– Знаете, кто раз обжегся… Я не буду судить за это. А по поводу разоблачений… Думаю, люди должны знать правду. Хотя бы чтобы иметь возможность задуматься.
– В том-то и дело, что правду о себе они хотят знать меньше всего. А если раскроешь нелицеприятную правду о ком-то еще, поборники морали тебя осудят. Всегда есть такие моралисты, которые не понимают, к чему их либерализм приведет. Человеку ведь только дай распуститься. Может создаться впечатление, что не прощать способен сильный человек. А есть вещи, за которые прощать – преступление. Хотя, конечно, часто прощение именно как слабость выглядит.
– Хотя я с вами не во всем согласен, мне нравится широта ваших взглядов и направленность мыслей. Я не считаю себя плохим, чрезмерно принципиальным человеком. Но топтать себя не позволю. На войне характер поневоле закаляется, когда лицом к лицу стоишь со смертью. Бытует мнение, что в конфликте виноваты двое, но это слишком сглаживающее углы воззрение. В продолжающихся ссорах – возможно, если оба не слишком мягкотелы, чтобы испугаться вспышки и все замять. Когда один предает, а второй слишком обостренно чувствует справедливость, чтобы принять и забыть, руководствуясь общественным мнением, которое часто готово прощать всех без разбору, я не вижу здесь его вины. Эта русская душа проклятая… просто безалаберность, это не доброта. Добро должно быть умным. А делание добра сволочам оборачивается против всех правил, потому что сволочь продолжает свое грязное дело. Бывают, конечно, исключения с исправлениями, я даже в это верю, но в общем и целом все крутится на своих кругах. Кто-то, кто мало что понимает в физиологии человеческих отношений и семейной жизни, может говорить, что я попустительствовал жене и тому подобное, что я виноват не меньше нее. Но не слишком ли они переоценивают свои способности проникнуть в чужую душу, что сделать невозможно, в свои способности сколотить верное мнение о другом? Сначала бы себя познать… Часто я слышал, что мне надо быть мягче. Но что значит быть мягче? Позволять вытирать о себя ноги? Прощать обиды и радоваться тому, что имеешь, зная, что можно было найти участь и лучше?
Женя слушала молча. Слишком сказанное отвечало ее новым представлениям о жизни.
– Я могу добавить только то, что если говорить как вы, то может вовсе не остаться преград и хорошего тона, можно уверовать в свою исключительность и непогрешимость.
– Мне это не светит.
– Вам возможно. Но на планете еще много людей.
– Мы, растершиеся временем, должны собрать осколки и тянуться друг к другу за утешением и спокойствием. Кто так хорошо поймет человека, бывшего на фронте, как не вы, блокадница?
– Да нет в стране человека, которого так или иначе не коснулась война, зачастую в самых страшных проявлениях. Дошло до того, что голодающие в селениях уже считаются легко отделавшимися.
Максим устремил взгляд вникуда, так знакомый Жене взгляд человека, поддавшегося мыслям. Женя прищурила освобожденные глаза и сказала:
– Это очень плохо, что сейчас мне хочется бежать, кричать и видеть солнце, его закат?
Максим с умильной улыбкой в своих свирепых от блеска и слабой, но яркой окраски глазах приостановился и удостоил спутницу одобрительным кивком, как бы призывая выполнить то, что она намеревалась.
30
Жизнь Владимира рассыпалась, будущее шаталось, память не только об ужасах войны, но и о своих проступках саднила… а вдали пока не было цели, и лишь один неприкаянный, каким-то чудом к нему прибившийся якорь вырисовывался во всем этом.
– Боже ты мой! Да неужто не найти мне сильную женщину? – поделился Гнеушев сомнениями с Женей.
– Ты сам сильный. А два сильных человека вместе – вихрь. Они либо создадут нерушимый союз двух великих людей, упиваясь скандалами, притираниями мнений, бурными и сладкими примирениями… Либо сломят симпатию и разойдутся. Тут уметь надо, учиться сосуществовать. В придачу к силе здесь необходима терпимость и мудрость.
– Да не нравится мне слабость! Я ее презираю.
Женю кольнуло.
