И снова шофер Заки вез ее на тарантасе по той же дороге. Теперь дождя не было, высыпали неяркие звезды, дул сырой ветер.
Проехав половину дороги, Заки неожиданно заговорил, негромко, словно с самим с собой:
— В жару хоть цельный день дождь — за час просохнет. А сейчас наоборот. Зарядила погода, дальше некуда… — Помолчав, осторожно спросил: — Девочка-то как, выживет?
Фаина про себя удивилась столь непривычной разговорчивости Заки, ответила неуверенно:
— Вероятно, поправится. Ничего опасного…
— Родитель у нее там. Не согласен домой ехать, пока в точности не узнает. Я ему говорил: чего зря ждать, долго это… Жалко человека.
Глядя в темноту, Фаина успокоила Заки:
— Все будет хорошо. Хирурги у нас свое дело знают.
Заки почмокал губами, поторапливая лошадь. Ответил не сразу:
— Это верно. Дай бог каждой больнице такого. И народ ему доверяется. Душа в нем хорошая, вот что я скажу.
— Ты о ком это, Заки? — спросила Фаина, хотя сама догадывалась, о ком ведет речь Заки.
— Понятно, про Алексея Петровича. Человека он уважает. А бывает, другой хоть и врач, а человека не видит, одна только хворь перед ним. А я так смотрю: не будет человека, и хвори нет. Перво-наперво человек, а уж потом всякие болезни…
Фаина промолчала. Не хотелось сейчас слышать плохое о Георгии Ильиче. Понятно, почему Заки так разговорился, старая обида ему покоя не дает: как-то Георгий Ильич сделал ему замечание, что в кабине машины грязно, однажды сел, и весь костюм насмарку, и Заки до сих пор не может простить. А главный врач не жалеючи пробирает шофера, но Заки почему-то не обижается на него. Странное дело: Соснов и на других работников частенько кричит, даже ногами топает, но те тоже почему-то не обижаются. Должно быть, просто жалеют старика. Как это выразился о нем Заки? «Человека он уважает». Это верно, мягок Соснов с больными, не может им отказать. Вот был недавно случай. У Фаины лежала в отделении женщина с ребенком. Стала со слезами просить, чтоб ее хоть на одну ночь отпустили к себе в деревню: там у нее еще трое детей без присмотра.
Фаина не разрешила, тогда женщина пожаловалась главному врачу, и Соснов пришел к Фаине, виновато попросил: «Фаина Ивановна, вы в своем отделении — хозяйка, но, может быть, все-таки отпустите эту женщину? Детишки там у ней». Узнав об этом, Георгий Ильич на следующий день на «линейке» заметил:
— Есть какие-то правила, а мы распускаем больных по домам, распространяем инфекцию…
Услышав такое, Соснов весь побагровел, затряс головой:
— Вы… бессердечный человек, Георгий Ильич! В ваши годы это опасный симптом! Есть правила, да, я знаю об этом не хуже вас, но есть и живой человек, помните об этом!
Георгий Ильич очень спокойно ответил на это:
— Все это — детские прописи. Женщина могла заразить остальных своих детей. Кажется, ясно. В нашем деле нельзя руководствоваться одним… внешним человеколюбием. Пожалеем одного больного, и в результате на койке будем иметь троих. Заслуга невелика…
Соснов ему не ответил. Конечно, Георгий Ильич прав: нельзя отпускать людей из больницы раньше срока. Неужели Соснов, столько лет проработав в больнице, не в состоянии понять таких простых вещей? Об этом знают даже выпускники медицинских училищ.
Доехав до своей квартиры, Фаина слезла с тарантаса, прошла к своим воротам. Шагнув во двор, оступилась, угодила туфелькой прямо в лужу, зачерпнула воды. Спешила в кино, пошла в единственных хороших туфлях, откуда ей было знать, что прямо с середины фильма позовут на операцию. Неужели ей, собираясь в клуб, на всякий случай надо брать про запас резиновые сапоги?..
