– На ноготь вправо – и ты был бы убит. – Она коснулась моего раненого виска. – Тебе повезло.
Она вырвала меня из рук озверевших баб, нашла повозку и погнала мула прочь от монастыря, охваченного пламенем. При этом не забыла о моем дорожном мешке с двумя сотнями дукатов и тетрадями, которыми я дорожил.
– Значит, тебе тоже досталось, – сказал я. – Как тебе удалось с ними справиться?
– Я их просто убила, – сказала Нелла. – Всех, кто оказался рядом с тобой.
– И куда мы направимся? Возвращаться в монастырь, похоже, бессмысленно, ехать в Рим – опасно, мы не выполнили приказ кардинала-племянника, упустили Джованни, и никто не знает, где он сейчас… На север? На запад?
– Как прикажешь, – сказала Нелла.
– Значит, в Савойю, во Францию, лишь бы подальше от «ночных псов» дона Антонио, от виверн, от всех этих безумцев и безумств. У нас есть деньги – на первое время хватит. Я многому научился у хозяина, не пропадем. А ты…
– Если ты не против, – сказала Нелла, – мой ночной горшок всегда будет стоять рядом с твоим.
Она стала так похожа на Нотту – от нее даже пахло сушеным яблоком, как от моей малышки.
– Помню, ты сказала, что мне не придется выбирать между тобой и Ноттой…
– Я не думала, что все так обернется. Я думала, мы обе погибнем. Я думала, мы все погибнем. Но мы выжили, Эней.
– Что ж, Дидона, – сказал я, взяв ее за руку, – переступим и эту черту и посмотрим, что нас ждет там, на другом берегу…
Часть II. Лемаргия
Арман де Брийе, шалопай из Гавра.
Папаша Пелетье, наследник Пуссена и Лесюэра, изобретатель и контрабандист.
Змееподобная мадам Жозефина д’Анжи и ее несчастный сын Мишель.
Граф М., капризный и развратный старикашка из славного дома Колиньи.
Белоногая белошвейка Заза, служанка Коллетт с вместительным ртом, мадемуазель Иветт с буржуазной грудью и другие гаврские женщины, которым нравилось, когда их педикабили, ирруматили и просто футуэрили.
Шарль-Анри Сансон, Великий Сансон,
Луи Мишель Лепелетье, маркиз де Сен-Фаржо, голос которого решил судьбу Людовика XVI, первый мученик Великой французской революции, убитый гвардейцем-монархистом Николя де Пари за несколько часов до смерти короля на гильотине.
Маркиз де Бриссак из рода темных богов.
Его супруга Манон, неутомимая, как морская волна.
Лакей Анри, определяющий размер обуви по величине пениса.
Деревенский вампир Франсуа Гренье, потомок браконьеров.
Отец Фуко, кюре в горящей сутане.
Зловещий Дени, существо из бутыли.
Библиотекарь господин Боде, энциклопедист и пессимист.
Его сын гражданин Боде, таинственный Минотавр.
Анна Леру, зеленоглазая и коварная.
Электра, Психея, Филомела, Нюкта и другие жертвы искусства.
Мадемуазель Вонючка и ее роковая родинка.
Ибо вы куплены дорогою ценою.
27 июля 1778 года мой отец Антуан де Брийе, офицер флота его величества, пал за короля и Францию в сражении с англичанами у острова Уэссан в устье Ла-Манша.
На поминках, однако, больше говорили о недавней смерти заклятых врагов – Вольтера и Руссо, чем о героической гибели моего батюшки.
Тон задавал господин де ля Пелетье, которого все называли папашей Пелетье, хотя был он немногим старше моего отца.
Папаша Пелетье был близким другом нашей семьи, поэтому никто не удивился, когда он женился на очаровательной вдове де Брийе, моей матушке.
Вскоре после свадьбы мы покинули Нижний город и поселились в Верхнем Гавре, среди состоятельных людей.
Меня отдали в школу к доминиканцам, где я считался довольно прилежным учеником, но по-настоящему я обретал себя дома, в обществе папаши Пелетье, который считал себя художником, наследником Пуссена и Лесюэра, а кроме того, был изобретателем и контрабандистом. Впрочем, о последней его ипостаси знали немногие.
По воскресеньям у нас собиралось общество любителей искусств, а летом многие из этих господ занимались живописью в садовом павильоне. Особенно нравилось им писать обнаженную натуру – в качестве моделей обычно выступали миленькая дочь садовника или белоногая белошвейка Заза, которые получали за это небольшие деньги и подарки.
