– Деда Боян, а что ты там разглядываешь? – спросила я, не утерпев.
Опять любопытствую. Сколько раз я за свою любопытность страдала – уж и не сосчитать. Большуха говорит, что все её седины только моими стараниями доставлены. В детстве она частенько меня хворостиной приглаживала, а потом, когда я подросла, словами ругательными всячески называла. Хворостиной-то достать уже не могла. Но лучше бы хворостиной, ибо слова больнее ударяют. Будь моя воля, я бы вето наложила на ругательства разные, особливо на детей обращённые. Детей вообще ругать не след. Детская душа ранима, как лепесточек цветочный; её беречь надобно, воспитывать добрым примером. А большуха? Знай меня лает, будто Добрыня на Своерада. Ну и что из меня ныне выросло? Вместо того чтобы замуж пойти да детей нарожать роду в подмогу, я на лодье по кой-то ляд в Голунь плыву.
Слава Сварогу, деда Боян нечета нашей большухе. Он за любопытность меня не ругает, и на все вопросы отвечает вежливо и терпеливо. Вот и сейчас он улыбнулся и ответил загадочно:
– Да всё пути людские выглядываю, внученька.
Деда Боян всегда загадками говорит. Вот сколько я его знаю – всю седмицу он загадками и говорит. Натура такая. Бабка моя тоже любит загадками говорить, и меня это очень сильно расстраивает. Ну чего скрывать-то? Уж коли взялся отвечать, так отвечай по-праски, нечего людям головы морочить. Или молчи. Я бабку свою за это корю: дескать, как тебе не совестно, бабушка, с внучкой своей подобным образом разговаривать? Нечто нельзя без всяких этих странных заумностей? Она вздыхает, пожимает плечами, но всё же переходит на доступный язык.
Деду Бояна я корить остерегаюсь. Волхв всё-таки, обидится – и в жабу превратит. А я жабой быть не хочу, мне в девках приятнее.
Я поскребла подбородок, решая, стоит ли продолжать разговор, и решила, что стоит. Есть тут что-то волнительное.
– А какие они – пути эти?
– Разные, внученька. – Деда Боян помолчал, всё так же неотрывно глядя вдаль, потом пояснил. – Светлые, тёмные, с кочками, с росстанями… Разные.
Мне стало безумно любопытно. Ну просто жуть как безумно! Я даже подпрыгивать начала – во как меня любопытность пробрала.
– Деда Боян, а мой путь ты тоже видишь?
Он улыбнулся.
– Конечно, внученька. А для чего, по-твоему, я тебя нашёл? Чтобы путь твой увидеть и подправить, коли понадобится.
Я шмыгнула носом.
– Подправить? А разве можно путь править? Он же богами сотворён, а что богами сотворено, того исправить нельзя. Боги не допустят.
Деда Боян смотрел на меня ласково. Так смотрят на неразумное дитя, когда оно взрослому человеку прописные истины доказывать берётся. От этого взгляда мне неуютно стало и обидно, потому как сама я себя неразумной не считаю, ибо весьма неглупая и к ученьям всяческим способная. Я и писать умею, и читать, и даже счёт вести. У нас в роду я самая обученная. Недаром бабка со мной билась, указывая, как нужно буквицы прописывать и как их потом с берестяного листа считывать.
Но деда Боян, чует моё сердце, этого не знал.
– Ты, внученька, многого ещё не понимаешь. Оно вроде и верно – что богами дадено, того не отнять. Но если Макошь нить вьёт, то Волох зорко следит, чтобы нить эта вела к нему так, как он сам того пожелает. А я ему в том подспорье.
Тут я сразу согласилась. Долгими зимними вечерами бабка часто рассказывала о Волохе и о волхвах – его служителях. Всё течёт, всё движется. Явь переходит в Навь, Навь – в Явь. День меняет Ночь, Сын – Отца, Вдох – Выдох, Радость – Печаль. Это свято, это неоспоримо, это вечно. А Волох стоит на границе Яви и Нави, ибо обладает силой, способной дать начало движению – и это есть закон Волоха, закон изменения и постоянства жизни. А волхвы служат этому закону. И раз Волох чего-то захотел, так непременно своего добьётся. Если он восхочет, чтобы деда Боян правил мой путь, стало быть, так тому и быть. И потому воля волхвов есть воля самого Волоха.
