Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Начало года - Геннадий Дмитриевич Красильников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тяжело опираясь на палку, главный врач медленно вышел из ординаторской. Едва за ним закрылась дверь, как Георгий Ильич вскочил с дивана и принялся возбужденно расхаживать взад-вперед по тесной комнатке. В такт своим шагам он помахивал в воздухе кистью руки и сухо пощелкивал пальцами, то и дело поводил по гладко зачесанным волосам. Фаина боязливо поджала ноги: Георгий Ильич, казалось, перестал замечать ее и едва не наступил на туфельку.

— Фаина Ивановна, ну подумайте, как можно разговаривать с подобным человеком? — Световидов метнул в сторону двери глазами. — Скажешь — не нравится, помолчишь — опять-таки навлечешь на себя высокий гнев… Удивительный характер у нашего уважаемого главврача! Он непостоянен и сварлив, как все старые люди… Не прошло десяти часов, как поступила больная, еще не готовы анализы, не ясен характер заболевания. Алексею Петровичу уже не терпится: подайте ему точный диагноз, и никаких! Но медицина, Фаина Ивановна, не плотницкое дело, и живой организм отнюдь не бездушное дерево!.. Впрочем, что я вам рассказываю, вы знаете об этом ничуть не меньше меня… А вы, кстати, замечаете, что за последнее время наш главный заметно начал сдавать? Вспышки гнева, часто без видимой причины, недовольство окружающими… Впрочем, должен сказать по праву старожила, что Алексей Петрович и раньше не отличался большим тактом, м-да… Отчего вы молчите, Фаина Ивановна? Вы не согласны со мной?

Фаина молчала в замешательстве. С одной стороны была убеждена, что человек на больничной койке — это что-то чрезвычайное, требующее немедленных действий. Если медлят врачи, поспешает болезнь, она с каждым часом все глубже и глубже проникает в организм, и здесь дорога каждая минута. Промедление смерти подобно!.. Но, с другой стороны, и Георгий Ильич прав! Поспешность в медицине — также не меньшее зло. В самом деле, человек не машина, и вред, нанесенный тончайшему организму необдуманным вмешательством, может оказаться непоправимым. Поспешай медленно… Чьи это слова, от кого она их слышала? Ах да, как-то однажды Георгий Ильич…

Световидов слегка коснулся рукой плеча девушки, она вздрогнула, глухо проговорила:

— Не знаю, Георгий Ильич, я ни-че-го не знаю…

— Ну, зачем же так трагично! Бросьте переживать, в нашем деле и не такое случается. Кто-то из древних эскулапов сказал, что врачу нельзя умирать вместе с каждым больным. Неплохо сказано! У врача всего-навсего одно-единственное сердце, на всех его не хватит. К сожалению… Да, кстати, Фаина… простите, Фаина Ивановна, чем занят ваш сегодняшний вечер? В атабаевском очаге культуры, то бишь в клубе, сегодня идет новый фильм, не желаете составить компанию? Хотя, черт побери, совершенно упустил из виду: сегодня ночью мое дежурство. Как жаль! Но я надеюсь, что вы не откажетесь пойти со мной на следующий сеанс. Согласны?

4.

Соснову еще предстояло осмотреть больного, которого вчера поздно вечером положили в изолятор. Утром на «линейке» Преображенская сказала, что больному уже шестьдесят. Может даже случиться, что они ровесники. Как она назвала фамилию того старика? Она показалась ему до боли знакомой, помнится, он даже слегка вздрогнул, когда Преображенская назвала больного по фамилии. И все-таки забыл. Если бы не этот неприятный разговор с Георгием Ильичом в ординаторской, он бы наверняка вспомнил. Алексей Петрович не жаловался на память, многих своих пациентов помнил по имени-отчеству. А все могло быть хуже… Шутка сказать, скоро шестьдесят, из них почти сорок — с больными. Изо дня в день в течение сорока лет слышать стоны, видеть человеческую немощь. Но доктор Соснов не дал самому себе зачерстветь, прикрыться панцирем равнодушия. В шестьдесят лет сердце доктора Соснова продолжало оставаться таким же, каким оно было сорок лет назад. Правда, временами Алексей Петрович чувствовал в груди ноющую, тупую боль, иногда так нестерпимо покалывало раскаленной иглой. Но об этом он никому не рассказывал, об этом знал лишь один человек — это Поленька, потому что от жены он никогда ничего не скрывал.