Природа наделила меня чутким носом – я мог с закрытыми глазами отличить кровь курицы от крови кролика – и острым зрением, позволявшим с первого взгляда замечать даже мельчайшие недостатки натуры – слишком полные щиколотки, короткие пальцы или несовершенную кожу, даже если она была покрыта толстым слоем белил и умело припудрена.
А хороший слух доставлял неудобства, когда папаша Пелетье в садовой беседке тайком от жены занимался любовью с дочерью мадам Дюфур – длинноносой вдовой, гордившейся своими роскошными волосами, которые потоком золотых колец ниспадали до пояса.
Однажды после очередного занятия живописью в саду, когда я по просьбе гостей оценивал достоинства и недостатки новой натурщицы, папаша Пелетье позвал меня в свой кабинет, запер дверь и снял со стены огромный портрет какого-то вельможи, считавшегося предком хозяина дома.
В стене под портретом обнаружилась дверца, которую Пелетье открыл ключом причудливой формы. Извлек из глубин сейфа кожаный тубус и вытряхнул из него свернутый в трубку холст, перевязанный бечевкой.
– Взгляни-ка, Арман, – сказал он, разворачивая холст на большом столе. – Что ты об этом думаешь?
На холсте была изображена большеголовая узкоплечая девушка в платье цвета терракоты, с синей шнуровкой на груди. Края ее рубашки, выступающие из выреза платья, были стянуты жемчужиной. Прямой пробор разделял каштановые волосы, два вьющихся рыжих локона спускались по обеим сторонам бледного лба. Широкие скулы и узкие глаза придавали ее облику восточный колорит.
Даже мне было понятно, что портрет принадлежит кисти большого мастера, но имени его папаша Пелетье не знал.
– Один из моих предков, служивших у Мазарини, получил этот холст от некоего итальянца, который взял у него в долг пятьдесят экю. Этот холст служил залогом. А еще у того же итальянца он приобрел тетрадь с повестью о приключениях некоего инквизитора времен папы Климента VIII. Очень занимательное, хотя местами и неприличное чтение. – Он подмигнул мне. – Владей ты итальянским, я дал бы тебе почитать эту тетрадь, ну а пока вернемся к нашей даме. – Он склонился над портретом. – Так что ты о ней думаешь, дружок?
– Не сказал бы, что она писаная красавица, – смущенно проговорил я. – И вид больной…
– Однако взгляд оторвать невозможно. Иногда я запираюсь в кабинете и часами смотрю на нее, но не могу понять… Великолепная техника, хотя, может быть, даже чрезмерная, что было свойственно итальянцам той эпохи, когда они учились искусству масляной живописи у голландцев. Кто эта девушка? Что выражает ее взгляд? Точнее, что хотел сказать нам живописец? Какую идею, какую мысль хотел до нас донести?
– Может, никакой мысли и не было, а просто написал, чтобы было красиво?
– Ну уж нет! – Папаша Пелетье рассмеялся. – Так не бывает, дружок. Невозможно даже вообразить, чтобы величайшие гении Николя Пуссен и Эсташ Лесюэр взялись за кисть, чтобы было просто красиво! Да вспомним хотя бы палец Адама! Микеланджело в Сикстинской капелле изобразил Бога и Адама, протянувших руки друг к другу. Но если палец Творца прям, то палец Адама согнут и не касается пальца Бога. Адам может встретиться с Господом, а может и не захотеть этого. Согнутый палец символизирует свободу воли, которой Создатель наделил Адама. Неужели одной этой неслучайной, этой волнующей детали недостаточно, чтобы понять глубокую осмысленность и духовную насыщенность великого искусства? – Он хлопнул ладонью по холсту. – Наверное, ты прав, она вовсе не красавица, но картина околдовывает обаянием красоты. Так что же, призна́ем, что существует разница между красавицей и красотой? Вот в чем закавыка, дружок, вот в чем загадка. Сколько глубоких умов билось, чтобы найти отгадку! Казалось бы, итальянцы задолго до нас уловили главное в искусстве –
Я слушал его, открыв рот от удивления, потому что никак не ожидал таких речей от этого жулика, выпивохи и бабника.
В дверь постучали, папаша Пелетье бросил взгляд на часы, убрал портрет в сейф, взял с меня слово, что я никому не проболтаюсь о картине, и выпроводил из кабинета через дверь, скрытую портьерой.
С той поры папаша Пелетье стал все чаще поручать мне работу с моделью. Я должен был найти место, где натурщица может предстать в самом выгодном свете, и помочь ей принять самую удачную с точки зрения художника позу. Иногда в процессе работы приходилось трогать голые женские руки и ноги, а однажды мне пришлось коснуться голой груди.