С улицы было слышно, как Заки завернул лошадь и поехал обратно. Фаина осторожно отомкнула внутренний запор в дверях, не зажигая огня, чтоб не потревожить Томку, разделась в темноте и легла. И сразу перед глазами встали кадры из кинофильма: раненый летчик, чистые палаты, та красивая девушка… Вот бы в такой больнице поработать! А здесь… здесь не место героям. И вдруг в мозгу ослепительная, как весенняя молния, мысль: «Георгий Ильич сказал: вспомните обо мне хотя бы во сне!.. Есть человек, который часто думает о вас…»
Сквозь темный частокол сосен, отыскав режину, упрямо пробивается неяркий свет: в изоляторе целую ночь напролет старая няня Сергеевна не гасит керосиновую лампу. В мерзкую осеннюю непогоду, подъезжая к больнице, запоздалый ночной путник с облегчением думает: «Все-таки есть тут живая душа». Окна других корпусов упрятаны за деревьями, а желтоватый, неяркий свет «семилинейки» в окне Сергеевны виден издалека.
Проходя мимо окон изолятора, Световидов услышал глухой, натужный кашель, перемежаемый невнятным бормотанием. Больного Матвеева он застал лежащим пластом на койке. Завидев врача, тот слабо зашевелился, уставился на вошедшего невидящим взглядом, хватая ртом воздух, принялся сипло ругаться:
— Душегубы вы… не врачи. Человека заживо погребли!.. Управы на вас нет… Ну, погоди-и… Ох…
— В чем дело, Матвеев? Чем недоволен?
— Бросили на произвол, вот что… Человек помирает, а им хоть бы что! Разогнать вас всех! Ох, не могу…
Георгий Ильич слабо пошевелил плечами:
— Погоди, Матвеев, давай по-спокойному. Больничные правила существуют одинаково для всех. Кроме того, есть указание главного врача. Без его ведома никто не имеет права перевести тебя в общий корпус. Таков порядок, Матвеев…
С трудом поднявшись с койки, больной встал перед Световидовым. В колеблющемся свете керосиновой лампы он выглядел мертвецом, поднявшимся из больничного морга: редкие, слипшиеся от пота волосы всклокочены, на небритом лице резко выступают скулы, мятое нательное белье свисает, словно натянутое на бесплотный скелет. Георгий Ильич был уже привычен спокойно смотреть на людей, изможденных болезнью («без эмоций», по его собственному выражению), но тут он внутренне похолодел от отвращения. С трудом овладев собой, стараясь казаться спокойным, он повторил:
— Да, Матвеев, таков порядок. Как говорили древние, дура лекс, сед лекс, то бишь закон суров, но это закон…
— К чертовой матери древних, я жить хочу!.. Нет такого закона, чтобы человека заживо душить! Здесь больница, вот и лечите, на то вы и поставлены. Человека на произвол бросили!
Георгий Ильич снова терпеливо повторил:
— Пойми, Матвеев, порядок для всех один. Пока не выяснен характер заболевания… К тому же здесь постоянно дежурит няня.
— «Няня, няня!» На кой… мне ваша няня! Старое лукошко из-под наседки… Меня должен осмотреть врач!
— А разве… никто не осматривал? — с нарочитым удивлением спросил Георгий Ильич.
Матвеев отрешенно махнул рукой, едва не смахнув с тумбочки графин с питьевой водой.
— Смотрели… Ваш главный был. А толку? Пальцами туда-сюда потыкал, с тем его и видали. Хо-хо, Соснов, ваш хваленый доктор Соснов! Меня-то вы не проведете. Соснова я знаю как облупленного!..
Георгий Ильич насторожился, но заметил прежним спокойным тоном:
— Соснов хороший врач, с большим опытом. Он здесь давно.
— В том-то и дело, что слишком давно! Засиделся! — снова взорвался Матвеев. — Не сидеть бы ему тут, да спасибо, добрые люди помогли. А вместо спасибо он теперь и смотреть на нас не желает. Видно, старое добро забывается скоро. Эхма, дорогой товарищ доктор, молоды вы, вот и…
— Ничего не понимаю, Матвеев. А ты присядь, успокойся. Ну, ну?
Старая няня Сергеевна за перегородкой прикорнула на кушетке, подложив под щеку правую ладонь. Керосиновая лампа на ее подоконнике чадила и коптила: видно, забыла старая с вечера заправить.