Вот и теперь, выйдя из терапевтического отделения, он почувствовал, как раскаленная игла на какой-то момент впилась под левый сосок, но это длилось недолго. Не стоило ему так волноваться в разговоре с молодыми врачами. Он изо всех сил старался не показывать этого, кажется, ему это почти удалось, но вот, пожалуйста, этот зловещий, как вспышка черной молнии, укол…

Он очень медленно побрел через широкий больничный двор, издали могло показаться, что главный врач просто прогуливается, и также неспешно поднялся по ступенькам небольшого домика. Это был изолятор, куда обычно помещали больных с неясным диагнозом, а также заразных. Последнее случалось крайне редко, так как по заразным болезням Атабаевский район уже давно числился в благополучных. Поэтому изолятор большей частью пустовал.

Взявшись за дверную ручку, Соснов немного передохнул. Он снова подосадовал на себя за то, что так скоро забыл фамилию больного, который со вчерашнего вечера лежит в этом изоляторе. Нет, нет, эта забывчивость не от старческого склероза, просто он сегодня чуть-чуть поволновался, и нате, пожалуйста, результат!

Старая няня — весь персонал больницы называл ее просто Сергеевной — подала Алексею Петровичу халат, помогла надеть.

— Ну, как? — неопределенно спросил Соснов.

— Не нравится он мне, — торопливо зашептала Сергеевна, — ненормальный какой-то, малохольный вроде.

— А что?

— Все ему у нас не по нраву, то не так, другое не так, все не по нему. Нехорошими словами ругается, хоть бы женщины постеснялся. Нервозный больно…

— Ну, ну, ничего, Сергеевна. Больной человек, понимать надо.

Изнутри домик разделен на две половинки: в одной помещается Сергеевна со своим немудреным хозяйством, в другой половине расставлены чисто заправленные койки. Ничего лишнего: как-никак, больница, не дом отдыха. Соснов в углу под умывальником долго и старательно мыл руки, тщательно вытер их, укоризненно покачал головой:

— А полотенце у тебя, Сергеевна, не первой свежести. Экономишь на мыле? А ты не жалей, этого добра нынче много, годы не военные. Ну, давай, посмотрим, какого такого ненормального положили к тебе.

Соснов открыл дверцу, ведущую во вторую половинку, огляделся с порога. Четыре койки, тщательно заправленные Сергеевной, пустовали. На пятой боком, спиной к Соснову, лежал человек. На скрип двери он даже не шевельнулся, было непонятно, то ли спит, то ли не проявляет никакого интереса к людям. Соснов с минуту вглядывался в него. Лица не видно, но затылок лежавшего, и главное большие, оттопыренные уши с торчащими жесткими волосами показались ему до странности знакомыми. «Где я видел эти ушища? — раздумывал Соснов. — Эти волоски…»

Больной внезапно дернулся всем телом и закашлял. Кашлял он долго и мучительно, весь содрогаясь, сжимаясь в комок и втягивая голову в плечи; внутри у него что-то хрипело и клокотало, он задыхался, со свистом втягивал в себя воздух и снова заходился в душащем кашле. Это продолжалось минуты три. Наконец, ему с трудом удалось подавить приступ, он обессиленно приподнялся на койке и смачно выплюнул мокроту на чисто выскобленный пол. «Ох, проклятье, проклятье!» — облегченно выдавил он из себя. У Соснова в голове мелькнула мысль отчитать Сергеевну за то, что она забыла поставить больному плевательницу, но тут же заметил свою оплошность: плевательница стояла, задвинутая под койку. Сергеевна была не при чем, она свое дело знала хорошо. Теперь Соснов рассердился на больного: что он, не видит плевательницу? Няням в больнице и без того хватает работы, без конца моют и прибираются, а много ли получают… Поимей совесть, уважай чужой труд, хоть ты и больной!

— Плевательница под койкой! Вы что, не видите ее? — гневно спросил Соснов.

— Ничево-о, уберут… Зря деньги получают.

Сказав это, больной тяжело повернулся к Соснову лицом, глаза их встретились. И взгляд этого изможденного человека с большими ушами снова на мгновение заставил раскаленную иглу впиться под левый сосок. Он узнал этого человека. Как же сразу не признал его по заостренному затылку и по безобразно большим ушам, из которых торчат острые волоски? Ведь ему случалось подолгу рассматривать его, казалось, должен был запомнить на всю жизнь, навсегда. Но вот, поди ж ты, не признал. Много времени прошло с тех пор, тысячи лиц, ушей, затылков заслонили, как бы защитили собой Соснова от этого человека.

Больной тоже узнал его. Исхудалое, с заостренным носом лицо его оживилось, тонкие губы растянулись в подобие радушной улыбки, человек оскалил четкий ряд хорошо сохранившихся, желтых от табака зубов. В глубоко запавших глазах проглянула живость.

