– Верни саблю, – повторил Белорыбица.
Он стоял наготове, голос дрожал. В какой-то миг мне показалось, что он боится… Нет, не то, чтобы боится – опасается. Мелькнуло в его глазах какое-то понимание, но пускать в душу перед боем неуверенность или иные какие мысли – очевидная гибель. Я себе такого не позволяю.
– А что, если не верну? – глухо спросил я.
Он ударил без замаха, быстро. Вернее сказать, он думал, что быстро. В самом деле кулак метнулся к моей голове вялой плетью. Я качнулся влево, ухватил руку за запястье, повёл вниз и по кругу, и Белорыбица как слепой щенок ткнулся лицом в землю. Первое, чему научила меня жизнь за родительским порогом, видеть не то, что есть, а то, что намечается. Едва Белорыбица повёл кулаком в мою сторону, я уже понял по вздувшимся жилам, куда он удар направит, и всё, что мне оставалось, повернуться в другую сторону. Это я и сделал. А он прочертил носом землю и потерялся в безвременье.
Оставались отроки. Они не струсили, увидев старшего товарища упавшего ниц и как будто уснувшего – честь им за смелость. Они двинулись ко мне с двух сторон разом, и сделали всё так, как учили их наставники в дружине. Один ударил, целясь в живот, второй попытался взять меня захватом за шею. Молодцы. Только и я не вчера родился. Видели бы они, как бились мы в урочном бою с Малютой. Вот уж кто большой любитель кулачной потехи, даром что шестой десяток разменял. Ему что трое, что четверо, что десять – исход одинаков. Он и меня валял частенько, покуда не выучил я его ухватки. Так вот если б видели сии отроки сшибки наши, то подхватили бы Белорыбицу под мышки да поволокли прочь со двора. Но они не видели, а я просвещать их не стал. Того, что в живот меня целил, я срубил ладонью по шее – коротко и резко. Он хрюкнул и осел. Под второго нагнулся, вышел ему за спину да подтолкнул лбом к столбу навеса. Столб треснул, навес осыпался, Сухач едва успел дёрнуть Радиловну в сторону, чтоб кровля ей на голову не пала.
И всё, закончился бой. Славно. Я подошёл к Белорыбице – он дышал глубоко и спокойно – снял с него боевой пояс, повесил на плечо. Отныне он мой, и если Белорыбица захочет его вернуть, то пусть выкуп готовит, а по-иному я пояс ему не отдам.
Сухач смотрел на меня со страхом. Он, конечно, догадывался, что в жизни своей я в разных передрягах бывал и на кое-что способен, но одно дело догадываться и совсем другое видеть это воочию. Впечатления разные.
– Хорош ты драться, – проговорил он с хрипотцой и вытер со лба испарину.
Капуста в тон ему качнул головой:
– И в самом деле хорош.
Он так и не сошёл с крыльца, стоял, положив локти на перила, и поглядывал с усмешкой на неподвижные тела незваных гостей.
– Ты прости, – сказал я, – что навес твой поломал. Дашь топора, так починю.
Капуста отмахнулся.
– Навес что – холопы починят. Сам-то как?
– Да что мне будет.
– Тогда в баньку ступай, стынет.
И вернулся в избу.
Банька у Капусты оказалась лучше Ершовой: и пошире она, и посветлее, и веники на выбор – хочешь тебе берёзовый, хочешь дубовый. Сухач со мной не пошёл, сослался на немочь. Я настаивать не стал, хлипок этот Сухач, сразу видно, пару моего не выдержит. Я наплескал на каменку, взобрался на кутник, лёг. Сунул веник под голову, расслабился. Парок приятно щипал кожу, глаза сами собою закрылись. В голове никаких мыслей – полное спокойствие. Малюта в таких случаях говорил – штиль. Где он такое чудное словечко выискал, только боги ведают, а в нашей речи его нет. Ну и Дажьбог с ним. Малюта в своё время вдоволь походил по Срединному морю, много басен о том рассказывал, где-то там и слов разных неслыханных нахватался. Любил я его слушать. Иной раз начнёт говорить что-то о загадочной стороне Африкании, или о таинственных людишках ростом с собаку. Или о рыбе-меч, что насквозь пробивает днища кораблей, когда те близко к её подводному гнезду подходят. Жуть просто как страшно, и жуть как интересно. Я бы ныне ещё тех басен послушал, да не судьба больше нам с Малютой беседовать, разве что встретимся в Нави – а иного пристанища после смерти для таких как мы боги не предусмотрели.
