мысли, но никогда и нигде, ни прямо, ни косвенно, не послужил он общественной неправде. Спасало его то достоинство, которого требовал от ху­дожника Чернышевский. «Кто имеет право, — писал Черны­шевский, — требовать от поэта, чтобы он насиловал свой та­лант? Можно требовать только того, чтоб он старался развить себя как человека» 9.

В произведениях Чехова чувствуется именно человек, и в доказательство этого я сделаю сейчас краткий обзор содержа­ния его повестей и рассказов.

Рассказывает Чехов о том, как двое сотских глухой осенью, по грязной дороге ведут пойманного бродяжку («Мечты»). Ус­тали все трое, присели отдохнуть. Бродяга размечтался, как хорошо ему будет жить на поселении. «Поставлю сруб, брат­цы, — говорит он, — образов накуплю. Бог даст, оженюсь, деточки у меня будут».

«Как ни наивны мечтания бродяги, — замечает автор, — но они высказываются таким искренним, задушевным тоном, что трудно не верить им. Маленький ротик бродяги перекосило улыбкой, а все лицо и глаза, и носик застыли и отупели от блаженного предвкушения далекого счастья. Сотские слушают и глядят на него серьезно, не без участия. Они тоже верят».

Ездит по городу извозчик Иона Потапов («Тоска»). Умер у него сын в больнице, взрослый, единственный. И хочется ста­рику рассказать кому-либо, — седоку ли, дворнику ли, — о своем горе. Но никому оно не интересно, никто не хочет о нем слушать. И томится Иона невысказанною мукой. Ночь наста­ла. Лег спать старик, но не спится ему. Он одевается и идет посмотреть лошадь.

«— Жуешь? — спрашивает Иона у лошадки. — Ну, жуй, жуй. Коли на овес не выездили, сено есть будем. Да. Стар уж я стал ездить. Сыну бы ездить, а не мне. То настоящий из­возчик был. Жить бы только.

Иона молчит некоторое время и продолжает:

— Так-то, брат, кобылочка. Нету Козьмы Ионыча. Прика­зал долго жить. Взял и помер зря. Таперя, скажем, у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать. И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить. Ведь жалко?

Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина.

Иона увлекается и рассказывает ей все.»

В рассказе «Горе» старый и пьяный токарь везет к доктору больную жену. Дорогой она умирает, и в душе токаря встает тяжелое раскаяние, глубокая жалость к заколоченной и заму­ченной им женщине. Это душевное состояние передано Чехо­вым со свойственною ему силой, сжатостью и безыскусствен­ностью.

«А ведь она по миру ходила! — вспоминает токарь. — Сам я посылал ее хлеба у людей просить. Комиссия! Ей бы, дуре, еще лет десяток прожить, а то, небось, думает, что я и взаправду такой».

И токарь мечтает, как бы хорошо жить сызнова.

Вспомните рассказ о том, как бедного, умиравшего с голоду ребенка два сострадательных господина в цилиндрах, потехи ради, обкормили устрицами. 10 А сколько теплого, горячего сочувствия людям в рассказе «Письмо», где пьяненький, по­павший под суд священник уговаривает дьякона не посылать к сыну строго-укорительного письма. «Прямо так возьми и на­пиши ему: прощаю тебя, Петр! Он пойме-от! Почувствует! Я, брат. я, дьякон, по себе это понимаю. Когда жил, как люди, и горя мне было мало, а теперь, когда образ и подобие потерял, только одного и хочу, чтоб меня добрые люди простили. Да и рассуди, не праведников прощать надо, а грешников. Для чего тебе старушку свою прощать, ежели она не грешная? Нет, ты такого прости, на которого глядеть жалко. Да!»

Читаете вы этот маленький, рассказ и душа ваша наполня­ется умилением. Этот беспутный попик гуманнее, справедли­вее, поступает в данном случае более по-христиански, чем бе­зукоризненный отец благочинный, который продиктовал дьякону грозное письмо к сыну. Та же глубоко гуманная нота ярко звучит в рассказе «Припадок».