— А, доктор Соснов, Алексей Петрович! Вот где пришлось свидеться с тобой, а? Не ждал? А я сам к тебе напросился, кха-кха… Видишь вот, живые мощи, как говорится, землей от меня пахнет… Шабаш, дальше некуда… Ну, ничего, ты меня на ноги поставишь, верно ведь, а? Я знаю, ты хороший доктор, много слышал. Вылечишь ведь, а, Петрович? Кха-кха-кха… Ох, не могу, заложило вот тут, не вздохнуть, уф-ф… Ну, здравствуй, Алексей Петрович, годов-то сколько прошло!

Человек протянул Соснову руку, но Алексей Петрович в этот момент наклонился, чтобы придвинуть к себе табуретку, и сделал вид, что не заметил протянутой руки.

— Ну что ж, Илларион Максимович, давай, посмотрим, что у тебя там такое… Сними рубашку…

Стараясь не смотреть на больного, Соснов взял с тумбочки серый лист отпечатанной бумаги. То была «История болезни», заполненная неровным почерком Ларисы Михайловны: «Ф. И. О. — Матвеев Илларион Максимович, возраст — шестьдесят лет, место рождения… национальность… Диагноз…» Здесь Лариса Михайловна оставила пустую графу.

Тем временем Матвеев, продолжая стонать и охать, стянул с себя больничную рубаху, лег на живот. Закладывая рогатую трубку резинового фонендоскопа в уши, Соснов ближе наклонился к больному, глаза его невольно тянулись к правому плечу Матвеева. И он сразу увидел то, что искал. Над правой лопаткой заметно синевела неглубокая, стянутая по краям небольшая лунка.

…Колчаковская пуля навылет в грудь ранила красноармейца Матвеева Иллариона. Рядовой санитарной роты Соснов Алексей на себе вынес раненого из-под огня, наскоро перевязал и доставил в санроту. Должно быть, рука у санитара была легкая — через два месяца красноармеец Матвеев выписался из госпиталя. Правда, на первых порах правая рука действовала с трудом, поэтому Матвеева определили в обоз артиллерийского полка. Улучив свободный часик, Соснов нет-нет да и забегал в госпиталь, приносил нехитрую передачу, прикармливал ослабевшего Матвеева. Тот быстро и до крошки съедал принесенный Сосновым харч и без конца твердил: «Ну, Олешка, век не забуду твою доброту! Бог даст, вернемся в Липовку, я тебя отблагодарю, ничего для друга не пожалею! Ты мне жизнь спас от верной смерти, уж я постараюсь вернуть тебе свой должок, Олексей!»

Спустя неделю после того, как Матвеева выписали из госпиталя, Соснов сам свалился в горячем тифозном бреду, сорок дней провалялся в Томском тифозном госпитале. Он уже слабо верил, что выживет, снова станет на ноги: от долгого, неподвижного лежания вся спина у него была в пролежнях. Гнил заживо… Однако, знать, родители наделили его при рождении неодолимой живучей силой: его готовились захоронить в далекую сибирскую землю, а он своими ногами пошел по этой земле. Пока мерялся силами со смертью-эзелем[1], с колчаковщиной было покончено, самого адмирала словили и даже успели расстрелять… Давно это было, сорок с лишним лет назад. Илларион Матвеев сдержал свое слово, за спасение жизни щедро отблагодарил спасителя, вернул свой должок во сто крат, а может, и того больше.

…Рука Соснова заметно дрожала, когда он, стараясь не прикасаться к голому телу Матвеева, приставил к его спине чашечку фонендоскопа.

— Дыши. Глубже… Еще раз… Теперь придержи дыхание. Так. Можешь одеваться. Сегодня возьмут анализы, я распоряжусь…

— Прикажи, прикажи, Петрович! Ох, замучила меня проклятая болезнь, впору гроб заказывать. Веришь ли, Петрович, ночей не сплю. Не первый год маюсь…

— Знаю, — нехотя подтвердил Соснов.

— Вот, вот, ты меня хорошо знаешь, Петрович, потому и надеюсь, что поможешь ты мне, на ноги поставишь. Хоть и немалые у нас с тобой года, только помирать покуда не хочется, ох, не хочется… А ты, Петрович, вроде и вовсе не старишься, как был молодой, кхм… такой и есть. Помоги мне, Петрович, вся надежда на тебя, я ведь специально в твою больницу напросился, думаю, Петрович не оставит в беде, вылечит. Слава-то о тебе далеко идет, слышал, как же… Поля твоя как, Петрович, бегает?

— Здорова.