Я поднял ушат над головой, окатился – холодная водица всколыхнула тело, заставила крякнуть – вышел в предбанник, взял льняной рушник, обтёрся. От рушника пахло можжевельником. Хороший запах, с детства люблю его, видимо, Радиловна постаралась, помнит мои привычки.
Возле баньки меня поджидал Сухач. Тоже что ли помыться надумал? Вряд ли. Он сидел на корточках, вздыхал, и когда я появился на пороге, встал. Глаза как обычно прыгали, искали вокруг чего-то. Я спросил:
– Ну?
Он покривился.
– Тебя тут человек один дожидается. На улице.
Хотел добавить к сказанному ещё что-то, но я кивнул: ладно – и пошёл к воротам. Белорыбицы с отроками уже и след простыл. Было бы интересно послушать, что они Милонегу про меня наплетут. Не иначе наврут, что били их семеро, да ещё семеро за руки держали. Как есть всей дружиной сюда прибегут пояс боевой из лап охальника-лиходея выручать. Ну да если такое и случится, то не раньше завтрашнего дня, а пока…
У дворовых ворот вполоборота ко мне стоял волхв – высокий, крепкий, в накинутой на плечи серебряной волчьей шкуре. В руках тяжёлый дубовый посох. Видел я этого волхва где-то, где – не помню, на память словно тенёта накинули. Волхв повернул голову, посмотрел на меня – и тенёта разом упали. Вспомнил я: отче Боян! Он вместе с ромеем Фурием к нам на лодью приходил, чтоб за девкой неразумной меня отправить.
11
Вот так просто: у Макоши для тебя иная нить свита. И ушёл.
Я стояла раскрыв рот, разведя руками, на шее Красота поблёскивает, и не было у меня ни сил, ни слов, ни мыслей – всё в пустоту кануло. Люд голуньский проходил мимо равнодушно, стражи у ворот по сторонам глазели – всем на меня было до звёздочек. Только Добрыня – милый мой Добрыня – сел рядом, высунул язык, задышал часто. Уход деды Бояна на него никак не подействовал, я-то по-прежнему рядом была. А вот мне самой стало страшно. Я настолько привыкла, что деда Боян обо мне заботится, и ни о ком ином не помышляла. Я знала, что меня обязательно накормят, лапти новые сплетут и ни один злопыхатель в мою сторону даже не кашлянет. А тут…
И в таком огорченном состоянии я, верно, простояла бы весь вечер и всю ночь. И следующий день тоже. Но Бабура Жилятовна схватила меня за руку, сжала пребольно и поволокла к воротам на подворье. Стражи ни слова против не сказали, только на Добрыню вроде как покосились, дескать, своих псов навалом, и продолжили глазеть дальше.
Подворье было полно народу. По большей части это были крепкие мужи, кто постарше, кто помоложе, кто со шрамами. Они ничего не делали, просто разговаривали да орехи грызли. У раскрытых ворот конюшни возились холопы с вилами, возле поварской крутились чернавки. К Добрыне сунулась было знакомиться ватага местных псин, но Добрыня посмотрел на них грустно, даже не оскалился, и те враз знакомиться расхотели, хотя были среди них псы в холке Добрыне не уступающие.
Подворье, как я и говорила, было огромное, не то, что половина нашей деревни, – вся уместится. Главная домина крышей небо держала, все остальные строения были пониже и отходили от неё широкими размашистыми крыльями. Оконца в тереме прикрывали цветные пластинки, деда Боян называл такие слюдою. Ничего так, красивые. Я хоть и была в подавленном состоянии, но на оконца немного полюбовалась. Бабура Жилятовна тем временем отвела меня ближе к конюшне и ткнула пальцем в дверь между кухней и портомойней: здесь жить будешь. И тоже ушла.
Здесь так здесь. Я дурным делом подумала, что мне какую-то отдельную клеть отвели, как дорогой гостье, оказалось – беса собачьего. За дверью находилась огромная тёмная горница. Вдоль стен лавки, на полу солома. Пожилая чернавка, щипавшая курицу возле кухни, пояснила, что сие есть людская, место, где работные люди живут. Без её пояснения я, конечно бы, не догадалась, я же дура недогадливая, но всё равно сказала спасибо. Чернавка, заулыбавшаяся от моей благодарности, сказала мне ложиться спать на лавке у двери, лишь там место свободное.