– Дарья, даже пройдя войну, не научилась видеть глубину и трагедию. Она воспринимала страдания и горечь, но как-то игрушечно, играючи… Истинные тупики и чужие проблемы претили ей. Что это, как не инфантильность? Своей невозможностью что-то решать она прикрывалась как щитом.
«Только в том, что действительно было ей нужно, она проявила завидное постоянство», – подумала Женя, сузив глаза.
Владимир, не обращая внимание на рассеянное волнение собеседницы, продолжал бушевать:
– Что может быть отвратительнее, чтобы тащить за собой, повелевать, направлять? Думаю, в наше время женщинам уже достаточно показали, что они не обязаны смотреть в рот своим избранникам. Так почему не заиметь волю?
– Сильной женщиной стало модно быть лишь в нашем веке. Мы не адаптировались еще. Слишком недавно мы вырвали свободу, что ждать прогресса через поколение? К тому же, ты забываешь, сильной волей обладает вообще очень небольшое число людей, и от пола это никак не зависит.
После урегулирования конфликта со Скловским и прозрачной победы над ним Владимир краем уха услышал, что кто-то на работе интересуется причинами его ранения. «Это из-за Скловского, как пить дать. Роют по знакомым, их излюбленный прием. Настал мне конец…» Настоящее нависло давящей угрозой, он буквально нюхом чуял, что рядом тревожно. Вдруг вскроется, что он сам себе нанес то увечье? Тогда трибунал, и поминай, как звали… Постепенно сформировывались, выплывали из разума пути решения. Сложно было, только кое-как обуздав баламучение окружающего действа, вновь рубить все до основания и опять трястись по грязным вагонам, направляясь, куда глаза глядят… Но иного выхода Гнеушев не видел. У Жени-то все чисто в прошлом, ее не тронут.
Будущее оформилось, приняло необходимую неотвратимость грядущего.
Он неприятно поражался вопиющему для молодой женщины поведению, очерняющему чужой блуд – Женя съеживалась и разражалась тирадой, что это аморально. Вылечить эту скрытую зависть чужой полноценности и цветущести могла лишь собственная. Раньше Владимир считал такую реакцию на чье-то разгульное поведение последствием пуританского воспитания, а теперь производным травмы. Так Женя не осуждала, а предупреждала не делать того же… Или полагала, что все физические взаимодействия непременно приведут расплате, и сами по себе непозволительны. Владимир не предполагал таких стенаний из-за идеи ребенка. Для него этот мир гинекологических кабинетов и грубых врачей был не только закрыт, но и не написан вовсе.
«Для того, чтобы мыслить глобально, нужно быть свободным. Но свобода не должна плавать в грязи». Гнеушев улыбнулся этой теории и невольно поразился, как вырос в последнее время. Вырос… А желчи накопилось в нем немерено.
Вот в чем особая горечь – ее ловкое тело казалось ей самой полностью бесполезным, что вело к бездне неудовлетворенности собой и миром, нарушению границы, за которой начинается спокойствие и счастье. Особенно долгими ночами Женя возвращалась к традиции выплевывать рыдания в подушку.
Быть может, выйди Женя замуж не за Скловского, она была бы уже счастливой матерью, растрепанной, дородной. Или представительницей обычной прослойки, остановившейся в своем развитии. И, кто знает, если сейчас все пойдет так же и дальше, не будет ей стимула, посыла, взрыва, она со временем превратится в ворчливую невоспитанную старуху, чересчур болтливую от одиночества, или бестактную, или желчную от впустую прожитой жизни…
Озарением для Гнеушева оказалось принести Жене того ребенка у моста. И скупо передать без лишних пояснений. Вульгарная соседка без расспросов отдала Гнеушеву ребенка, чтобы не возиться с детским домом. А мать уже лежала в земле. В послевоенную разруху едва ли кто-то начал бы всерьез интересоваться судьбой малыша.
Женя с восхищением оглядела бесценную ношу, не понимая до конца, что от нее требуется. Толчок счастья и скорби запоздалых сожалений сорвался одновременно с догадками, когда она поняла, что подразумевают замкнутые глаза Гнеушева, пьющие ее реакцию. Внешне же она как могла спокойно приняла на руки ребенка, оказавшегося девочкой, и опустила нос в ее льняные волосы, не зная, что сказать от обуздывающего ее вихря сплетшихся чувств и мыслей.