Именно тогда я понял, что имел в виду Пуссен, когда в своем завещании писал: «Нет ничего видимого без расстояния». Близость женщины ослепляет – ее изъяны и достоинства видны только на расстоянии. Устроив модель на подиуме, я отходил на несколько шагов, чтобы взглянуть на нее другими глазами, а потом при помощи кисти и красок вносил небольшие изменения в ее облик – подчеркивал грудь, убирал складки, придавал четкости коленям, плечам и шее.
Заводилой в нашей компании был, конечно, папаша Пелетье, но крутилась она вокруг графа М., капризного и развратного старикашки, принадлежавшего, как говорили, к славному дому Колиньи. Его вкус считался безупречным, его остроты – смешными, его воля – законом. Он-то и предложил использовать в качестве очередной модели мадам Жозефину д’Анжи, бедную вдову, да вдобавок не очень красивую, искавшую покровительства графа.
Ее сын был моим соучеником, поэтому я смутился, когда папаша Пелетье велел мне поработать с натурщицей. Но мадам Жозефина ободрила меня чарующей улыбкой, разделась за ширмой и возлегла на софу.
Ей было за тридцать, и роды и лишения уже оставили свои следы на ее теле. Она смотрела на меня, как жертвенное животное на нож, и вдруг я понял, что надо делать. Я попросил ее лечь на бок, подперев голову рукой, и согнуть ноги в коленях, а потом взялся за кисть. Тело Жозефины немного расплылось, но фигура по-прежнему сохранила безупречность рисунка. Однако, понял я, если придать четкости ее очертаниям, зрители сосредоточат внимание на ее увядающей груди.
Папаша Пелетье рассказывал мне об итальянском приеме под названием
Пока я работал за ширмой с телом модели, то и дело отходя от подиума, чтобы оценить результат, гости болтали, попивая вино.
Наконец я поднял кисть, чтобы нанести последний мазок, но вдруг, повинуясь зову более могучему, чем искусство, запечатлел поцелуй на пересохших губах мадам Жозефины, потом коснулся ее тела кистью и убрал ширму.
В павильоне вдруг воцарилась тишина.
Освещенная лучами солнца, проникавшими в павильон через затянутые тонким белым полотном окна, Жозефина несколько мгновений взирала на гостей с гневом и изумлением, вызванными моим поцелуем, и вдруг из груди ее вырвался вздох облегчения, а лицо озарилось улыбкой, и все мужчины в едином порыве встали и зааплодировали.
– Ты меня поразил, Арман, – сказал папаша Пелетье, похлопывая меня по плечу, и добавил вполголоса: – И изменил чью-то судьбу. Это талант, дружок!
Граф накинул на плечи Жозефины плащ и увел ее за ширму.
Той ночью возбуждение не позволило мне уснуть, а утром я получил письмо от Жозефины с приглашением на ужин. За столом мы были вдвоем. После ужина она пожелала, чтобы я «повторил чудо». В постели она обвивала меня, как змея, и одаривала всеми щедротами своего недорогого тела.
Чтобы отблагодарить госпожу д’Анжи, я посоветовал ей забыть о дорогих свинцовых белилах, которые со временем придают лицу болезненно-желтый цвет, а использовать средство для отбеливания, популярное у простых горожанок и сделанное из молока, нута и семян хрена, безвредных для кожи.
Жозефина стала официальной любовницей графа из дома Колиньи, а я – ее неофициальным любовником.
Милая дочка садовника и белошвейка вскоре в полной мере почувствовали, как обогатился мой мужской опыт.
Мало-помалу я сблизился с Мишелем, единственным сыном Жозефины. Юноша, впрочем, искусству предпочитал точные науки. Он с интересом наблюдал за работой папаши Пелетье, пытавшегося создать «железного коня» – экипаж, который приводился бы в движение без лошадей, – и даже подавал дельные советы, но не мог скрыть скуки, стоило мне завести речь о книгах Казота, Кребийона или Сен-Пьера.
Мои мечты о будущем были довольно расплывчатыми, тогда как Мишель твердо знал, чему посвятит свою жизнь: мести за унижения, причиненные ему и беднякам людьми вроде официального любовника его матери, поэтому он, в отличие от меня, знал, чем Дантон отличается от Демулена, а Бриссо от Бюзо.
Он ненавидел аристократов, хотя, если поставить нас рядом, любой встречный признал бы его принцем крови, а меня – этаким Жаком-простаком, слугой Мишеля. Впрочем, как уверяла матушка, я был самым красивым простаком на свете.