Что ж, значит у дверей. На указанной лавке не было ни тюфяка, ни шкуры какой завалящей. Я вздохнула разочарованно и села. Ноженьки гудели, голова раскалывалась. Только сейчас я почувствовала, как сильно устала. Положила на колени суму. Пока плыли до Голуни на каждом ночном привале я собирала травы целительные, дабы быть полезной, если хворь с кем случится, а деда Боян мне суму подарил, чтоб было где травы эти хранить.
На стене над лавкой приглядела гвоздик, встала, повесила суму на него, и легла. Думала поспать с дороги. Куда там! Мимо постоянно ходили – холопы, чернавки, детишки какие-то – дверь хлопала, в ушах звенело, от злости и обиды скулы сводило. Ужасное место! Я лежала с зажмуренными глазами, плакала в мыслях, кляла всех чёрною молитвой и вдруг поняла, что сплю, и всё, что я видела за последние дни, что испытала – всё это мне снится. Киев-град, Голунь, деда Боян, Добрыня, Гореслав, дядька Малюта, Метелица… Если я сейчас открою глаза и встану, то увижу знакомую светёлку в родительской избе, сестёр, бабку. А на улице-то – воля! Деревенька наша на взгорье, Сож под ногами, луга да поля, да лес смолистый. Благодать! Матушка моя…
Я вздрогнула и проснулась. Рядом кто-то сопел. Пригляделась – мальчонка. В открытую дверь тёк свежий ночной воздух и лился ясный звёздный свет. Я поднялась, подошла к двери. У порога лежал Добрыня. Почуял меня, шевельнул хвостом. Я склонилась над ним, погладила, он потянулся ко мне, лизнул руку. Родной мой, хороший, никого то кроме тебя у меня не осталось. Я села на завалинку, привалилась спиной к стене и задремала…
Прохлада, лёгкость, рассвет – самое то для доброго начала дня. Поэтому хозяйская челядь встаёт с зарёй. Забот у них не меряно: тут и коров подоить, и кур накормить, и кашу сварить, чтоб было чего на заутрок подать. Но на этом подворье первыми вставали другие. Распахнулись ворота в дальнем крыле – кто-то из челяди вечером обозвал его гридницей – и на двор выскочил добрый молодец, босой и в одних портках. Он потянулся размашисто да как гаркнет:
– Русь, подымайся!
Следом за молодцем, кто степенно, кто быстро, стали выходит мужи числом за сотню. Встали кучно, повели плечами, помахали руками да вдруг побежали по двору. Побежали не быстро, со смехом, с прибаутками. Добрыня насторожился, навострил уши. Я тоже опасливо встрепенулась: уж не задумали эти бегуны чего худого? Пробегая мимо, они набросали в мою сторону сальных шуток. Я не ответила, молчала. Приглядывалась. Придёт время, и каждому за его смех воздастся – кому ответной шуткой, а кому и ковшиком по лбу. В том босоногом, который первым на двор выскочил, я признала вчерашнего моего витязя. Он тоже меня признал, заулыбался, а я прищурилась: ой ты витязь мой давешний – ладный, как сам Лель. Светлые кудри, взгляд голубой безоблачный.
Я почувствовала, как щёки начинают рдеть. Спохватилась, отвернулась. Вот уж из-за кого было бы… Но краешком глаза всё одно за этим ладным подглядывала. Бежал он не вместе со всеми, а как бы стороной, будто подгонял прочих. Я услышала имя, брошенное вскользь: Милонег – всему миру милый… Подходит ему.
Челядь дворовая тоже проснулась. Двое холопов взялись черпать воду из колодца и лить её в длинное корыто. Из дверей людской выходил работный народ: сонные, нахмуренные. Шли к корыту, умывались, отфыркивались и отходили каждый к своему делу. Я тоже подошла к корыту. Окунула ладони в водицу – руки по самые локти онемели – набрала пригоршню, поднесла к губам. Вода стекала меж пальцев тонкими струйками. Сказочно. Провела охолодевшими ладонями по щекам, вздрогнула и вернулась к завалинке.