— Дай бог, кха-кха… дай бог. Она у тебя молодец. А Дарья моя… пять лет, как схоронили. Знал ведь Дарью, а?

Соснов промычал что-то неопределенное и, небрежно затолкав фонендоскоп в карман халата, отошел к окну. Наступило тягостное молчание. Матвеев, сгорбившись, сидел на помятой постели, поводя плечами, прерывисто дышал, на висках у него выступил холодный пот. Соснов стоял у окна, заложив свои крупные руки назад, упорно смотрел куда-то в окно, и нельзя было догадаться, о чем он думает. Не поворачивая головы, он впервые сам задал вопрос Матвееву:

— Долго не было слышно тебя… Где проживал?

Словно обрадовавшись вопросу, Матвеев снова задвигался, засуетился.

— Ох, не говори, Петрович, не говори, носило меня по белу свету из конца в конец! У дочери, на Ижевском заводе, года три проживал, а как она замуж выскочила, так лишним при них оказался. Подался после того к младшему сыну, он под Казанью учительствует, школой заведует. Все бы ничего, тот сын у меня умненький, не гнал меня, только сам я больше не мог у них оставаться. Хворь-то у меня, сам знаешь, Петрович, нехорошая, а там внучата маленькие, того и гляди, от меня схватят… Сам, по своей воле уехал. А здесь, в Атабаеве, старший сын проживает, при исполкоме конюхом числится. Этот умом не вышел, дальше конюшни не ушел… Бесхозяйственный, ни кола, ни двора, как говорится, и семью не смог по-настоящему завести, проживает возле безмужней бабы-одиночки. Пьют оба… Эхма, что поделаешь, к кому-то надо приткнуться! Вот, Петрович, на старости лет оказался я бездомным бродяжкой, а ведь когда-то не хуже людей жил!

Соснов молчал. Эхом отдались в голове последние слова Матвеева: «„Не хуже людей жил…“ Спору нет, пожил ты, Матвеев, в свое время, да не то что хуже людей, а как тебе пожелается. Говоришь, бездомным бродяжкой оказался? А вспомни, Матвеев, сколько людей из-за тебя остались сиротами, пошли по миру? Не тебе бы передо мной плакаться… Видно, ничего ты не понял, остался при своем… Не ждал я тебя, и думать не думал, что пути наши еще раз сойдутся. Надеялся, что имя твое навсегда зачеркнул в своей памяти. Зачеркнул, да не совсем, ты сам явился ко мне и разбередил старое. Долго же носит тебя земля, Матвеев, терпеливая она…» Матвеев прервал невеселые размышления Соснова.

— А скажи, Петрович, долго мне тут в одиночку томиться? Прислали бы кого в товарищи, все веселее. В последнее время стал я темноты бояться, будто малый ребенок, всякая чертовщина мерещится. Случись что — некого позвать…

«Смерти боишься?» — чуть не вырвалось у Соснова, но привычка оказалась сильнее: он приучил себя не говорить с больными о смерти.

— Няня всегда находится здесь, — сухо пояснил он и собрался уходить. С Матвеевым он не попрощался.

Глядя вслед идущему через двор главному врачу, няня Сергеевна жалостливо подумала о нем: «Стар становится Алексей Петрович, нелегко ему управляться… Вишь, как горбится, голова ниже плеч… Невеселый что-то ушел отсюда, с чего бы? Не иначе, как этот малохольный расстроил его. Привел нечистый такого: то ему неладно, другое неладно. Ишь ты, барин выискался! А нам, коли правду сказать, все больные на один чин…»

5.

Ночные дежурства в больнице случались всякие. Выпадали такие, что только успевай поворачиваться: не успеют принять, устроить одного больного, как следом стучатся с другим. Но чаще дежурства проходили без особых происшествий, дежурный врач сидел в уютной ординаторской, коротая время за увлекательным романом, а то и просто отдыхал на койке, которая стояла тут же: случись что — дежурная сестра разбудит.

Фаина обошла палаты, сделала в журнале кое-какие назначения, затем прошла в ординаторскую, скинула туфли и устало опустилась на диван. Хотелось, чтобы дежурство прошло спокойно. Она была и в той палате, где лежала Римма Замятина — девочка спала. Может, у малышки обойдется без операции: кому она в радость?

Все работники ушли, в больнице тишина, будто людей и вовсе нет. В конце коридора, около шкафа с лекарствами, сидит старшая сестра Глаша, протирает какие-то склянки, готовит бинты, между делом поглядывает в окно. Отсюда ей виден весь двор и угол амбулатории.