…Небо в просветах над соснами начинало заметно бледнеть, когда Георгий Ильич, наконец, вышел из здания изолятора. Неторопливо пробираясь через двор больницы, он в глубокой задумчивости пощелкивал пальцами. На травке, посеребренной утренней росой, следы его шагов оставались темнеть ярко-зелеными полосками. «Ну, ну, доктор Соснов, вы, оказывается, интереснейшая личность. Выходит, жизненный путь ваш не столь уж прям и светел, как это стараемся показать. Были на этом пути завихрения и замысловатые петельки. Петли и петельки… Впрочем, об этом не распространяются и избегают фиксировать в письменных автобиографиях… Ну что ж, этот Матвеев, смахивающий на сбежавшего из морга мертвяка, рассказал немало любопытного. Он нагородил изрядную гору чепухи: как-никак, личные счеты, болезнь и прочее. Кажется, он в таком состоянии, что готов ошпарить кислотой собственного сына… И тем не менее, как говорится, Карфаген должен быть разрушен! Вот так-то, уважаемый Алексей Петрович…»
В каждой семье на долю первенца выпадает неизмеримо больше родительской любви и ласки, нежели на его братьев и сестер. К моменту рождения последних родительские чувства успевают в известной мере остыть.
Молодая чета Световидовых с величайшим нетерпением ожидала появления на свет своего первого ребенка. Будущий отец, учитель истории Илья Световидов, загодя подумал, как назвать первенца: ему будет дано имя Рево. Второй ребенок — а это обязательно должна быть девочка — будет носить не менее звучное имя Люция. Рево и Люция. В целом — Революция. Илья Световидов, будучи сам историком, хотел шагать в ногу со временем: в соседских домах заливались плачем, пачкали пеленки или уже ковыляли на своих еще нетвердых ножках, затевали первые драки многочисленные Германы, Адольфы, Октябрины, Кимы… В их метрических справках значились диковинные для этих мест сочетания имен и отчеств: Адольф Герасимович, Октябрина Митрофановна, Герман Сидорович… Но учитель истории в НСШ — неполной средней школе — Илья Световидов хотел шагать в ногу со своим временем.
— Нет, ты только послушай, Ольга, — не уставал он повторять жене, — как это здорово звучит: Рево Ильич.
Рево, Ре-во-ре-во-ре… А дочку обязательно назовем Люцией. Значит, Революция. Неплохо придумано, а?
Молодая женщина смущенно улыбалась и с легким укором поглядывала на мужа:
— Ой, Илья, я так боюсь… даже не знаю, как тебе сказать, а ты уже думаешь о втором. Ишь, даже имя успел придумать. А я так боюсь…
— Ничего-о, Ольга, ты эти страхи отбрось, вот увидишь, все будет хорошо. Если мальчик пошел в меня, уверяю тебя, все обойдется как нельзя лучше. Знаешь, мне всегда везло. Держись молодцом, нос морковкой, хвост пистолетом!
Действительно, Илье Световидову и его жене здорово повезло: первенец оказался мальчиком. Родители, преисполненные счастья, боялись лишний раз чихнуть при ребенке, были готовы выложиться в доску, лишь бы мальчику было тепло, светло, удобно. Накупили кучу всяких игрушек, однако молодой Световидов оставался к ним абсолютно равнодушен, почему-то предпочитая нудное, плаксивое хныканье. Илья же Световидов со смехом, сквозь который улавливались и вполне серьезные нотки, обращался к жене:
— Ольга, по-моему, он обижается на нас за то, что до сих пор не имеет второй половины своего имени. Ему нужна сестричка Люция. Вот увидишь, тогда он успокоится. А пока он половинчатый, наш Рево…
Однако появления второй половины столь звучного имени пришлось ждать довольно долго. Рево Световидову было уже полных семь лет, когда, наконец, на свет появилась столь долгожданная его сестрица. К тому времени поветрие на непривычные, диковинные имена прошло, мать решительно воспротивилась тому, чтобы дочку назвали Люцией, поэтому девочку нарекли просто Лидией. Вот так и получилось, что Рево Световидов остался с «половинчатым» именем. Мальчишки на улице дразнили его «Рёвой», в связи с чем он и в самом деле частенько являлся домой зареванным. Отчасти это послужило причиной тому, что он невзлюбил уличные игры своих сверстников, не научился по-настоящему драться. Научившись читать, он пристрастился к книгам и вскоре стал нераздельным хозяином в небольшой отцовской библиотеке.
— Рево, тебе пока рано читать такие книги, — не строго предупреждал его отец. — У тебя же много своих книг.
— Папа, я их уже прочитал, они неинтересные. Я люблю толстые книги.
Илья Световидов не находил, что возразить сыну, и в задумчивости качал головой: «Интересно, кем он станет?