Вот почему опасно спорить с волхвами, вот почему не посмел перечить Своерад деду Бояну.
Я опять шмыгнула. Простыла, наверное. Как к берегу пристанем, надо будет ромашки нарвать, заварю в котелке. Когда я в детстве соплями исходила, бабка меня в печь сажала. Сначала сажала на лопату, потом в печь, потом закрывала заслонку – и держала так, пока я чихать и кашлять не перестану. Не знаю, помогало это или нет, но болячки мои проходили быстро. Сидеть в печи было темно и страшно, и потому я сильно крепилась, чтобы случайно не кашлянуть. Иногда бабка забывала вынуть меня из печи, и тогда я начинала скулить. Подобные сидения мне не нравились, и когда я подросла, то стала использовать иные способы лечения. Отвар из ромашки самый лучший из них.
Травы распознавать меня тоже бабка научила. Ну чистый кладезь знаний бабка моя. Едва я сподобилась ногами без поддержки перебирать, она отвела меня на луг и стала показывать травинки разные и цветочки, попутно рассказывая, чем один от другого отличается, и каким цветочком какую болячку вылечить можно. Мне всегда нравились цветочки. С самого рождения батюшка подкладывал мне в люльку васильки и колокольчики, и оттого науку бабушкину я восприняла быстро и с большой охотой. Теперь я сама кладезь знаний. Иногда ко мне люди за помощью обращаются. Чаще, конечно, к бабке, но и ко мне тоже. Подходят, кланяются в ноги и вежливо так говорят: «Милослава Боеславовна, будь, чай, добра, глянь моего непутёвого. Чего-то он ныне прихворал». Я никогда не отказываю. А зачем отказывать? Люди же ко мне с надеждой идут. Как тут откажешь? Я тоже вежливо кланяюсь и иду изгонять болезнь-лиходейку. Ночь, пурга – не важно. В таком деле ни на погоду, ни на время не смотришь. Уважение опять же. И сытно… Ой, матушка моя родненькая, как же я домой-то хочу!
Я разревелась – в голос, в два ручья, совершенно искренне. Нет, нельзя мне о доме думать. Как подумаю, так слёзы из глаз брызжут. Деда Боян погладил меня по спине, зашептал что-то ласково, но я уже взяла себя в руки, сжала душу в кулак, всхлипнула ещё разик и, чтобы как-то отвлечься, спросила:
– Деда Боян, а тебе сам Волох следить за мною велел?
Да уж, б
– Спи, внученька, – дотянулось до меня дыхание света. – Спи, набирайся сил. Тебе ещё женихов встречать…
Проснулась я к вечеру. Лодья неуклюже ткнулась носом в песчаный пляж, и от этого толчка я проснулась. Дажьбог скрыл свой лик у меня за спиной, ушей коснулся нежный шёпоток затихающего ветра, а с закатной стороны поползли сумерки. Сумерки. Сумеречный час. Граница между Былью и Небылью, между Явью и Навью, место обитания седого Волоха. Время ворожбы и волхованья. Говорят, если загадать в этот час что-нибудь, то загаданное непременно сбудется. Только надо, чтобы рядом стоял могучий волхв, которому от роду триста лет. Я посмотрела на деду Бояна. Интересно, а ему сколько? Триста? Или мене? А может, боле? По виду – старик как старик, обычный. Девки на посиделках сказывали, что у тех мужей, коим за сотню перевалило, вместо бороды мох болотный растёт, а на голове гнездо воронье…
Я сощурилась. Не, у деды Бояна борода справная, не из моха – белая, будто рубаха на солнце выцветшая, но самая что ни на есть из волосьев. Значит, не триста… Но всё одно: укажи мне, господине Сварог, дороженьку к дому. Не я ли пою тебе Славу на ясных утренних зорьках? И тебе, господине Перун! И тебе, господине мой Волох! Триедины Вы в лике своем, и пред Вами главу свою я склоняю…
Своерадовы холопы сбросили сходни, и первым по ним сбежал Добрыня. Он деловито обнюхал старое кострище, видимо, часто здесь торговый люд останавливается, поднял заднюю лапу и окропил серые уголья добрыми помыслами. Деда Боян кивнул: возле беды пёс лапу задирать не станет.