Всегда и везде симпатии Чехова на стороне униженных и оскорбленных, на стороне искренности и правды, против ус­ловного лицемерия и фарисейского благочестия. Прочтите рас­сказ «Бабы». В нем набожный Матвей Саввич, мещанин и съемщик садов, рассказывает, как он, «живя согласно с стро­гою моралью», гнусным образом погубил полюбившую его жену соседа. Симпатий своих Чехов не подчеркивает, от себя не говорит ни слова, и осуждают безнравственного святошу только бабы, выведенные в рассказе; но ошибиться в том, куда именно направлено сочувствие автора и на что он негодует по- моему, невозможно. Объективная форма рассказа в данном случае, пожалуй, усиливает впечатление, возбуждает в читате­ле страстное отвращение к пользующемуся почетом Матвею Саввичу.

Посмотрите, как нежно, с какой любовью описывает Чехов детей, — новое доказательство той глубокой гуманности, кото­рою проникнуты его произведения. Вот тринадцатилетняя нянька Варька11, забитая, запуганная в семье сапожника. Днем ей нет минуты, чтобы присесть и отдохнуть, ночью она должна укачивать ребенка. Бедная девочка доводится до су­масшествия. Ей мучительно, до безумия спать хочется, и в этом состоянии Варька душит плачущего ребенка. «Задушив его, она быстро ложится на пол, смеется от радости, что ей можно спать, и через минуту спит уж крепко, как мертвая».

Рассказ «Детвора», где тонко подмечены черты детских ха­рактеров, вызвал несколько весьма сочувственных отзывов и, вероятно, известен моим слушателям, и на нем поэтому оста­навливаться я не буду. Столь же художественно и правдиво написан рассказ «Событие», которое заключается в том, что родятся котята, и это приводит детей в чрезвычайный восторг. Отмечу в этом маленьком рассказе следующее замечание Чехо­ва, характерное для его отношения в людям и к природе: «В вос­питании и в жизни детей домашние животные играют едва за­метную, но несомненно благотворную роль, — говорит Чехов. — Кто из нас не помнит сильных, но великодушных псов, дармоедов-болонок, птиц, умиравших в неволе, тупоумных, но надменных индюков, кротких старух-кошек, прощавших нам, когда мы ради забавы наступали им на хвосты и причиняли им мучительную боль? Мне даже иногда кажется, — продол­жает Чехов, — что терпение, верность, всепрощение и искрен­ность, какие присущи нашим домашним тварям, действуют на ум ребенка гораздо сильнее и положительнее, чем длинные нотации сухого и бледного Карла Карловича или же туманные разглагольствования гувернантки, старающейся доказать ре­бятам, что вода состоит из кислорода и водорода».

Чехов вообще мастер описывать животных и природу. Ука­жу для примера на рассказ «Нахлебники», где выведены заби­тая старая лошадь и полудохлая собака Лыска. Уменье слить­ся с природой, олицетворить ее, в общей картине неразрывно соединить с жизнью этой природы жизнь людей особенно удачно, по моему мнению, обнаружил Чехов в большой и пре­восходной «истории одной поездки» («Степь»). В глазах чита­теля ярко встает эта степь и утром, и днем, и ночью, и в ясную погоду, и в грозу, и в ненастье. Вы чувствуете, как особеннос­ти степи вырабатывают и особенности в отношениях людей, так или иначе связанных со степью. Вы видите этих людей, понимаете, что в степи должны быть они именно такими, что власть природы накладывает свою руку и на характер челове­ка, и на характер его хозяйственной деятельности. Никакие географические, этнографические и экономические описания не дают такой целостной и ясной картины степи и ее жителей, как эта «история одной поездки». И какие красивые, одухот­воренные описания природы читаем мы в этой повести! Приве­ду один пример.