– Надежда, прошу любить и жаловать. Беспризорник.
Максим, все чаще приходивший к Жене, был несказанно удивлен этим нежданным пополнением, но, если и усмотрел в этом какую-ту угрозу себе и своему спокойствию, благоразумно промолчал. Настала пора и ему переосмысливать некоторые аспекты своей жизни. Перспективы оказались заманчивее возможных трудностей.
Владимир глянул на Макса с уважением и каким-то непримиряющимся сродством, словно этого было недостаточно, чтобы растопить лед похожести и чисто мужской неприязни, корень которой был зарыт в соперничестве и нежелании иметь под боком кого-то идентичного. Хотелось быть в единственном экземпляре и одинокими вечерами собирать по частям осколки своей жизни, а не возрождаться так скоро.
– Это мой прощальный тебе подарок. На всю жизнь подарок, и, надеюсь, с дорогой памятью. Ты только оформи ее как надо.
Женя, так и не принявшая факта, что Владимиру нужно отправляться в путь, застыла, вздохнув и не понимая собственной реакции. Но ликование мало-помалу затапливало ее вкупе с беспредельной благодарностью, что он так поразительно угадал… Угадал то, в чем она сама не смела до конца отчитаться. Владимиру вновь бросилось в глаза, что Женя мила, а этого никогда нельзя было сказать о Владе. Та умела быть дружелюбной, веселой, даже привлекательной… И только. При близком изучении что-то в ней, скорее всего, именно внутренний стержень и умение стоять на своем, особенно никого не переубеждая, отталкивали. Неспособность гнуться в жизни была полезна, а в суждениях ограничивала эволюцию взглядов.
– Так и не понимаю, зачем ты уезжаешь. Никто не станет на тебя охотиться.
– Мы этого не знаем. А гнить в заточении я не стану. Итак они поломали меня достаточно, я больше не их пешка.
– Но… они найдут тебя, где бы ты ни был.
– Зато я усложню им задачу. Да и потом, не такая уж я важная птица, чтобы из-под земли доставать. Если бы валялся под их носом, грех был бы не подобрать. Теперь у меня нет дома. Так и прилипать к какому-то куску земли не за чем. Могу жить как хочу и как хочу передвигаться, меняя места и людей, как кочевник.
– Это быстро надоест.
– Мне плевать уже, – честно соврал Гнеушев.
– Личность всегда против системы, выше общества. Но, если заиграться, можно попасть из одной тюрьмы в другую. Как Юрий. И гораздо продуктивнее освободиться в своей голове, а не внешним видом и действиями. И тем быть счастливыми.
– То есть, если я правильно тебя понял, ты предлагаешь сидеть сложа руки?
– Это ведь все не важно…
– Женя, не то время сейчас, чтобы что-то было не важно. Правы были большевики, когда гнобили личную поэзию – не то время было для индивидуалистов, а ты идешь по их пути. Это можно только в спокойное благоустроенное время.
– Ни одно время не может быть спокойным и благоустроенным. А жить и быть счастливыми хочется всегда.
– Сейчас это почти невозможно. Бывают времена более или менее спокойные. Наше – менее. Понятно, что всегда у власти люди со своими слабостями и расчетами, но порой это приобретает катастрофические формы.
– Репрессий уже не будет, после войны все пойдет иначе.
– Забылись просто ужасы последнего десятилетия.
– Ты говоришь точно как Юра…
– Он не такой уж идиот. Мы просто переборщили с критикой.
Женя неудовлетворенно вздохнула, сдвинув брови.
Куда он уходил от нее? В какие неведомые города, к неведомым людям… Зачем? Абсурдно… Его больше не волновали людские группы, сообщества. Даже они. Он хотел быть сам по себе. Так легче, но до безумного сложнее.
До вымученного решения скрываться и бежать, не имея ни родины, ни нормального пристанища, Владимир хотел поднять Женю, защитить ее от следующих Скловских. Он не ругал ее за беззащитность – после редкостной выдержки, проявленной ей в недавнем деле, Владимир понимал, что беззащитность Жени вызвана порядочностью, а не отсутствием силы духа. Его, как главное фигурирующее лицо в обвинении Скловского, тоже могли проверить. А повторять судьбы поколения по колено в холодной грязи ссылок ему не хотелось. Он понимал, что просто не вернется из подобного похода.