Следом за Добрыней сошли на берег холопы. На каждой стоянке Своерад первым делом велел шатёр ставить и скрывался в нём до самого утра. Чёрный дядька носил ему туда еду на золочёном подносе, и ещё горшок ночной у постели ставил, дабы справлять нужду не выходя на волю. Я как-то заглянула внутрь шатра, когда караульный на миг отлучился, и всё это выглядела. А потом ещё и деду Бояну рассказала. Но деда Боян меня не понял и пожурил. И сказал, чтоб впредь я нос свой куда не след не совала и ни за кем боле не подглядывала. Ладно, постараюсь.
Мы с дедой Бояном покинули лодью последними. Деда Боян присел на брёвнышко возле кострища, а я, как и задумала, пошла искать снадобья от своей болезни. Чтобы изгнать лихоманку-простуду нужна не простая луговая ромашка, что тянется к солнышку нежными лепестками. Нет. Здесь особый цветок требуется, на толстом коротком стебелёчке и с широкой плотной корзинкой. Такие чаще на луговинах подле изб растут, или по обочинам дорог – там, где землица плотнее утоптана. Ещё с лодьи я заприметила тропиночку, вьющуюся по берегу узкой полосой. С дорогами в этих краях большая недостача, но и тропинка на худой конец сойдёт.
Добрыня со мной не пошёл, остался на стоянке. Сейчас как раз костёр разводить станут и кашу варить, а куда он от каши? Ляжет в стороночке и будет терпеливо ждать, когда толстощёкая стряпуха выложит на лист лопуха его долю, даст остудиться и подвинет к морде. А за это Добрыня будет чутко прислушиваться к ночным шорохам, оберегая сон уставших за день людей. Так что я ему сейчас не забота.
Ну и Дажьбог с ним. Одной мне даже сподручней. Подумаешь, ночь-полночь на дворе – зато никто не мешается и под ногами не путается. И не залает, предупреждая об опасности, не оборонит ни от человека злого, ни от зверя лютого. И совсем не важно, что с псом этим я в Киев-граде последней чёрствой коркой делилась, от сердца отрывала! Эка невидаль – задрали волки девку непутёвую, когда друг её лучший за черпак каши гречневой, маслом коровьим да нежной курятинкой сдобренной, чужим людям пятки лижет. Всё верно – каша-то она дороже дружбы.
Я брела по тропинке, опустив голову. Под ступню мне попался мелкий камешек, и я вскрикнула от неожиданности и боли. Деда Боян мог бы догадаться обувку для меня справить, а то только разговоры разговаривает…
Но во всём остальном чувствовала я себя вполне сносно, носом больше не шмыгала, так что на кой бес сдалась мне эта ромашка – не понимаю. Мне бы сейчас тоже у костра подле деды Бояна сидеть, ждать, когда каша поспеет и песни слушать. Деда Боян вечерами всегда гусли свои достаёт и песни поёт. Окинет взглядом окрест, проведёт пальцами по струнам и начинает. Голос его льётся плавно, подстать струнам, и о чём бы он не пел – всё у него получается красиво и с душою. Все разом замолкают, забывают о делах и о времени, и даже Добрыня уши вострит. У нас в роду тоже петь умеют, но так, как деда Боян, не может никто. Голос у деды Бояна исходит слезами чистыми – и ласкает, и баюкает, и волнует. И сердечко то замирает, то кровью сочится, будто сама птица Гамаюн ему слова в уши шепчет. Особливо мне те песни нравятся, кои про любовь и про старые времена, когда боги по земле ходили. Красиво так, радостно, жаль, что ныне всё по-другому…
Я их не сразу увидела, слишком уж задумалась над мыслями своими, а когда увидела, бежать было поздно. Один стоял прямо передо мной, скрестив руки на груди; второй подходил с левого боку, закрывая путь в спасительную степь. Сзади тоже был один. Оглядываться я не стала, но услышала, как хрустнула ветка под ногой. Стало быть, трое. И все при оружье. У того, который стоял против меня, выглядывала из-за плеча рукоять меча, второй держал короткое копьё, вроде сулицы. Против них я могла предложить только нож, подаренный дядькой Малютой, хотя нож вряд ли меч остановит. Да-а, влипла ты Лебёдушка.