Милонег между тем выстроил дружину рядами, и начали они странные движения совершать: то потянутся, то присядут, то наклонятся. А потом отошли к ограде и взялись всякие тяжёлые вещи поднимать: кряжики комелёвые, камни. Некоторые дружинники между собой бороться вздумали. Любопытно мне стало. Я поднялась с завалинки и подобралась ближе. Крупный муж годов за сорок с мясистым синеватым носом стоял, едва пригнувшись и растопырив руки, и пальчиком эдак манил к себе других. Несколько молодых дружинников начали к нему подкрадываться с разных сторон – осторожно, будто волки к старому туру. Крались они ужимисто, ловко перетекали с места на место, а потом разом бросились на носатого. Тот не растерялся и ну давай валять молодёжь по земле. А те и рады. Вскакивают, скалятся и снова на него.
А потом все усталые и довольные направились к нашему корыту отмываться. Брызгались водой, хохотали, только Милонег, блюдя достоинство, стоял отдельно от прочих. Он зачерпнул полную пригоршню воды и плеснул себе в лицо. Прозрачные капельки покатились по плечам, по груди, по животу… Я сглотнула и наклонилась к Добрыне, ибо дышать почему-то стало трудно.
На моё счастье раздался зов на заутрок. Бабура Жилятовна сложила ладони у рта и крикнула:
– А ну живо к котлу, каша стынет!
Холопы и чернавки выстроились в очередь у кухни, мы с Добрыней встали в её конец. Кормили челядь сытно, но не вкусно. Дали какой-то полбы не масляной, без мяса – ешь от пуза, но есть такое не хочется. Глядя, как остальные жуют да ещё и нахваливают, я с ужасом подумала, как же надо изголодать, чтобы принимать в себя такую пищу? Деда Боян, куда ты меня привёл, на кого оставил?
Добрыня от каши тоже не отказался. Я вывалила перед ним содержимое своей миски, и он слопал всё без остатка. Бабура Жилятовна, увидев это, раздула ноздри. Видно было, что хочет она сказать мне нечто гневное – я даже понимала что – но остереглась, как ни как ей меня беречь велено, а не ругать.
Бабуру Жилятовну никто по отчеству не звал – просто тётка Бабура. Но не потому что не уважали, а потому что так проще было, да и прозвище своё тётка Бабура оправдывала сполна – рассказчица была славная, куда там до неё моей бабке. В этот же вечер, сидя в людской на лавке и ковыряя ложкой ужин, я слушала её рассказы о былом прошлом, о богах, сошедших на землю, о людях, ищущих любовь, о зверях, пытающих правды. Лицо её при этом разглаживалось, гневливость из глаз уходила и вся она становилась такой славницей, хоть рисуй с неё птицу Алконост. Я рисовать не умела, а вот мальчонка, мой сосед по лавке, в самом деле чертил что-то прутиком на земляном полу. Я присмотрелась: Алконост не Алконост, но странное и величавое существо – точно, может быть, даже бог.
Под тёткой Бабурой было десятка два чернавок и с полсотни холопов. Все при деле, в заботах с утра и до позднего вечера с небольшим перерывом на обед и полуденный отдых. Я было подумала, что меня тоже в чернавки отдали, но потом оказалось, нет. Вот и ладно, а то ничего не бывает хуже, как чёрной рабой в неволи жить.
Первый день я маялась бездельем, сидела у людской и грызла орешки. Орешков я набрала возле гридницы. У них перед дверьми целый бочонок этого счастья стоял, так что я полную понёву набила и отнесла к людской, и никто мне слова против сказать не осмелился. Всех холопов да чернавок я начала по горсточке оделять, чтоб тоже к счастью прикоснулись, и поэтому орешки закончились быстро. Пришлось снова идти. Ну да то не беда, только размялась.
Тётка Бабура несколько раз проходила мимо завалинки, терзала меня косыми взглядами, но ничего не говорила. Зря она так, мне её взгляды, как Добрыне блохи – почесался и забыл. Добрыня, кстати, поселился возле дверей кладовой клети, там и пахло вкусней, и кухонные чернавки нет-нет да кинут косточку.