Мальчик не по годам развит, в его возрасте отец учил меня плести лапти-семерики, не до книг было…»
В лето, когда началась война, Рево исполнилось двенадцать лет. По первости учителям давали бронь, но примерно через год Илью Световидова тоже призвали. В минуту прощания с мужем у Ольги было тревожно-испуганное лицо, эта тревога потом навсегда запряталась в ее глазах… Спустя очень недолгое время они получили извещение: сержант Световидов Илья пропал без вести. Из дома в дом, из проулка в проулок пополз кем-то пущенный, но никем не проверенный слушок: дескать, Илья Световидов сам сдался немцам в плен.
У мальчишек, известное дело, к таким вещам уши востры. В школе приятели стали сторониться сына «пленника». Однажды произошел случай, донельзя больно ранивший душу Рево. Дело происходило так: разделившись на две партии, ребята играли в городки. Условились заранее, что проигравшая команда на своих плечах трижды прокатит вокруг школьного двора своих победителей. Команда, в которой играл Рево, вышла победителем, и ребята тут же с хохотом принялись седлать своих «верблюдов». Рево подбежал к рыжеволосому Славке из проигравшей команды, но тот зло оттолкнул его от себя.
— Отстань ты, Рёва! Где сядешь, там и слезешь, шиша два на мне прокатишься, предатель!
Во дворе сразу стало тихо, а рыжий Славка продолжал выкрикивать:
— Отец его предатель, к фашистам перебежал! Все говорят, сам слышал! Стану еще катать на себе такого!..
Ребята сгрудились, окружили их. Молчали, ожидая драки. Но драка не состоялась. Рево постоял, низко опустив голову, а затем медленно шагнул из круга, глядя себе под ноги невидящими глазами. Он явственно слышал, как кто-то сквозь зубы бросил ему в спину: «Трус! По отцу…» Он не обернулся. Обидные слезы душили его, невыразимо горький комок подступил к горлу. Он вышел за школьные ворота, а уже через минуту ребята забыли о нем, затеяв какую-то новую игру.
После того случая он стал замкнутым, нелюдимым, не вмешивался в общие игры, да его и просто перестали принимать в компанию. Зато каждый вечер, ложась спать, он предавался сладостным мечтам: придумывал способы мести рыжему Славке. Ему рисовались разные картины: вот он, взяв Славку за грудь, одной рукой легко поднимает в воздух, а затем без всякой жалости бросает наземь и наступает ногой на грудь врага. Славка червячком извивается в пыли и, размазывая по лицу грязные слезы, просит его о пощаде… Или другое: он с высокого берега швыряет своего врага в глубокий пруд, рыжий Славка беспомощно барахтается в воде, захлебывается и вопит о помощи… Не в силах заснуть, он мог подолгу упиваться воображаемыми картинами мести, а их было много, ой, как много!
А Славка между тем продолжал верховодить в своей компании и даже не подозревал, сколько раз был мысленно бит, утоплен и втоптан в пыль… Рево Световидов оставался бессильным что-либо сделать со своим врагом. Тайком от всех он забивался в укромный уголок и, закатав рукава рубашки, пробовал свои мускулы. Он в ярости сжимал кулаки и сгибал руки в локтях, но столь желанных мускулистых, налитых силой бугорков не было и в помине, под пальцами вяло перекатывалось жиденькое мясо. Кисель… Нет, этими руками рыжего Славку от земли не оторвать. В отчаянии Рево принялся по утрам делать гимнастику, устроил за сарайчиком турник, но за целый месяц все равно более трех раз подтянуться силенок не хватало. Вскоре железный лом, который служил перекладиной, зачем-то понадобился по хозяйству, и турник был окончательно заброшен…
Зато он был неизмеримо сильнее своего противника в другом: письменные сочинения по литературе у него получались лучше всех в классе, учительница языка и литературы вслух зачитывала его сочинения перед всем классом, а иногда даже в учительской перед учителями: «Вот, послушайте, Рево Световидов написал отличное сочинение, у него есть литературный талант!» А рыжий Славка за свои сочинения выше, чем «посредственно», никогда не получал…
Матери Рево приходилось несладко. Она работала счетоводом в сельсовете, но однажды ей сказали, что она больше не может занимать эту должность. Не сразу подыскала себе новую работу: никто не хотел омрачать свою жизнь. Хоть и не проверено никем, но все говорят, что муж ее добровольно сдался в плен. Примешь такую на работу, а потом расхлебывай… В конце концов ей удалось устроиться билетным кассиром в районном клубе. Она как-то быстро, прямо на глазах стала сохнуть, на лице появились морщины, плечи отвисли и подались вперед. Зарплаты кассира на троих не хватало, тогда она стала брать работу на дом: из давальческой шерсти вязала рукавицы, носки, вышивала на пяльцах, — опять же не для себя. Экономя керосин, доставаемый в те годы с превеликим трудом, работала при свете лампы-мигалки без стекла. Но вскоре глаза ее стали слезиться сами по себе, никакие капли не помогали, и рукоделие пришлось забросить. Тогда она стала продавать одежду, все лучшее, что успели нажить с мужем, продала на базаре с рук или обменяла на продукты. Не продала только темно-синий выходной костюм Ильи: недалеко уже время, когда Рево окончит школу, и костюм отца как раз будет ему впору.