Едет бричка. «Точно она ехала назад, а не дальше: путники видели то же самое, что и до полудня. Холмы еще тонули в ли­ловой дали и не было видно их конца; мелькал бурьян, булыж­ник, проносились сжатые полосы, и все те же грачи, да кор­шун, солидно взмахивающий крыльями, летал над степью. Воздух все больше застывал от зноя и тишины, покорная при­рода цепенела в молчании. Ни ветра, ни бодрого, свежего зву­ка, ни облачка.

Но вот, наконец, когда солнце стало спускаться к западу, степь, холмы и воздух не выдержали гнета и, истощивши тер­пение, измучившись, попытались сбросить с себя иго. Из-за хол­мов неожиданно показалось пепельно-седое кудрявое облако. Оно переглянулось со степью, — я, мол, готово, — и нахмури­лось. Вдруг в стоячем воздухе что-то порвалось, сильно рванул ветер и с шумом, со свистом закрутился по степи. Тотчас же трава и прошлогодний бурьян подняли ропот, на дороге спираль­но закружилась пыль, побежала по степи и, увлекая за собой со­лому, стрекоз и перья, черным вертящимся столбом поднялась к небу и затуманила солнце. По степи, вдоль и поперек, спотыка­ясь и прыгая, побежали перекати-поле, а одно из них попало в вихрь, завертелось, как птица, полетело к небу и, обратившись там в черную точку, исчезло из вида. За ним понеслось другое, потом третье, и Егорушка видел, как два перекати-поле столк­нулись в голубой вышине и вцепились друг в друга, как на по­единке».

Позвольте мне сопоставить с этим описанием картину той же степи, нарисованную другим художником, Левитовым.

«Чувствую я, — пишет Левитов, — что голову мою начинает жечь палящий жар степной. Удрученная своею скорбною ду­мой, с каждым шагом развивавшеюся все печальнее и печаль­нее, она невыразимо страдала: какие-то проклятия слагались в ней, какая-то мука тяготела над ней и не давала возможности сообразить, луч ли солнечный бил в нее этою мукой, или ка­кое-то смертное томление, обыкновенно примечаемое в пусты­не, когда солнце зальет ее потоками своего палящего света, заставляет ее страдать?

И действительно, самое равнодушное сердце не могло не биться усиленно при виде этой картины одного общего, всеце­лого, так сказать, страдания. И, казалось вам, тем тяжелее страдала природа, что не было слышно ни одного звука, обык­новенного в этих случаях; только одни глаза видели во всем какую-то удушающую, гнетущую полноту.

Придорожные ветлы, как человек в нежданном несчастье, распустили свои запыленные ветви и молчаливо стояли, будто окаменели. Десятки птиц унизали их кривые сучья. Идете вы и видите, как какой-нибудь ворон, в другое время чуткий и пугливый, теперь и не думает примечать вас. Вцепился он ост­рыми когтями в древесную кору, раздвинул серые крылья и озадаченно смотрит на вас, удивляясь, по-видимому, вашей охоте топтаться в такую мучительную пору. Навстречу вам время от времени побежит тощая, искалеченная, с перебитою ногой, собака, с хвостом, волочащимся по земле. И в глазах животного видна та же мука. Так жалобно посмотрела на вас собака, так выразительно замахала хвостом, что будто просила вас помочь как-нибудь ее перебитой ноге.

А по обеим сторонам степной дороги, из золотых волн ржи, мелькают белые рубахи на трудящихся спинах людей. Вам не видно красных, изможденных лиц этих людей, покрытых кро­вавым потом, — и лучше!

И все это как-то неприязненно молчит молчанием мертвеца, словно по чьему-нибудь строгому запрещению.