Обманывать себя напрасными надеждами, что, дескать, трое здоровенных мужей вышли на ночь глядя грибов пособирать, я не стала. К чему? Все грязные помыслы у них на лицах прописались. Даже малолетка неразумная в миг бы сообразила, какими пирогами тут пахнет, а уж с моим опытом общения с женихами… Вот только откуда они взялись? Ведь не было никого.
В груди защемило… Я тут много рассказывала, как парням соседским космы выдёргивала и как женихов из избы выкидывала, и как батюшка разным приёмам богатырским меня обучал… Нет, от слов своих я не отказываюсь, всё так и есть. Но подумайте сами: может ли слабая девка, в одиночку, с крохотным ножичком, да ещё и босая, справится с тремя отпетыми лиходеями, кои с мечом лучше, чем с ложкой управляются? Я лично сомневаюсь. А вот если бы со мной был тот друг, который сейчас к котлу с кашей принюхивается!
Мне стало обидно. Ужасно обидно. Случилось же такое – у меня беда, а этот… Такую возможность упустил. Мог бы проявить себя, отплатить добром за добро. Ну, Добрынюшка, попросишь ты у меня хлебушка.
Мне захотелось завизжать, чтобы услышал деда Боян и прибежал на выручку. Деда Боян – он могучий, он волхв, он меня спасёт. Я сделала вдох поглубже, открыла рот пошире. Убежать я не смогу, эти изверги ловко меня окружили. Драться с ними тоже не получится – ну куда мне с опытными воями равняться? А вот заорать, да так, чтоб у них уши поникли – это я умею.
Тот, кто подкрадывался сзади, схватил меня под локоть и швырнул себе за спину. Да так сильно, что я пролетела саженей пять и пребольно ударилась носом о землю.
– Шли бы вы с миром, люди добрые, – услышала я голос деды Бояна. И рык – глухой, утробный. Добрынюшка, милый мой Добрынюшка! Есть всё же Правда на свете.
Разбойники не испугались. Им ли, привыкшим с открытым лицом на мечи и копья идти, пугаться седого старца и пса? Дудки! Но почему-то они послушались. Глаза, только что горевшие плотской страстью, вдруг потухли, остыли и… погасли. На меня никто не смотрел, будто забыли о моём существовании. И на деду Бояна не смотрели, и на Добрыню. Может, и мне как-нибудь сказать иным лиходеям, чтоб шли с миром и всё такое?
Деда Боян схватил меня за ворот и поволок за собой как тряпичную куклу. Я не стала сопротивляться, хотя и не люблю, когда мною пыль с тропинок сметают. Дажьбог с ним, стерплю. После того, что я только что пережила, это не такая уж и большая печаль. Меня сейчас другие вопросы мучили.
– Деда Боян, а кто эти люди?
Разговаривать со мной деда Боян был нерасположен. Я поняла это по скупому ответу. Так скупо он мне никогда ещё не отвечал. Обиделся, видимо, что я в такую круговерть попала. Или расстроился. Значит, беспокоился. Это хорошо.
– Русы, – сказал он.
– А отколь ты знаешь?
– Знаю.
– А воевода Гореслав тоже рус?
– Тоже.
– А все русы разбойники?
– Не все.
– А все разбойники русы?
– Не все.
– А почему?
Деда Боян наконец-то отпустил мой ворот, и я плюхнулась лицом в пыль. Не очень-то вежливо с его стороны вот так меня бросать.
– А почему? – нетерпеливо повторила я.
Деда Боян вздохнул устало, покачал головой, мол, замучила ты меня, девка, и пошёл дальше. Я быстренько встала, отряхнула понёву и побежала за ним. Да, старый волхв явно расстроился, я и в самом деле извела его своими расспросами. А ведь вместе мы всего ничего. Что же дальше-то будет?
Дабы как-то исправиться, я решила сменить тему:
– Деда Боян, а что ты там на лодье про женихов плёл?
8
Из селения Ерша мы ушли по утренней зорьке. Милонег велел старейшине собрать съестных припасов в дорогу и пообещал замолвить словечко перед князем, чтоб прислал тот, наконец, посадника с дружиной. Ёрш, когда скумекал, что не уговорить ему витязя к себе на службу, кинулся обратно ко мне, дескать, прости, Гореслав, бес попутал, место воеводы твоё. Но я даже не глянул в его сторону. Повесил суму на плечо, кивнул Сухачу, чтоб не отставал, и пошагал к воротам.