Рыжий Славка был на два года старше Световидова, ему и еще троим его одноклассникам не дали закончить школу, призвали в военное училище. Прошло, может быть, полгода, и пришло извещение: Славку убили в Восточной Пруссии. В школе был митинг, Славку жалели и говорили, что школа должна гордиться такими воспитанниками. Рево тайком завидовал славе своего давнего, теперь уже мертвого недруга: хотелось, чтобы о нем самом тоже говорили такие хорошие слова и чтоб им тоже гордилась родная школа. Но только так, чтобы сам он при этом оставался в живых…
Он по-прежнему много читал, в библиотеке удивлялись: «Когда ты успеваешь?» Однажды взял какую-то толстую, страниц на триста книгу, а на другой день пришел с ней в библиотеку. «Не понравилась?» — «Нет, почему же. Я ее прочитал до конца». Старая библиотекарша не поверила и заставила пересказать содержание, а потом сама же удивилась: «Как ты быстро читаешь, Рево, просто поразительно!» Он промолчал, обиженный недоверием.
Появилось много книг про войну. Очень часто, читая такую книгу, он ловил себя на мысли: «А как бы поступил я, оказавшись на месте этого героя?» Как-то незаметно он укрепился в мысли, что самое главное — это жизнь, сохранение своей жизни, чего бы это ни стоило. «Люди везде одинаковы». «Умный человек должен понять другого умного». «Двое всегда могут договориться». Так, мысленно ставя себя на место героев книг, он почти всегда отвергал тот путь, который избирали они. В книгах про войну люди расплачивались своей жизнью, чтобы овладеть какой-то высотой, деревушкой, городишком. А тут Рево как раз вычитал в какой-то книге, что на земле нет такого места, которое было бы настолько хорошим, чтобы ради него стоило бросаться жизнью. И таких людей, ради которых это стоило бы делать, тоже почти нет. Тогда он подумал, что это сказано очень здорово и, пожалуй, верно. Самое главное в жизни — из любого трудного положения выйти целым, невредимым, сохранить себе жизнь! Должно быть, рыжий Славка сунулся вперед всех. Вот и погиб. А он, Рево Световидов, жив и будет жить, видеть солнце, топтать траву, купаться в пруду, читать книги, и вообще — он жив, и это самое главное.
Будущее представлялось ему очень неопределенно. Перед глазами рисовались неясные, туманные картины, заставлявшие учащенно биться сердце. Вот он совершил что-то необыкновенное, имя его повторяют тысячи и тысячи людей, потом его встречает огромная, как море, толпа, все рукоплещут ему. А потом вся эта огромная толпа восторженно следует за ним, все кричат «ура», а сам он где-то над орущей толпой…
Но в действительной жизни ничего такого пока не было: последние, жалкие остатки вещей мать на базаре выменивала на ведро картошки, сестра Лида ходила в школу в стареньких дырявых сапогах, неумело подшитых матерью. Да и сам Рево, — высокий, худощавый, с прыщами на лице, одетый в серо-зеленый немецкий френч, выменянный матерью где-то с рук, — ничуть не походил на воображаемого им героя и любимца толпы.
Наконец, в погожий майский день пришла радостная весть, что войне конец. Спустя месяц Рево получил аттестат зрелости. Когда в сельсовете оформляли документы для получения паспорта, ему удалось сменить свое имя, порядком осточертевшее к тому времени: с таким именем он непременно стал бы мишенью для насмешек в любом окружении. Чудак отец, ничего лучшего придумать не мог!.. В новеньком паспорте значилось, что его владельцем является Георгий Ильич Световидов.