Но прихотливы бывают дорожные думы. Идете вы и дума­ете: что было бы, ежели бы все это, не вынесши своей тяжкой боли, вскрикнуло вдруг?» 12

Картина степного зноя у Чехова сжатее, образнее, красивее; но я хочу обратить ваше внимание на другую особенность Че­хова в изображении природы. Описание Левитова субъектив­но: он сам и люди вообще играют преобладающую роль; Чехов является пантеистом, в его степи человек — одно из множе­ства явлений, равноправных с другими13. Мне кажется, что такое миропонимание разлито и в других произведениях этого даровитого писателя. В рассказе «Перекати-поле», который ведется от первого лица, есть такое рассуждение: «Не далее как на аршин от меня лежал скиталец; за стенами в номерах и на дворе, около телег, среди богомольцев не одна сотня таких же скитальцев ожидала утра, а еще дальше, если суметь пред­ставить себе всю русскую землю, какое множество таких же перекати-поле, ища где лучше, шагало теперь по большим проселочным дорогам или, в ожидании рассвета, дремало в постоялых дворах, корчмах, гостиницах, на траве под небом. Засыпая, я воображал себе, как бы удивились и, быть может, даже обрадовались все эти люди, если бы нашлись разум и язык, которые сумели бы доказать им, что их жизнь так же мало нуждается в оправдании, как и всякая другая».

Это мировоззрение принимает у Чехова печальный оттенок. В рассказе «Счастье» есть такое, например, место: «Проснувшиеся грачи, молча и в одиночку, летали над землей. Ни в ленивом по­лете этих долговечных птиц, ни в утре, которое повторяется ак­куратно каждые сутки, ни в безграничности степи, — ни в чем не видно было смысла». Есть другое место, в другом произведе­нии, о котором я уже говорил, в «Степи», гораздо более сильное: «Когда долго, не отрывая глаз, смотришь на глубокое небо, то почему-то мысли и душа сливаются в сознании одиночества. На­чинаешь чувствовать себя непоправимо одиноким, и все то, что считал раньше близким и родным, становится бесконечно дале­ким и не имеющим цены. Звезды, глядящие с неба уже тысячи лет, само непонятное небо и мгла, равнодушная к короткой жиз­ни человека, когда остаешься с ними с глазу на глаз и стараешь­ся постигнуть их смысл, гнетет душу своим молчанием; прихо­дит на мысль то одиночество, которое ждет каждого из нас в могиле, и сущность жизни представляется отчаянной, ужас­ной.»

Не правда ли, глубокою скорбью, трогательною печалью веет от этих строк?

Пойдем далее. В той же «Степи» говорится об одинокой могиле, в которой зарыт убитый и ограбленный купец. «В оди­нокой могиле есть что-то грустное, мечтательное и в высшей степени поэтическое. Слышно, как он молчит, и в этом мол­чании чувствуется присутствие души неизвестного человека, лежащего под крестом. Хорошо ли этой душе в степи? Не тос­кует ли она в лунную ночь? А степь возле могилы кажется грустной, унылой и задумчивой, трава печальней, и кажется, что кузнечики кричат сдержаннее.»

Те же ноты слышатся в размышлениях Рябовича (в расска­зе «Поцелуй»). Тот контраст, который так удивительно изоб­ражен Пушкиным в элегии «Брожу ли я вдоль улиц шум­ных.», часто останавливает на себе внимание Чехова. Вот умершего матроса (Гусева) завернули в саван-мешок и торже­ственно спускают в море. Не дошел до дна бедный матросик: перехватила его акула. «А наверху в это время, в той стороне, где заходит солнце, скучиваются облака; одно облако, похожее на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы. Из-за облаков выходит широкий зеленый луч и протягивается до самой середины неба; немного погодя, рядом с этим ложит­ся фиолетовый, рядом с ним золотой, потом розовый. Небо становится нежно-сиреневым. Глядя на это великолепное, очаровательное небо, океан сначала хмурится, но скоро сам приобретает цвета ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке и назвать трудно».

Для понимания произведений Чехова я считаю очень важ­ным эту точку зрения, а поэтому еще немного задержу ваше внимание на вопросе об его мировоззрении. В рассказе «Вероч­ка» Огнев идет ночью, горячо простившись со стариком Кузне­цовым и думает «о том, как часто приходится в жизни встре­чаться с хорошими людьми, и как жаль, что от этих встреч не остается ничего больше, кроме воспоминаний. Бывает так, что на горизонте мелькнут журавли, слабый ветер донесет их жа­лобно-восторженный крик, а через минуту с какою жадностью ни вглядывайся в синюю даль, не увидишь ни точки, не услы­шишь ни звука; так точно люди с их лицами и речами мелька­ют в жизни и утопают в нашем прошлом, не оставляя ничего больше, кроме ничтожных следов памяти».