Глаше сегодня тоже легче: тяжелобольных нет, новых не поступило. Да и кому мила больница? Иной поступит совсем слабый, а немного поправится — сразу заскучает, каждый обход справляется: «Доктор, когда меня выпишете?» Дня лишнего не заставишь полежать. А люди годами здесь работают. Соседки, вон, удивляются: «И как это ты, Глаша, все время в больнице? К вам на минутку забежишь, так прямо в голову ударит лекарствами…» А Глаша этого не замечает, привыкла, видно, и уходить не хочется. Да и куда идти, работа везде одна. А места такого, может, больше и не найти: люди все свои, слова плохого не скажут. Врачи все ласковые, а для больных она и вовсе «Глашенька» да «сестрица». Алексей Петрович, главный врач, и тот обращается к Глаше не иначе, как «Глафира», «милуша». Второй десяток лет она работает в больнице, и не слышала еще от Алексея Петровича грубого слова. Правда, кое-кто из работников не прочь поворчать, мол, Алексей Петрович временами бывает зол, и что характер у него неуступчивый, что человек он не из легких, бывает, что зря на человека накричит. А Глаша об Алексее Петровиче никогда бы этого не сказала. Если, скажем, за тобой нет никакой провинности, за что же, спрашивается, станет тебе наговаривать главный врач? Нет, няни и сестры довольны Алексеем Петровичем, если и случается, что он шпыняет их, так ведь за дело! Погрозится, пошумит, да вскорости и остынет, а потом и вовсе забудет. Нет, что бы ни говорили об Алексее Петровиче, а человек он справедливый, в его положении без строгости никак нельзя: больница немаленькая, столько людей в ней, и хозяйство обширное, за всем надо доглядеть, усмотреть. Глаше он как бы заместо отца, только сказать ему об этом она стесняется…

Глаша задумалась, на время даже про работу свою забыла. Спохватилась и сама удивилась: с чего бы это? С беспокойством посмотрела в сторону ординаторской, но там все было тихо: должно быть, Фаина Ивановна прилегла отдохнуть. Вот и хорошо, пусть вздремнет хотя часик, а то она с утра бегает туда-сюда, из корпуса в корпус, за день бедняжка так намается, что к вечеру еле на ногах стоит. Хоть и не говорит об этом сама, а сестры все видят. Старательная такая, всегда исполнительная, и к больным чуткая. Глаше Фаина Ивановна очень нравится, пока работает в больнице, всяких врачей повидала, а вот Фаина Ивановна больше всех ей по нраву пришлась. Она у них недавно, еще и году нет, как приехала, сразу после учебы сюда направили. В первые дни и Глаша, и другие сестры замечали, что новый врач часто запирается в своем кабинете, а потом на приеме сидит с опухшими глазами. Видно, по первости одиноко казалось на новом месте, люди все незнакомые. На ее месте и сама Глаша, наверное, переживала бы. А теперь Фаина Ивановна, по всему видно, привыкла, перестала плакать тайком. Иногда забудется и потихоньку напевает про себя полюбившиеся ей песенки. Няни и сестры поговаривают между собой, что молодой хирург Георгий Ильич по-особенному поглядывает на нее, и в кино они ходят вместе, и вообще у них все идет на лад… Конечно, работников в больнице не так уж и много, чтоб не замечать, кто с кем и как. Ну что ж, не к худому, если Фаина Ивановна и Георгий Ильич нравятся друг другу, оба они из себя видные, молодые, самая пара, лучше не придумать. Георгий Ильич работает в хирургическом отделении, и потому Глаша знает о нем поменьше, а что касается Фаины Ивановны, то она, по Глашиному мнению, составила бы счастье любому человеку. Правда, Глаша стороной слышала, что Георгий Ильич «из себя слишком гордый, любит себя выставлять», но ведь мало ли что наскажут люди, на чужой роток не накинешь платок…