О поступлении в институт нечего было и думать: на помощь из дома рассчитывать не приходилось, а на одну стипендию не прожить. До осени проболтался в «шаталтресте», потом повезло: подвернулось место в районной конторе связи. Работа была несложная: принимал телеграммы, заказные письма, денежные переводы, выписывал квитанции. Начальник конторы связи им был очень доволен: хороший почерк, квитанции и прочие деловые бумаги заполняет аккуратно. Что ни говори, у парня десять классов, со временем может рассчитывать на место помощника начальника райконторы связи. Вполне возможно, что пророчество начальника сбылось бы, не реши Георгий Световидов сам распорядиться своей дальнейшей судьбой. В один из дней он твердо решил: хватит с него квитанционных книжек и чужих денежных переводов. Человек должен иметь свое определенное место в жизни. А где оно, это место?
Георгий решил учиться в вузе. В технический его не тянуло: можно вконец засохнуть над чертежами, к тому же в школе, ввиду отсутствия учителя по черчению, им этот предмет вовсе не преподавали. В сельскохозяйственный? Работая во время летних каникул в колхозе, он насмотрелся на работу хлеборобов. Нет, земля не кормила даже своих пахарей. В педагогический? Все говорили, что работа учителя почетная, что им доверено воспитание будущих строителей коммунизма. Но и учителя жили не ахти как богато, одевались кое-как, зарплаты не хватало, не от хорошей жизни заводили коз, огороды. Кругом почет, да за шиворот течет… Посоветовавшись с матерью, Георгий решил податься в медицинский институт, благо он находился в относительной близости, километров за сто с небольшим. Врачи ходят в белых халатах, работа, как говорится, не пыльная, почета никак не меньше, чем у учителей. А главное, надежный хлеб: покамест на земле живут люди, будут и врачи. Итак, решено!
В медицинский институт Георгий попал сравнительно легко: ребята туда почему-то шли неохотно, их принимали даже с невысокими баллами. К тому времени Лида окончила семилетку и поступила в ремесленное училище, мать осталась совершенно одна. Георгий учился уже на третьем курсе, когда бедная женщина как-то незаметно ушла из жизни. На похороны он не успел: слишком поздно сообщили, к тому же дело было весной, дороги развезло, и до дома он добирался почти двое суток. Постоял над свежим холмиком глины, распродал, а часть роздал из оставшегося имущества, ключ от квартиры сдал по принадлежности в коммунальный отдел, с тем и уехал. Сестра Лида тоже не была на похоронах матери — отсюда до большого города на Урале слишком далеко.
Постепенно стерлись и исчезли красивые, туманно-радужные видения, которые когда-то приводили в восторг Рево Световидова. Будущий хирург Георгий Световидов теперь уже совершенно ясно и трезво понял, что никакого сверхгероя из него не получится и что никто не собирается носить его на руках и осыпать цветами. Хирург без пяти минут Георгий Световидов установил для себя неприглядную, жесткую истину: место в жизни придется брать с бою, добиваться самому. Любыми путями, всеми средствами. В противном случае, будь ты хоть семи пядей во лбу, никто тебя не приметит и не заметит. А Георгий Ильич Световидов был склонен считать себя натурой недюжинных способностей, пусть пока еще не раскрывшихся в полную меру, однако всему свое время. Отсюда и произошла манера кривить губы при разговоре, а также привычка вставлять в свою речь латинские афоризмы, которые он тут же снисходительным тоном объяснял несведущему человеку: «То бишь по-нашему…»
К моменту приезда в Атабаево у него уже был составлен для себя некий кодекс поведения в обществе, который в сжатом виде сводился к следующему: не следует смешиваться с толпой, иначе рискуешь потерять свое собственное лицо; не следует спешить прыгать в огонь, ибо всегда найдутся люди, готовые вперед тебя полезть в самое пекло; укуси спящего ближнего, иначе он проснется и укусит тебя.
Приехав в Атабаевскую больницу, он незамедлительно направился к главному врачу с тем, чтобы представиться. Просматривая документы вновь прибывшего врача, Соснов неприметно приглядывался к нему и неопределенно хмыкал.
— Мать жива? А-а… Отец?