Владимир сомневался, захочет ли Женя после такого отрезвляющего опыта вновь смешаться в совместной жизни с мужчиной. Он даже не успел спросить – новые соображения перекрыли похвальное желание уберечь ее. Но, похоже, он не одну ее бросает. Удивительно, как в мире все взаимосвязано и непостижимо подчас… Муть предстоящего существования без друзей и родственной души рядом колотила. Но все это можно в той или иной мере приобрести, как и качества характера, а потерянные годы и здоровье не вернешь…
Женя сидела на лавке золотой осенью и меланхолично взирала на еще не стершийся закат. Отбывающий от нее, должно быть, навеки человек раскрывал глаза, по возможности просвещал, направлял путь, сам того, может, не желая, даже отдал ей ребенка, чего она так судорожно и потаенно желала и не могла достичь несколько последних лет… Рядом, притаившись и восхищенно наблюдая за бликами солнца в опавших листьях, сидела Надежда. Женя была бесконечно благодарна Владимиру Гнеушеву. И вот теперь остаться одной?.. Уставшие осенние деревья мешались во власти заметающего дорогу света. Солнце медленно заливалось за горизонт соком чайного заката, покрывая иссушенную землю. Долины аллей, завернутые янтарем, осыпались на узкие дорожки сушеным золотом. Женя сидела в своем темном пальто, морозя волосы о потухающий закатный свет. Сладкая лирика мига и предрешенность будущего заполняли голову тяжелым чугуном. Но на ходу это частично выветривалось, становилось легче. Вдруг она опомнилась и схватила свою девочку, освященную ласковым солнцем, закружив ее по брусчатке. Прохожие останавливались и с улыбкой смотрели на эту сцену. Что-то было донельзя пронзительное в детях, укутанных едва ли не в лохмотья, но смеющихся открыто и проникновенно, разглаживающих тени на лицах тех, кто плелся с тяжелой работы или потерял все.
31
Когда Владимир обнял Женю на прощание, в нем ничего не дрогнуло, не разлилось. Это были братские или отцовские объятия. Она же всерьез сожалела… Душа ее несмотря ни на что осталась гибкой, восприимчивой. Как неопытная девочка, она воображала влюбленность в человека рядом, от которого видела только добро… И терпеть не могла себя за эту уязвимость, за то, что он ничего подобного и не мыслил.
Способность испытывать счастье у Владимира отшлифовалась и почти забилась во времени. Дарья, Женя слегка отогревали, но все это было не то… Не то, что раньше.
– Бог знает, что нас еще ожидает… – сказал он скованно и чуть было не обреченно, но вовремя невесело улыбнулся.
– Самое жуткое позади, Володя.
– Было бы замечательно. Но я теперь подвоха жду во всем. Не так-то просто жить с этим вечным страхом.
– Это пройдет, отойдет… Голодающий после насыщения по инерции копит еду, а затем все становится на круги своя. Натура человеческая гибкая.
– Не то же ты время выбрала для таких раздумий.
– Главное помалкивать и все. Не лезть на рожон. Знаю, звучит мерзко. Но здраво.
– Ничуть не более мерзко, чем пахать в лагерях. Пропаганда вредна и комична в любом ее проявлении.
Если не иметь установки поливать грязью даже то, что выверено поколениями и полезно, можно вполне сносно протянуть жизнь. Не ненавидя планету за то, на что вовсе можно закрыть глаза.
– Ты считаешь себя слабой, – сказал Владимир отстраненно, устремив стеклянный взгляд вдаль, вглубь. – Но подумай, что ты пережила. Не какие-то выдуманные лживые проблемки людишек с маленькими страстями. И не сломалась. Не повредилась умом. Не покончила с собой. Живешь и тянешь дальше.