На второй день я придумала себе занятие. После полудня вернулся в усадьбу гридь из Милонеговой дружины по прозванию Белорыбица. Неприятный такой человечишко, зловредный – я это по глазам его определила и по шипящему голосу. Ну и Дажьбог с ним. Пришёл этот Белорыбица весь побитый, в засохших кровоподтёках на лице, и с ним пришли два отрока, такие же побитые и грустные. С кем они в драку ввязались – не ведаю, но те, кто их кулаками потчевал, явно были неплохими людьми, потому что некоторые холопы на эту побитую белорыбицу и её отроков смотрели с чувством отмщённого достоинства.
Я сидела в тенёчке, наблюдала, как эта побитая команда отмывается у колодца. Потом они взялись цел
Я встала.
– Эй!
Они обернулись.
– Смывайте с себя свои мази. Не мучьте зря божью волшбу!
Один из отроков сплюнул зло:
– А ты никак знахарка?
– Знахарка или нет – о том лишь боги ведают. А ты делай, чего тебе говорят.
Я сбегала в людскую. Сума моя с разными травами всё так же висела на гвоздике у дверей. Я схватила её и побежала обратно. Раненая троица покорно ждала у корыта уже умытая и обсохшая. Я покривилась: смотреть на их разбитые рожи было больно. За что их всё-таки? Ну да не моё то дело. Я столкла в ступке несколько целебных листочков, сгустила их льняным маслом и добавила на ногте синей глины. Эту глину я нашла уже здесь, на княжьем подворье. Глянула по утренней зорьке в амбар, а она лежит сбоку на полочке. Я подумала ничья, ну и взяла немного. К чему такому полезному снадобью без проку киснуть? Теперь вот пригодилась.
Получившимся студнем я обмазала ранки на лицах этих страдальцев и велела посидеть в холодочке до вечера, а потом смыть всё и снова идти ко мне, я ещё раз намажу. Так они и поступили. Сели у гридницы с синими рожами, будто утопленники, и стали ждать вечера. Проходящий народ потешился над ними вволю. Холопы открыто смеяться боялись, могли и отхватить за смех, а гридни и гости, что к князю шли, ржали подстать коням.
Милонег тоже посмеялся, а потом вдруг нахмурился и спросил Белорыбицу:
– Пояс твой воинский где?
Белорыбица побледнел. Он и без того плохо выглядел, а теперь и вовсе в могилу засобирался.
– Воевода…
Но Милонег слушать его объяснений не собирался. Он ткнул в Белорыбицу пальцем, словно копьём, и сказал:
– К завтрему пояс не вернёшь – из дружины погоню.
Я глянула на витязя и подумала с уважением: он, оказывается, и серьёзным бывает!
Но, не смотря на смех и потери, мазь моя подействовала: болячки зажили, ранки затянулись, опухоли сошли. И потянулся ко мне народ со всего подворья. У кого нарыв, у кого поясницу ломит, у кого кашель хриплый. Я никому не отказывала, ибо последний грех отказывать болезным. Нет, не последний – предпоследний. А последний – это когда ты умеешь, но делаешь так, что человеку только хуже становится. Бабка, когда знахарству меня обучала, взяла с меня страшную клятву, что раз пошла я в знахарки, так чтоб делала всё по совести, а иначе горе всему моему роду. И ещё подзатыльник крепкий отвесила, чтоб я клятву свою лучше помнила и соблюдала.
Я забыла упомянуть: усадьба, где я теперь жила, была княжеской. Об этом мне чернавки нашептали. Князя звали Благояр Вышезарович, был он высок, сед и статен. Я видела его лишь раз, издали, из-за спин дружинников, но разговоров наслушалась с дюжий короб. Был он настоящий воин, на месте сидеть не любил и великой честью чествовал извечных врагов наших хазар да обров. И те, и другие жили с подачек цареградских ромеев, портили жизнь нам и чёрным булгарам, и от того решили Благояр Вышезарович и булгарский хан Тогрул затеять союз. И затеяли. Но союз этот ромеям пришёлся не по вкусу. Чтоб заставить князя отказаться от него, начали они северским купцам препоны чинить и всячески притеснять их торговлю в своих городах. И потребовали того же от хазар, от угров, от готов и всех прочих народов, до коих дотянуться сумели. А наш князь Благояр, такой же хитрован, как и бабкин кот Хитрейка, взял да и притеснил в ответ ромейских купцов. Те взвыли, дескать, какое вы имеете право, но князь слушать их не стал, а отговорился нелепыми глаголами.