Теперь вспомните, что Чехов — медик по профессии, и вам станет многое понятно в его художественном творчестве, мно­гие из упреков критики, на первый взгляд основательные, должны быть смягчены, а другие нельзя не признать и совсем небезосновательными. Талантливый беллетрист поступает иногда как талантливый и добросовестный земский врач: быс­тро поставив диагноз труднобольному, он переходит к друго­му, который воображает, что он болен, и возбуждает либо смех, либо досаду, и т. п. В приемах Чехова, в простоте, ясно­сти и точности изображения, мы также узнаем естествоиспы­тателя. В его повестях и рассказах часто встречаются больные люди со сложными движениями ненормальной души. Как врач он спокойнее относится к людским страданиям, но не может не останавливаться на таких явлениях, когда болезнь нежданно и негаданно уносит цветущую, полную надежд мо­лодую жизнь (рассказ «Тиф»).

Не только отдельно взятые люди и не одна природа привле­кают внимание Чехова. Реже, гораздо реже, но все-таки встре­чаются у него картины общественной жизни, полные глубоко­го смысла, вызывающие у автора скорбные мысли. Прокурор, например, в рассказе «Дома» вспоминает об исключенных из гимназии и не может не признать, что наказание очень часто приносит гораздо больше зла, чем само преступление. «Живот­ный организм, полагает прокурор, обладает способностью быс­тро приспособляться, привыкать и принюхиваться к какой угодно атмосфере, иначе человек должен был бы каждую ми­нуту чувствовать, какую неразумную подкладку нередко име­ет его разумная деятельность и как еще мало осмысленной правды и уверенности даже в таких ответственных, страш­ных по результатам деятельностях, как педагогическая, юридическая, литературная»...14

Отметим это «еще мало осмысленной правды и уверенности» как луч тепла и надежды в печальном миропонимании, которое мы имели основание предположить в авторе «Скучной исто­рии». Как художник Чехов может опоэтизировать горе, самую смерть. Описывая, например, смерть ребенка в семье доктора, Чехов говорит: «Тот отталкивающий ужас, о котором думают, когда говорят о смерти, отсутствовал в спальной. Во всеобщем столбняке, в позе матери, в равнодушии докторского лица лежа­ло что-то притягивающее, трогающее сердце, именно та тонкая, едва уловимая красота человеческого горя, которую не скоро еще научатся понимать и описывать, и которую умеет переда­вать только музыка («Враги»).

Эта поэтизация горя может, конечно, вести к крайне вред­ным результатам, стать весьма прискорбною одностороннос­тью; но Чехов свободен от такой односторонности. В том же рассказе он говорит: «Несчастные эгоистичны, злы, несправед­ливы, жестоки и менее, чем глупцы, способны понимать друг друга. Не соединяет, а разъединяет людей несчастье, и даже там, где, казалось бы, люди должны быть связаны однороднос­тью горя, проделывается гораздо больше несправедливостей и жестокостей, чем в среде сравнительно довольной».

Несправедливость и жестокость развиваются, конечно, в благоприятной для них ненормальной общественной среде. Чехов мастерски описывает нашу городскую (уездную) жизнь, в которой нет никаких духовных интересов, где дремлет мысль, где замирают добрые порывы людей, пришедших туда и с образованием, и с желанием трудиться. Такую картину ви­дим мы и в «Палате № 6», и в других рассказах, например, в «Мыслителе». В рассказе «Злоумышленник» с потрясающей силой и удивительною простотой передана судебная трагедия: мужик отвинчивал гайки у рельсов железной дороги; гайки нужны ему для рыбной ловли, и он никак не может понять, что это тяжкое преступление, что за это ему грозит острог.