– Думаю, Мишель обижен не на всех аристократов, – сказал как-то папаша Пелетье, – а только на богатейшего графа Оноре Филиппа де Мазана, маркиза де Бриссака, которому было наплевать на своих бедных гаврских родственников, когда они особенно нуждались. Эка невидаль, ему всегда на все и на всех плевать!
На мое счастье, этот юноша свободно владел итальянским, и, когда мне удалось выпросить у отчима рукопись о похождениях его предка-инквизитора, Мишель оказался как нельзя кстати. Мы взахлеб прочли эту повесть, время от времени сверяясь с книгой Карраччи
Мишель был увлечен образом Джованни Кавальери, бросившего вызов Церкви и инквизиции – оплоту мракобесия, реакции и тирании, а мне нравился рассказчик Томмазо, который, невзирая на преклонение перед авторитетом дона Чемы, пустился во все тяжкие, чтобы избавить любимую женщину от природного недостатка. Да и господин инквизитор с его умом, сдержанным чувством юмора и эротическими причудами был мне скорее симпатичен.
Мишель же видел в нем врага, опасного именно потому, что он обладает умом, широтой познаний и вкусов, целеустремленностью и естественной способностью выходить за рамки догмы, если того требуют обстоятельства. Особенно же Мишеля злили попытки рассказчика представить инквизицию силой цивилизующей, которая с высот культуры настаивает на своих идеалах красоты и свободы.
Впрочем, он отдавал должное христианской религии и Церкви, которые предприняли первую в истории успешную попытку стереть границы между нациями.
– Осталось, – говорил он, – убрать различия между бедными и богатыми, а также границы между мужчинами и женщинами, между красотой и свободой, между реальностью и вымыслом, чтобы навсегда преодолеть историю, избавиться от всего человеческого и достигнуть всемирной гармонии. Таковы цели грядущих революций.
– Впечатляющий некролог человечеству, – заметил я.
Мишель только пожал плечами – он не считал меня достойным соперником, заслуживающим аргументированного ответа.
Расстояние от Гавра до Парижа составляет менее тридцати лье, поэтому вечерние новости столичной жизни становились известны у нас уже к следующему полудню.
Газеты, журналы, брошюры, прокламации, частные письма, сообщавшие о давлении на короля, бесчинствах санкюлотов и маневрах жирондистов, вызывали у одних восторг, у других – растерянность и ужас. Слухи о наших военных неудачах только усиливали напряжение.
10 августа 1792 года чернь захватила Тюильри и низложила короля, и уже утром следующего дня с улиц Гавра исчезли все кареты с гербами.
Папаша Пелетье почти каждый день бывал у графа – его сиятельству могла понадобиться помощь контрабандистов, чтобы в случае чего покинуть Францию.
Жозефина вернулась в свой дом, но по ночам по-прежнему принимала официального любовника. В моем же распоряжении она была весь день.
Мишель играл желваками, улыбка его становилась все более дерзкой.
Прусская армия приближалась к Парижу, воспаление умов достигло крайней степени, и в конце августа по приказу Коммуны были арестованы тысячи дворян и священников, которые могли ударить в спину Революции.
Друг народа Марат призвал уничтожить врагов, и в первых числах сентября в Париже и по всей Франции прокатилась волна массовых убийств заключенных. В тюрьмах убивали дворян, офицеров, священников, судей, в богадельне Сальпетриер перерезали проституток, а в Бисетре расстреляли из пушек душевнобольных.
У нас больше всего говорили о гибели герцога де Ларошфуко, первым среди аристократов переметнувшегося на сторону третьего сословия и убитого новыми друзьями, и о смерти кроткой принцессы де Ламбаль, голову которой насадили на пику и пронесли под окнами Тампля, где была заточена ее подруга Мария-Антуанетта.
В связи со смертью герцога Ларошфуко граф М. впервые на моей памяти изрек нечто небессмысленное и не совсем очевидное: «Встреча революционера с человеком, считающим себя революционером, всегда заканчивается кровавым конфузом».
Слушатели захохотали – тогда мне показалось, что их реакция не соответствовала трагизму истории. Но, как показало время, жутковатый комизм революции – это единственно возможный ответ истории на трагедию времени.
В Гавре до массовых убийств не дошло, но среди пострадавших в те сентябрьские дни оказался и человек из нашего округа. Как ни удивительно, им стал Мишель, причем досталось ему – вот уж ирония времени – за принадлежность к аристократии.
Дочь мадам Дюфур – та самая длинноносая вдова, тайная любовница папаши Пелетье, гордившаяся своими роскошными волосами, которые потоком золотых колец ниспадали до пояса, – вступила в перепалку с мясником, и он от слов перешел к делу – поднял на нее руку.