Вот такой он северский князь. А ещё не так давно он женился. Была у него раньше жена, со слов тётки Бабуры, красавица, каких свет не видывал. А уж добрая и справедливая, ну сама Лада обзавидуется! Но скрутила княгиню лихоманка-болезнь в одночасье, и остался князь вдовцом с сыном на руках. Сын, правду молвить, подрос уже, сам мог о себе позаботиться, однако от беды никакими оправданиями не отгородишься. Плакал Благояр Вышезарович, чего скрывать. И вот под седые годы вновь обласкала его Лада. Хан Тогрул предложил скрепить заключённый союз женитьбой и привёз дочь на посиделки. Увидав юную булгарку, князь будто заново родился, расцвёл, что цветок по весне, и тем же днём свадьбу сыграли.
Новая княгиня на подворье спускалась по нескольку раз на дню. Пыталась вникать в дела хозяйские, указывала на что-то тётке Бабуре, холопам, а на меня смотрела исподлобья. Надо добавить, что при усадьбе ещё три знахарки жили. Лечили они только самого князя, его домашних да ближних слуг. Чёрный народ они тоже лечили, но уже за особую плату, а так как теперь весь работный люд ко мне потянулся, знахарки разобиделись. Не с кого стало мзду получать. Они тут же к княгине посунулись, спаси нас, матушка, обижают. Матушка их под крылышко приняла, и начала выговаривать тётке Бабуре, чтоб гнала она меня с подворья прочь. Но тут нашла коса на камень. Если раньше тётка Бабура выслушивала княгинины наставления молча и с видимой покорностью, то в моём случае выразила совершенное несогласие. Оно и понятно. Людей я лечила хорошо и ничего за это не требовала, от чего хозяйству только прибыток шёл. Какой хозяин от такой пользы добровольно откажется?
Однако стерпеть отказ ключницы княгиня не смогла, и начала говорить тётке Бабуре всякие некрасивые слова, та аж испариной покрылась. Я решила: всё, пора травки свои назад в суму прятать и ступать на голуньские улицы искать пропитания. Но вмешался Милонег. Он пошептался на крылечке с княгиней, та фыркнула и с тех пор в мою сторону не смотрела. Я из-за этого обстоятельства не больно-то расстроилась, но любопытство всю меня так и скручинило: чего такого Милонег, обычный воевода, мог нашептать княгинюшке, что она вдруг обо мне позабыла?
Ответа я не получила, хоть и пыталась найти его. Чернавки молчали, холопы отворачивались, а гриди отшучивались. Я сунулась было к Милонегу, прикинулась лисичкой, но он сразу таким загадочным стал, цену себе набивал, не иначе.
Ну и Дажьбог с ним, я плюнула и растёрла. Тётка Бабура отвела мне, как знахарке, местечко в амбаре, где я могла бы спокойно больной народ пользовать. Холопы принесли две скамьи, невысокий столик, котелочек, очаг из кирпичиков соорудили, чтоб было где зелья лечебные варить. Я порадовалась: вот она самостоятельность! Натянула верёвочку, развесила травки сушиться. Благодать. Подумала, надо и жить сюда переселиться. Тишина, спокойствие, по утрам никто не орёт, раньше зорьки не поднимает. Орешков только побольше взять надо и Добрыню.
Я вышла из амбара. Стемнело, звёздочки небо раскрасили, месяц половинчатый, светец возле ворот, тени ночной сторожи по частоколу ползают – самая что ни на есть бесенячья пора. Я шагнула в проулок между людской и конюшней, и вот тут они на меня набросились. Все три. Знахарки. Я бы ещё поняла – две, молодые и сильные. А третья куда полезла? Ей годов за семьдесят, ноги едва волочит, а туда же, драться!
Ошибка их была в том, что прежде чем кинуться, они закричали:
– Глаза тебе выцарапаем!