Глаша неприметно вздохнула: счастливые люди не ищут счастья, оно само находит их. А Глашино счастье прошло где-то кружными путями, так и не сыскав ее. Молодость свою она почти совсем не помнит. Будто видела смутные сны, а проснулась — словно всегда была такой, всегда в больнице работала. Одно только запомнилось, хоть и давно это было, еще при отце с матерью. Однажды на гулянке весь вечер с ней танцевал парень из соседней деревни и потом проводил до самого дома. А на другой день даже не подошел к ней, видно, ребята засмеяли: эх ты, мол, кроме Глаши, будто девчат нет!.. Она и сама знала, что некрасивая. Ее больше никто не провожал, а потом она и сама перестала ходить на вечеринки. Теперь об этом думать поздно, уже за тридцать, она примирилась с тем, что ее счастье ушло мимо нее другими путями-дорогами, и когда рядом с собой видит, как счастливы другие, ничуть не обижается, а наоборот, даже от души радуется… А вот акушерка Екатерина Алексеевна твердит ей свое. Она иногда приходит к Глаше просто так посидеть, чайку попить. Глашина квартирная хозяйка — тетя Люба — совсем не слышит, с ней не разговоришься, к соседям Глаша не ходит, потому всегда бывает рада, когда «на чаек» забегает Екатерина Алексеевна. Старая акушерка в этих местах давно, в районе, может, половину, а то и больше людей первая в свои руки принимала… Теперь глаза у нее ослабли, жалуется, что работать стало трудно. Выписали рецепт на очки, да здесь нет таких стекол, говорят, в Москве их надо заказывать. И вот как узнает Екатерина Алексеевна, что кто-то из Атабаева собирается в Москву, обязательно придет с рецептом и скажет робко:

— Надо бы мне в Москву очки заказать… Говорят, там всякие стекла есть. Да только, чай, вы и без того сильно будете заняты? В Москве люди спешат всегда…

И не понять — то ли просит очки привезти, то ли сама отговаривает. А рецепт теперь уже совсем истерся, порвался на сгибе. Люди же, хоть и не так часто, все-таки ездят в Москву, да, видно, всегда сильно торопятся, и все забывают про очки старой акушерке…

Так вот, когда к Глаше приходит Екатерина Алексеевна, они втроем с тетей Любой садятся пить чай. Тетя Люба, по глухоте своей, в разговоры не вступает, молча пьет вприкуску. А Екатерина Алексеевна хитро поглядывает на Глашу поверх блюдечка, подмигивает ей заговорщически:

— А первенца-то, Глаша, жди девочку. Уж поверь мне, старухе, знаю.

При этом Глаша сильно смущается, с упреком глядит на Екатерину Алексеевну: ну, зачем? Знает же, что об этом Глаше думать поздно. Мало ли девушек молодых, красивых? Но Екатерина Алексеевна не унимается:

— Девочка, девочка, это уж точно!

…Рука Глаши застыла в воздухе с зажатой склянкой: показалось, будто кто-то позвал ее из палаты. За долгие годы в больнице она, даже будучи занятой чем-то другим, привыкла улавливать даже самый тихий шепот в палатах. Без стука поставив баночку на столик, она неслышными шагами направилась по коридору к той палате, откуда, как ей показалось, позвали ее. Приоткрыв высокую дверь, она просунула голову и внимательно оглядела все койки. Свет в палате был потушен, но в неярком свете луны она различала все предметы. Больные тихо спали под одеялами. Но вот на койке рядом с печью кто-то зашевелился, приподнял голову, свистящим шепотом позвал:

— Сестра-а…

Глаша белой тенью двинулась к нему, близко наклонившись к изголовью, также шепотом спросила:

— Что-нибудь нужно?

— Подушечку бы, сестра? А это ты, Глаша? В головах низко, шею отлежал. Ты бы принесла мне еще одну подушечку, Глашенька…

— Сейчас, Иван Василич.

Глаша на цыпочках вышла и так же бесшумно вернулась с подушкой, ловко просунула под голову больного.

— Теперь легче?

— Спасибо, Глаша… Невмоготу стало. Никак не идет сон, что ты с ним поделаешь.

— Рука-то не беспокоит? А ты постарайся уснуть, Иван Василич, чего зря себя мучать… Может, еще чего принести?

— Спасибо, Глаша, теперь хорошо, может, и в самом деле усну. Ох, Глашенька, до утра-то долго еще нам ждать…

Глаша осторожно прикрыла за собой дверь, снова принялась за свою работу возле столика. Мысли ее теперь были заняты Иваном Васильевичем: жалко человека, не повезло ему. Как-то раз он поделился с Глашей, рассказал, что работает трактористом, весной похоронил жену — та померла от рака. Не успел привыкнуть к тишине в осиротевшем доме, как самого свалила желтуха. Думал, ненадолго в больницу, а уже третья неделя на исходе: такой уж установлен порядок, раньше чем через сорок дней с желтухой не отпускают. Хороший человек Иван Василич, Глаше его очень жалко: шутка сказать, двое ребятишек при нем остались сиротами.

Прервав на минуту свою работу, Глаша подошла к дверям ординаторской, тихонечко заглянула. В комнатке горел свет, а Фаина Ивановна, по-детски поджав под себя ноги, прямо в халате спала на диване. Губы ее вздрагивали, растягивались в быстро гаснущих улыбках: вероятно, она видела смешной сон.