Есть у Чехова маленький рассказик, всего в три странич­ки, — «Отставной раб», где с необыкновенною яркостью изоб­ражено то нравственное искалечение, которому подвергались люди при крепостном праве. Я не стану приводить его содер­жание и упоминаю о нем лишь затем, чтобы привести новое доказательство того, что Чехов хорошо понимает зло неспра­ведливых и несвободных общественных условий, хоть и редко затрагивает такие темы. Такое же впечатление производит и рассказ «Капитанский мундир», в котором портной Меркулов с умилением сообщает, что капитан, не заплативший ему за мундир, бил его точно так же, как в счастливые для рабьей души времена бивал Меркулова барон Шпуцель.

Затронут у Чехова и другой важный вопрос. В рассказе «Не­приятность» мировой судья говорит, что «в настоящее время честных и трезвых работников, на которых вы можете по­ложиться, можно найти только среди интеллигенции и му­жиков, т. е. среди этих двух крайностей, и только». Весьма трудно найти честного и трезвого фельдшера, писаря, приказ­чика. Земский доктор замечает на это, что иначе и быть не может, что у такого среднего человека нет ни образования, ни собственности; «читать и ходить в церковь ему некогда, нас он не слышит, потому что мы не допускаем его к себе близко. Так он и живет изо дня в день до самой смерти без надежд на луч­шее, обедая впроголодь, боясь, что вот-вот его прогонят из ка­зенной квартиры, не зная, куда приткнуть своих детей. Ну, как тут, скажите, не пьянствовать, не красть? Где тут взяться принципам?»

Я далеко не исчерпал, конечно, содержания произведений Чехова, да это и невозможно в пределах публичной лекции. Дарование этого писателя находится в расцвете и полная оцен­ка его художественной деятельности еще впереди. Мы замеча­ем в последнее время расширение круга его наблюдений и уг­лубление содержания его повестей и рассказов. «Рассказ неизвестного человека» дает нам замечательно удачную карти­ну известной части петербургского бюрократического мира. Хорошо задуман, но не вполне безукоризненно нарисован ге­рой рассказа — бывший революционер. А. М. Скабичевский, довольно сурово относившийся к Чехову, считает выведенный им в «Бабьем царстве» тип Анны Акимовны самым замеча­тельным типом среди купеческой среды после комедий Остров- ского15.

Нет оснований опасаться, что в дальнейших своих произве­дениях Чехов будет случайно выбирать темы, расточая свои силы на изображение ничтожных явлений, хотя, — спешу прибавить, — возбудить остроумною шуткой, в художествен­ной форме, здоровый смех есть немаловажная заслуга. Юмор Чехова отличается нередко заразительною веселостью и воз­буждает в читателе хорошее, светлое настроение. Эта драго­ценная особенность его таланта спасает его от избытка песси­мизма, от налета горькой скорби в виду массы случайного и жестокого.

Я передам, в немногих словах, один из юмористических рассказов Чехова ввиду того, что в этот, с первого взгляда анекдот, заключена, мне кажется, серьезная мысль. К сожале­нию, рассказ в передаче будет, конечно, испорчен.

В кабинет доктора Кошелькова («Произведение искусства») входит молодой человек Смирнов. Доктор вылечил юношу, и вот его мать, покойный муж которой торговал старинною бронзой, посылает доктору в благодарность канделябр дей­ствительно художественной работы, но с непристойными жен­скими фигурами. Доктор посмотрел на подарок.

«— Да, вещь, действительно, прекрасная, — пробормотал он, — но. как бы выразиться, не тово. не литературна слиш­ком. Это уж не декольте, а черт знает что.»

Молодой человек пристает к доктору, убеждая его быть выше толпы. У самого Смирнова от созерцания этого канде­лябра «душу наполняет благоговейное чувство, и к горлу под­ступают слезы». Avis нашим декадентам.

Смирнов жалеет только о том, что у них нет пары для этого канделябра, и он навязывает таки его доктору.



Поделиться книгой:



Регистрация