Это меня и спасло. Я отпрыгнула в сторону и полоснула коготочками одной по личику. Батюшка всегда говорил, что когти – моё главное оружие, поэтому двери ломать совсем не обязательно. Не знаю, шутил он или вправду так считал, но только из трёх остались две. Вторую я взяла за чуб и начала таскать по всему проулку, приговаривая: не лезь ко мне, не лезь! Она взвыла диким голосом, прибежала ночная сторожа, Добрыня, и дальнейшая драка потеряла всякий смысл. Кто-то из холопов принёс светец, из людской высыпали чернавки, забалаболили. От шума пробудилась тётка Бабура, вышла из своей горенки, разглядела всё это хозяйство – морду расцарапанную, волосы всклокоченные – и давай хохотать. Остальные, глядя на неё, тоже захохотали. Третья знахарка под шумок улизнула. По утру не иначе нажалуется княгине, будет мне завтра выволочка.
Прохохотавшись, тётка Бабура указала на раненых знахарок, и велела мне лечить их. Я вздохнула: куда ж деться? Взяла обоих за шкирку и повела в амбар мазать своим знаменитым синим снадобьем.
После этого случая слава обо мне прокатилась по городским улицам, дескать, хорошая знахарка у князя объявилась: сама бьёт, сама лечит. Голуньцы подходили к воротам, просили сторожу пропустить их ко мне. Сторожа сначала не пускала, но потом тётка Бабура сказала, чтоб пускали, и двинулись ко мне горожане целыми семьями. Понесли детей, повели стариков. Я не отказывала, принимала всех. В благодарность каждый пытался дать что-нибудь: медку, рыбки вяленой, прочих вкусностей. Поначалу я не брала, но тётка Бабура вразумила мне в голову, что люди делают это от сердца и обижать их отказом грех, а если я от гостинцев растолстеть боюсь, так чернавки кухонные всё заберут и на общий стол поставят.
Пришёл и Милонег. Пришёл, помотался по амбару, словно случайно тут оказался, а потом протянул мне ладонь свою здоровенную. На тыльной стороне едва заметная царапинка – две кровоточинки выступили. Видать, битва великая была с котёнком, а страшный кровавый след клык вражеский оставил.
– Полечила бы и меня, красавица.
– Тоже мне рана, – хмыкнула я. – Подорожник помуслякай да приложи.
Он засмеялся, блеснул перламутровой улыбкой. Ох, как ему идёт улыбаться. Он сразу весь такой… такой… Я тоже рассмеялась и чуть повела подбородочком вверх и в сторону, чтоб увидел он движение шеи моей лебединой и оценил уста сахарные. Я знаю, что делаю. От таких моих поворотов парни из соседних деревень без чувств падают, а на следующий день свататься бегут. А батюшка злится и начинает инструменты готовить. Против Милонега батюшка бы не злился, ибо если тот сватов пришлёт, я сразу скажу «да».
12
Я как увидел отче Бояна, внутри сразу обмер. Не чаял я его встретить снова, ох, не чаял. Если он сейчас с меня за девку спрашивать станет, так я и не знаю, чего отвечать. Вроде бы я её взял и в Киев привёз, да только ромею она не досталась, и выходит, что наказ волхва я не выполнил, а не выполнить наказ волхва всё одно, что против медведя с голыми руками выйти. Только в схватке с медведем надежда выжить всё-таки имеется.
Я приготовился к смерти. Глянул тоскливо на булгарскую саблю, что лежала на лавочке возле баньки, и подумал: да разве это поможет? И Капусту жаль. От силы дружбы нашей и законов гостеприимства он всяко этому волхву воспрепятствовать вздумает – и следом за мной в Навь отправиться. Говорил Малюта: не нужна нам эта девка, всё через неё потеряем! Как в воду смотрел.
Ну да от наказа волхва не избавишься. Он не просит, он говорит, что делать, и ты идёшь и делаешь. А попробуешь оспорить, или отказаться, или не сделать, так перед глазами его лучше не вставать. Так что если волхв чего-то захочет, он того непременно найдёт и добьётся.
Я прочитал молитву и пошёл умирать. В детстве мама рассказывала, что умирать не страшно. Это как уснуть: закрыл глазки – и уже Калинов мост плывёт под ногами. Но в детстве умирать просто, потому что душа чистая, и по мосту ты не пойдёшь, а полетишь. А взрослая душа обременена дурными поступками и чёрными мыслями, и все они тянут вниз. Мост такую душу не держит, пропускает сквозь себя в Нижний мир. Одна надежда: если кто-то поможет перейти.
Мне не поможет никто, и потому было страшно. Но чего заслужил – то и получу.
– Здравствуй, Гореслав, – молвил волхв.
Я поклонился.