Просунув руку в приоткрытую дверь, стараясь не шуметь, Глаша выключила свет, затем снова принялась готовить бинты, вату на завтра.

6.

Фаина проснулась от легкого прикосновения чьей-то руки, спросонья испуганно вскрикнула:

— Ой, кто здесь?

— Фаина Ивановна, уже седьмой час. — Перед ней с виноватой улыбкой стояла старшая сестра Глаша Неверова. — Вы сами сказали, чтоб утром пораньше разбудить…

Встряхнув остатки сна, Фаина опустила ноги на пол.

— Ой, Глаша, разоспалась я… Меня не спрашивали?

— Не спрашивали, Фаина Ивановна. Вы теперь сходите домой, а я здесь побуду пока, не беспокойтесь. Вам сегодня еще целый день работать…

Фаина с благодарностью посмотрела на Глашу, молча посочувствовала ей: «Какая она добрая женщина. Все о других беспокоится, а о самой и подумать некогда. Про таких говорят: у человека два сердца…»

Сестра ушла. Фаина подошла к шкафу, одна из створок которого была зеркальной, кое-как причесала волосы и вздохнула. Сон не принес свежести, все равно очень хотелось всласть отдохнуть.

Эти дежурства всякий раз изматывали ее. Вчера она целый день работала, ночь коротала на диване, а сегодня снова предстоит день провести в больнице. Врачей не хватало, и после ночных дежурств отгулов не давали. Еще хорошо, что за дежурство платят. Смешно все-таки: все говорят, и в газетах пишут о том, что работа врача самая благородная, что люди в белых халатах стоят на страже здоровья людей, и прочее такое. А знают ли те люди, которые пишут в газеты, сколько получает врач за свою работу? Сказать по правде, куда меньше той чести и славы, которую воздают им… Фаина слышала, что на Севере людям платят какие-то «северные» или там «полярные», на каких-то заводах платят «за вредность производства». Уж если на то пошло, врачам тоже надо бы установить надбавку. Всю жизнь они проводят среди больных, а больные, известно, какой народ, иной раз и обругают тебя ни за что, ни про что, оскорбят походя, а врач не имеет права ответить тем же. Значит, сдерживай себя, если тебе в эту минуту даже хочется заплакать от незаслуженной обиды. Каждодневно слышать жалобы, стоны, вдыхать нечистый воздух, возиться с окровавленными бинтами — все это, пожалуй, Стоит того, чтобы врачам тоже платили надбавку «за вредность»… Даже дома они никогда не чувствуют себя свободными от своей работы, белый халат продолжает как бы оставаться на них: в любую минуту могут позвать к больному. Никому в голову не придет справиться о здоровье, настроении, почему-то само собой полагается, что врачи никогда и ничем не болеют…

Слов нет, к врачам везде относятся очень уважительно, особенно в деревне, в этом Фаина убедилась сама: в любом доме там стараются угостить тебя самым вкусным. Да, это верно, уважение к врачу большое. Может быть, это потому, что никто за свою жизнь так или иначе не минует больницы. Даже жить человек начинает в больнице, в родильном отделении, и первым к нему прикасается своими руками человек в белом халате. Очень часто случается, что и последний вздох человека слышит тоже он…

Кроме всего прочего, Фаина заметила, что люди в Атабаеве присматриваются к ней не только с уважением, но и с любопытством: «А как она одета?» Они, наверное, полагали между собой, что на враче все должно быть безукоризненно чистым и красивым, новым и привлекательным. И уж наверняка все атабаевцы были бы несказанно удивлены, заметив, что врач Петрова одета неряшливо или что она все лето проходила в одном и том же голубом платье с мелкими горошками. Тогда, конечно, не обошлось бы без привычного: «А еще врач!»

Вот почему Фаина никогда не отказывалась от ночных дежурств, а порой, случалось, соглашалась дежурить даже вне очереди, если кто-нибудь просил ее об этом. Таким образом, каждый месяц она имела пятнадцать-двадцать рублей сверх зарплаты. Эти лишние рубли давались нелегко: после каждого дежурства она чувствовала себя страшно усталой. Но в двадцать четыре года люди в большинстве своем еще не жалуются на усталость и нездоровье.

Фаина снова вздохнула, напоследок еще раз взглянула в зеркало, затем скинула халат и вышла на крыльцо. Лес вокруг больницы весь звенел от птичьего гомона. Деревья еще спали, и птицы тщетно пытались разбудить дремлющих великанов, суетливо копошась в их раскидистых, пушистых ветвях-волосах. В просветы между соснами проскальзывали лучи раннего солнца, оттого казалось, что земля покрыта ковром, причудливо сотканным из золотистого и темного.