— Погиб на фронте, — ответил Световидов и со злостью подумал о главном враче: «Чинуша, медведь… Небось сам всю войну просидел в этом своем лесочке, совращал молоденьких сестер!» Обратив внимание на большие, красные, будто с мороза, руки главного врача, усмехнулся про себя: «С такими руками только телегой и управлять. Скальпеля ими не удержать — он слишком деликатен для таких клещей… Интересно знать, отчего его держат тут главным? Почему бы, скажем, не поставить главным врачом молодого, знающего специалиста? Уж очень он старомоден, сундуковат…»
Передавая из рук в руки документы Георгия Ильича, Соснов снова по обыкновению хмыкнул и проговорил:
— Ну что ж… бумаги у вас в порядке. Диплом с отличием, анкета без помарок… Приступайте к работе. Покамест вторым хирургом. Впрочем, у нас приходится совмещать… Врачей не хватает. Люди у нас неплохие, вы сами потом убедитесь. Устраивайтесь…
Главный врач Атабаевской больницы с первой же встречи пришелся не по душе Георгию Ильичу.
Операция прошла благополучно, и теперь, казалось, жизнь маленькой Риммы Замятиной вне опасности. Однако через два дня состояние ее резко ухудшилось: вспыхнула послеоперационная пневмония. Девочка порой теряла сознание, маленькое ее тельце горело в огне, она даже не чувствовала боли от уколов. Соснов почти не отходил от нее, был мрачен и неразговорчив. Время от времени односложно бросал сестре Глаше Неверовой: «Пенициллин…», «Кофеин…», «Измерьте температуру…» И думал, думал о чем-то…
Отец Риммы, несмотря на уговоры, ни за что не хотел уезжать домой. К дочке его не допускали, и он, томимый тоской и неизвестностью, подолгу просиживал в коридоре больницы или о чем-то вслух рассуждал со своим равнодушно жующим меринком.
И вот снова померк день, на цыпочках подкрались сумерки, деревья, словно сдвинулись с мест, приблизились и окружили телегу с лошадью. Моторист на электростанции завел движок, окна больницы засветились, а во дворе сразу сгустилась темнота. Меринок неохотно перетирал зубами сухое клеверное сено, фыркал от мелкой пыли. Разбуженный запахом пота, где-то вокруг тоненько звенькал запоздалый осенний комар, казалось, он нудно и безнадежно жалуется на свою неудачливую судьбу. Слышно, как в Атабаеве отлаиваются собаки, между соснами видны редкие огоньки, а в лесу темно, тихо, только меринок позвякивает удилами да навевает тоску не ко времени пробудившийся комар-несплюн. Из больших окон больничного корпуса ослепительными квадратами ложится на траву мертвенно-белый свет, а за окнами ничего не видать: все занавешено белым полотном.
«В какой палате лежит Римма? — в который раз оглядывал отец безмолвные освещенные окна. — Как она там одна, может, хочется ей что-нибудь из дому? Напекла бы мать… А насчет Алексея Петровича все говорят, что врач он знающий, каждый норовит к нему попасть. Неужто такой человек за дочку не постоит? Вроде бы должен… Ах ты, Римма, Римма, что же такое приключилось с тобой? Бойкая была, а тут вдруг занемогла, животик схватило, в больнице оказалась… Должно быть, дома тоже не спят, мать в окне торчит. Ах ты, Римма, Римма… Отпросился у бригадира на ночь, лошадку дал, а тут, вишь, какое дело — и сам прогуливаю, и лошадь не на конном дворе…»
Незаметно для себя он сказал вслух меринку, чтоб тот понял:
— Вот, Серка, неладное случилось с нашей Риммой. И что бы такое могло быть с ней? Надо бы нам уже дома быть, а?
Серко потерся мордой о рукав хозяина, глубоко вздохнул, перестав жевать сухие стебли клевера, сочувственно покивал: «Ну что ж, подождем. Раз приехали, значит, надо подождать. Куда ж деваться? А дома бригадир тоже подождет, все-таки живой человек, должен понять. Только вот жаль, клевер у нас кончается, а дальше как — сам подумай…»
Долгие, нескончаемые думы тревожили отца, между тем меринок уже терся мордой об его плечо: пусто в телеге, весь припас вышел.
В это время где-то близко скрипнула дверь, кто-то невидимый вышел на крыльцо.
— Замятин! Ты еще тут? — спросил женский голос. Выйдя в темноту, сестра боязливо шарила глазами по глухо шумящей стене сосен.
— Тут я…
— Заходи в корпус. Врач велит. Где ты там?