– Нас иначе воспитывали, Володя. Это у дореволюционного поколения было два выхода в случае затруднения – пуля или стакан, потому что, имея слишком длинные крылья в творчестве и любви, они не имели когтей к жизни. Самоубийства, как ни странно, как раз большей частью от пресыщенности, не от лишений. Я не говорю о больших трагедиях вроде судьбы Цветаевой. Это совсем иное. А меня ничего с рождения не было, нечего и терять. Привыкла. Знаешь, все эти «принятые суждения» такая глупость… «Принято считать»… Кем? Почему? Самоубийства и по воле случая бывают, и по наитию… Это не обязательно слабость и эгоизм, кем это меряется? Кто имеет право суда? Как-то классифицировать не поддающийся оценке многогранный, как океан, мир человеческих чувств, хитросплетений судьбы и случайностей… Подлость, ограниченность, бесчеловечность. Может, я и правда не так слаба, как кажется.
– Тот, кто сказал тебе это, идиот, – задумчиво сказал Владимир, почесывая пальцами подбородок.
– Я сама так думала.
– Может, война не всегда только отрицательна. Она научила тебя ценить жизнь, бороться. Ты повзрослела. Впервые в жизни тебе пришлось отвечать за себя самой, а это лучшее, что может пройти человек, потому что это его разбудит. Самое важное ведь в нашей жизни – идти, гнаться за вопросом, почему мы здесь. Едва ли ты поймешь, но путь пройти обязан.
– Жить хочется. Смеяться.
– Так и смейся.
– Смеюсь сквозь слезы иногда. Иногда совсем как в детстве, словно и не было всего.
– Так верно.
Женя задумчиво посмотрела на него и ничего не ответила.
– Как бы ни хотел, этой войны не опишешь. Никогда. Даже пробовать – преступление. Говорить о чужом горе отстраненно – сочувственными и потому лживыми словами… я не могу. Не стану. Могу описать свои перипетии, это легче. Это не так страшно. Мы, по крайней мере, были взрослые против взрослых. Так честнее. Но детей… Это ни словами, ни кинопленкой никогда не донести. Это было, и в полной мере об этом могут говорить лишь выжившие свидетели. Я не хочу писать никаких хроник, ничего вспоминать. Даже та ничтожно малая часть, которую я испытал или увидел, заставляет меня с внутренней дрожью молчать. Потому что это слишком страшно, на это не хватит душевных сил. Это не поддается анализу, огранке. Это то, что человек видеть не может, не должен. То, что он не сможет до конца осознать, да это и к лучшему. Может, это забудется со временем. Но есть вещи, которые остаются навсегда.
– Володя, мы ведь не знали, что время наше страшное. Мы просто жили, мы старались быть счастливыми по мере возможности. Нам казалось, что трудности – это рок, несправедливость, мы не вдавались особенно в детали, кто виноват и зачем. Все было относительно просто. Это будущие поколения будут делать какие-то выводы. Мы не можем, потому что в этом соку варились. Как можно воспарить над собственной жизнью и сделать о ней вывод еще до смерти?
Владимир быстро и скованно кивнул. Ничего еще не было кончено, он чувствовал пробуждающиеся силы и вкус к происходящему, слух к тому, что творилось внутри него, как ростки, затоптанные под снегом, наперекор выбиваются, восхищая своим маниакальным стремлением к жизни.
– Я люблю тебя, – сказала Женя, и Владимир с тревогой и обреченностью взглянул на нее сверху вниз, со вспорхнувшей, но тут же стихнувшей мыслью. Отпустило. Не может быть у окутанной этой телесной ерундовостью таких безмятежных глаз в момент давно запланированного невесть куда ведущего признания.
Накрыла тишина, заполоненная запахом. Женю умилял звук собственного дыхания. Он обнял ее еще раз и почувствовал Женину дрожь и холодящий интригующий запах, но это не вызывало во Владимире низменных инстинктов. Темного опутывающего обаяния, как у некоторых игривых знающих свою силу дам, она была напрочь лишена.
«Неискушенная девочка, – думал он. – Зачем ты здесь? И почему столько обрушивается на твои плечи? Кто посмел столько взвалить, через столько заставить тебя пройти? Хотя, быть может, тебе пора было вырываться из грез».
Владимир знал, как много придется приложить усилий, чтобы хотя бы затереть, раз уж вытравить не получится, произошедшее месиво, разброс мыслей. Память играла на руку, а вот смытые картины не рассасывались, вгрызаясь в подсознание.