При виде всего этого Фаина повеселела. В самом деле, с чего она завздыхала? Никаких особых причин для переживаний нет. Самое главное — она молода, у нее есть хорошая работа, в Атабаеве у нее теперь много знакомых, и еще… Все эти дни она жила ожиданием каких-то неведомых, больших перемен. Она не могла бы сказать каких, но обязательно счастливых!

Развеселившись, она вприпрыжку спустилась по некрутым ступенькам и только потом смущенно оглянулась: а вдруг заметили? Вот, скажут, доверяйся таким врачам, девчонка девчонкой! Но корпуса еще спали крепким утренним сном, большие окна были пусты. А днем в любую погоду в каждом окне торчат по нескольку человек. Стоят они так долгими часами, жадно всматриваясь неизвестно куда.

По неприметной тропинке, проворно вьющейся между соснами, Фаина выбралась на опушку, здесь ее щедро встретило солнце. Фаина даже зажмурила глаза, столько здесь было света. На самой опушке стоят два домика, точь-в-точь близнецы, с одинаковыми зелеными крышами. В одном из домиков живет главный врач Соснов, в соседнем домике-близнеце в двух смежных половинках квартируют старая акушерка Екатерина Алексеевна и хирург Световидов. Домики эти не коммунхозовские, их построили на больничные деньги специально для врачей. Фаина знала, что окна Георгия Ильича выходят как раз на дорогу, и хотя она старалась думать совсем о другом, но когда проходила мимо этих окон, ей стало немножко жарко. Лишь очутившись по ту сторону мостика, она вздохнула облегченно: отсюда, сквозь прибрежные заросли ольхи, домики не просматривались.

…Когда Фаина впервые приехала в Атабаевскую больницу, Георгий Ильич представился ей шутливо: «Световидов, местный абориген, то бишь старожил. Всегда рад свежему человеку! А вас как будем величать? О, какое приятное имя!..» Фаина до сих пор смущается при нем. Световидов то и дело вставляет в разговоре латинские афоризмы, а потом с усмешкой поясняет: «То бишь, по-нашему, это будет…» На первых порах он ничем не выделял Фаину среди остальных работников, лишь время от времени доброжелательно-насмешливо справлялся: «Ну как, привыкаете к жизни в наших богоспасаемых палестинах, то бишь…» Прошло несколько месяцев, и Фаина привыкла не только к новому месту, но и ко многому другому, в том числе и к тому снисходительно-насмешливому тону, с каким разговаривал с людьми хирург Световидов. Больше того — они стали дружны между собой, хотя Фаина не переставала втайне смущаться при Георгии Ильиче. Однажды он под каким-то пустячным предлогом побывал у нее на квартире, с той поры стал захаживать запросто. Он умел очень интересно рассказывать и всякий раз подшучивал над девушками: «Уверяю вас, здесь самый настоящий женский монастырь! Может быть согласитесь взять бедную, заблудшую овцу в настоятели?» Когда за ним закрывалась дверь, Тома сердито накидывалась на Фаину:

— Ну и поклонничек у тебя! Корчит кого-то из себя, а кого — и сам не знает! Я бы ни минуты не терпела такого возле себя! Скажи спасибо, что я такая добрая, не выгнала эту заблудшую овцу…

Фаина краснела до слез, беспомощно оправдывалась перед воинственно настроенной Томкой:

— Перестань, Томка, прошу тебя! Ну, какой он мой поклонник? Я его не приглашаю, просто он сам, разве не видишь…

— Хо-хо, «сам, сам»! Ты что, слепая, не видишь? Ну, конечно, любовь слепа! А мне со стороны виднее: он с тебя глаз не сводит, точно Ромео какой… Смотри, окрутит он тебя, вспомнишь мое слово!

— Ну, хватит тебе, Томка! Нашла о чем… Георгий Ильич мне никто, ты сама об этом отлично знаешь. А потом что ж такого, если он приходит к нам?

— Ого, «к нам»? Во всяком случае, ходит он не ко мне! И не скрывай, пожалуйста: я все вижу. И как ты при нем расцветаешь маковым бутончиком, и как…

Между ними начинается незлобивая ссора, затем Томка уединяется в свою комнатку, назло Фаине читает лежа в постели, а Фаина, в пику ей, прямо-таки с адским терпением сидит у себя за столиком, делая вид, что страшно заинтересована своими старыми конспектами по анатомии. Она нарочно громко шелестит страницами исписанных толстых тетрадей, а у самой из головы не идут сказанные Томкой слова: «Он с тебя глаз не сводит…»



Поделиться книгой:



Регистрация