Идти сообща с дружиной Милонега было не в пример легче. Угнаться за вершником, конечно, труднее, чем за пешим, зато на душе спокойней. Не надо оглядываться, выискивая притаившегося татя, ибо шла по бокам крепкая стор
– Неровню ты в попутчики взял, – подъезжая ко мне, сказал Милонег. – Непривычен он к трудам вящим.
Я пожал плечами: какой есть. Попутчика я себе не выбирал, не мне на него и пенять. И чужих мечей на пояс не вешал.
О мече я старался не думать. Что с возу, как говорится. Но въедливая мысль не давала покою: как он попал к Милонегу? Если с торгу, так это ладно, а коли от сговора с ромеем, и меч мой витязь в награду получил, тут и вовсе помалкивать надо. Одно ясно: в лицо он меня не ведал.
– А за что тебя люди Гореславом прозвали? – спросил Милонег. – Воин ты, вроде, справный.
– За что прозвали – о том у людей и спрашивай, – хмыкнул я.
Да уж, прозвище за просто так не дают, тут особенность какая-то требуется или заслуга. Вот, скажем, был у меня в дружине вой по прозванию Тихомир. Родители чаяли, когда имя детёнку давали, что будет он в миру тихий да покладистый. Оно вроде так и вышло, слова лишнего из парня клещами не вытянешь. Но стоит ему мёду крепкого отведать, так хоть беги сразу прочь, ибо утомит разговорами пустыми до смерти. Вот и пришлось его из Тихомира в Пустослова переиначить. Сторонние люди спрашивают: за что, мол, друга хаете? Молчун он у вас каких поискать. А мы в ответ лишь вздыхаем: есть за что. Так-то вот.
– Не охоч ты к разговорам, Гореслав, – усмехнулся Милонег. – Будто чужие мы.
И то верно – не близкие, согласился я, но сказал другое:
– Не в каждом разговоре надобность имеется.
Он промолчал, обиделся, что я так прямо ему говорю. Хотя не на что тут обижаться, да и не глуп он, витязь этот, чтоб зряшные обиды выискивать. Это ведь только мелкие людишки в чужих словах обиду копают, дабы желчи своей выход найти, а людям разумным этого без надобности.
– Вот что, Гореслав, – снова заговорил Милонег. – Раз уж ты в дружине моей идёшь, так послужи малость, покудова до Голуни доберёмся. Поглядывай по сторонам, вдруг что приметишь. Мои гриди хоть и не по первому разу в походе и дело своё дюже знают, да мало ли чего. Лишние глаза не повредят.
– Добро, – кивнул я, – пригляжу.
Милонег дёрнул поводья и поехал вперёд, а ко мне с боку пристроился гридь на соловом мерине. Этого гридя иные вои меж собой Белорыбицей прозывали. Я глянул: и верно, глаза у него ну суще рыбьи – белые, круглые и навыкате. Боги не часто людей такими глазами оделяют, а уж если оделили, то нет сомнений – человек сей нрава скверного. Во всяком случае, мне иные не попадались.
– Больно горд ты, – прошипел Белорыбица, и глаза его выкатились ещё больше. – Будешь с воеводою нашим не по чести говорить – сам не в чести будешь!
Я не стал отвечать. Не к каждому лаю прислушиваться надо, а коли нужда потребует, так постоять за себя я всегда сумею, пусть хоть косяк белорыбиц вокруг кружит.
На третий день вышли мы к речке Псёлице. Ровная такая речка, не гневливая. Пологие берега густо поросли лещиной и тонкоствольными осинками – раздолье для зайца. Прийти бы сюда по первому снегу, поохотиться, вот славно было бы. Но ныне не до охоты, ныне на тот берег перебраться надо. Будь я один, то сунул бы одежонку в мешок да вплавь. Воды мне на боязно, сызмальства к ней приучен. А вот Сухач – этот каждой капли боится, даром что на Днепре рождён. Поэтому я сразу приметил почерневшую от воды корягу, схожую со Змеем из старинных былин, и указал на неё витязю. Коряга выступала далеко в реку, и по ней как по мостку можно было перебраться на твёрдую землю. Ну совсем малость водою идти пришлось бы. Что касаемо конных, так тут и голову морочить не след: конь и сам переплывёт, и всадника переправит.