Владимиру не была свойственна выжженная всеобъемлющая тоска без конца и без края, не утихающая даже во сне, она больше подходит имеющим все и потерявшим. А у него не было семьи, да и не хотелось. Женина беззащитность пала на свободное место его души, ороговевшего, отжившего стариковского сердца, которое истово тянулось к возрождению, но после длительного отдыха, не торопясь. Если бы он действительно любил ее, плюнул на все и остался – Владимиру претили высосанные из пальца поводы не быть рядом с человеком, составляющим все, уйти, разразившись драматичной тирадой.
Не то чтобы Женя вновь хотела потонуть в бессмысленной пелене брака, но предпочла бы, чтобы он остался подле, пусть как друг, брат, это теперь не имело значения, лишь бы знать, что с ним, сохранить у себя под крылом. Так много было потеряно, хотелось сохранить ценность человека, оставить, придавить к себе.
32
Когда Женя и безмолвный Максим, неспешно шуршащий за ней и обдумывающий то, что произошло в его жизни за последние месяцы, добрались до озера, куда неугомонная девушка затащила своего спутника, вперед них уже выступило промокшее утро. Горизонт сыростью вставал где-то за лесом, прохлада реки подбиралась к пальцам бурым туманом, сизым ветром… А солнце топилось под толстым слоем таящейся воды неба. Оторванное светило всходило из спутанных клубков облаков. Листья клавишами ходили под руками ветра. Водоворот превращал небо в бурную реку, облака бродили и вливались друг в друга, образуя темно-серые воронки.
Женя тосковала по Владимиру, но утешалась, что рядом остался еще один человек. Он никуда не исчез, этот странный Макс… Молчал, бурча, что-то себе под нос, смотрел на нее долго и вдумчиво, так что Женя терялась и опускала свои светящиеся глаза.
– Самое приятное в жизни – завидовать самому себе, – вдруг разрядил Максим электричество в воздухе то ли от возможной грозы, то ли от невнятности их нахождения бок о бок.
– От Владимира я слышала, что Дарья была острословом. Видно, вы с ней могли в этом посоревноваться.
Максим сейчас как никогда мог в полной мере оценить не вычурную, а достойную сложность этой женщины. Примитивность претила ему.
Брожение любви, сладость и страсть отворили Женин разум и завладели им. Это так давно утихло, она привыкла жить как будто засушенной и не чувствовать собственного увечья. И вот как будто взрывалось, всходило вновь. И она готова была лететь на огонь. Снова, как тогда… Препоны и скучные догмы казались лживыми. Теперь Женя верила, что все будет хорошо. Раньше ей не хватало опыта, и ощущение грядущего омрачалось каким-то фатализмом. Теперь же Женя была уверена, что жизнь больше зависит от нее и подвержена не капризам других людей, а ее собственному мироощущению. Она опасалась неверно истолковывать намеки, которые Макс, возможно, вовсе не расточал, боялась увлечься и прогадать… Но поддаться было чертовски заманчиво.
– Для любви страшно видеть, что ты отдаешь больше… – снова внезапно, но как-то почуяв ход ее мыслей, озвучил Максим.
Скулы Жени приподнялись в мелькнувшей улыбке, а затем она по привычке поджала рот, после чего обнажила зубы.
– Я не согласна, – сказала Женя и почувствовала значимость этого откровения. Ведь она перечила лишь тем, кому верила, кто был ей близок.
– К счастью, жизнь тем и хороша, что многообразна. Что проку обижаться, если в диалоге человек так или иначе высказывает свое мнение или, что хуже, чужое, заимствованное?
Почему он заговорил о любви? Непривычно было обсуждать это чувство, святое, ускользающее, с мало знакомым, но таким почему-то близким мужчиной. Словно он подбивал ее на что-то или создавал двусмысленность. Ей стало стыдно. Женя посмотрела в вытянутое лицо Максима, в его колдовские глаза. И ее охватило ощущение спокойствия и неги беспорядочно с близким страхом, ведь она понимала, к чему движется эта фантастическая прогулка по местам, словно возросшим из древнего сказания.
Рассеивающаяся мгла сознания, растворяющаяся в безумной простоте лежащей перед ними жизни. Тускло светящее через призму ветвей солнце, заваливающееся за толстые тучи. Всасывающиеся, вступающие вглубь туманной зелени вершины старинных строений. Их охватывало чувство приверженности золотой грусти по тем, кто почил и утянул за собой свои тайны.