Но Милонег рассудил по-иному.
– Отмель поищем.
Тот час ушла стор
Отмель так отмель, не я сему войску голова. Я спустился к реке, умылся, подумал было искупаться, да что-то душа беспокойством отозвалась – не стал. Мало ли чего. И хоть душа не каждый раз напасти предвидит, но лучше-таки остеречься. Спокойней будет.
В ожидании сторожи я сел на травку под старой лещиной: отдохнуть да поразмыслить на досуге. Под лещиной хорошо думается, особливо когда орехи ветви к земле гнут. Сидишь, орешки пальцами давишь, думаешь. Но орехи ране вересеня не поспеют, поэтому думы мои лёгкими не казались. И то верно: сижу тут безоружный и босый, и как дале судьба сложиться – не ведомо. Ну отведу я эту девку домой, а потом что? Дружина сгинула, лодья сгорела, меч у Милонега в ножнах. Д-а-а-а… А ножны у него что надо, не каждый такими похвастает: кожей по дереву, а сверху узорочье серебряное. Баские ножны, мои плоше были… Жаль – жаль, что всё вышло не так, как мы с Малютой чаяли. Малюта после Царьграда на полночь хотел податься. Есть там, говорил, озеро великое, и на озере том словене сидят. А город у них прозваньем что твоя радость – Ладога. Очень хотел Малюта в тот город уйти. Казны скопил достаточно, чтоб хозяйством обзавестись, а там, глядишь, и вдовицу какую приветил. И пошла бы жисть чередою.
Эх, если б все наши думы сбывались. У этой девки Милославы тоже, верно, думы были. Замуж, поди, собиралась, а я взял и поломал всё. Обидно. Недаром она на меня с такой злостью смотрела, о родичах да о женихе, видать, горевала… И чего ей в Голуни понадобилось? Сидела бы в Киеве, давно уж дома была. Нет, понесло бес знает куда, ищи теперь. Одно хорошо – ромею она не досталась.
И заскребло в груди. Вот ведь напасть: вспомнил лиходея и сразу всё помрачилось. Даже, вон, тучка на лик Дажьбога набежала. Верно старые люди говорят – от лихого человека всё кругом наизнанку. Встречу я этого Фурия, и уж отсыплю ему сполна за дела его воровские! Всю плату до последней денежки с него стребую.
От неудобного сиденья нога затекать стала. Я встал, повёл плечами, размялся. Потряс ногою, чтоб колючие мурашки прочь ушли. Осмотрелся. Милонеговы гриди вели себя беспечно: оружие поснимали, караул не выставили. Двое и вовсе костерок затеплили и жарили на огне чего-то. Струйка дыма поползла вверх – по степи её далеко видно будет.
Я покачал головой. Милонег приметил, хмыкнул в усы, но гридям ничего не сказал. Оно вроде и понятно – земля-то своя, чего бояться? В подбрюшье стольного града ни один тать не сунется, чревато. Но малых разбойничьих ватаг и здесь хватает, не просто так Ёрш на угров жалуется. Налетят такие, стрелами посекут да обратно в степь, будто и не бывало их никогда. И вроде бы не взяли ничего, а кровь пролили.
Я хотел упрекнуть Милонега, однако негоже корить воеводу на глазах воев его. Надо как-то так, чтоб не слышал никто. Я сунулся было подойти ближе, но тут вернулась стор
Отмель и в самом деле оказалась добрая, по ширине хватало, чтоб половина дружины в ряд прошла. И течение не сильное, хотя на отмелях вода обычно стремглав бежит, но здесь берега раздвигались, и от того напор ослабевал. Ну и добре. Лишь один недостаток я выискал: идти по воде без малого саженей тридцать, а что на том берегу творится – неведомо. По самой кромке сплошь тянулись кусты талинника, а дальше берег вздыбливался, будто его Святогор ногой ударил. А ну как прячется в кустах кто?
– Сторожу бы вперёд послать, – сказал я Милонегу.
Тот и сам это ведал, но то ли снова не счёл нужным, то ли ещё почему, а только сторожу посылать не стал. А Белорыбица усмехнулся:
– Тебе, Гореслав, впору Зайцем прозываться.
– И в самом деле, Гореслав, уж больно ты опаслив, – кивнул Милонег. – Нам ли на родной земле татя бояться?