— Со мной тут человек один, ночевать у нас будет. Отведи его в дом. А то как бы он в темноте лоб не расшиб.
Переступая через высокие пороги, Реммельгас вошел в комнату. Там было много людей, главным образом ребятишек. Забившись в угол, они боязливо глядели на чужого.
На столе горела маленькая лампа с круглым фитилем. Света она давала мало, а копоти много. Потолок, пол и углы комнаты терялись в темноте. На лицах детей играли желтые тени. Возле большой красной печи на скамье дремал седой старик в одной рубашке.
Было так грязно, тесно и душно, что у Реммельгаса в первую минуту чуть не закружилась голова. Очки запотели, капельки потекли по стеклам. Он снял их и принялся протирать. А из угла глядели на него четыре пары испуганных глазенок.
Старик дремал, кивая головой, словно говоря:
— Вот она, наша жизнь… Вот она…
Сели ужинать. Дети, как видно, поели уже раньше и теперь вчетвером лежали рядышком поперек кровати. Но было видно, что они не спят: их серые глаза робко и в то же время с любопытством разглядывали гостя. Дети следили за каждым его движением, внимательно прислушивались к каждому слову. И когда взрослые смеялись, то и ребята, те, что посмелее, вторили им.
— Небось котомки с харчами не захватили, — сказала Реммельгасу не старая еще, но худая и желтая с лица хозяйка. — Присаживайтесь к нам, поужинайте чем бог послал.
— Пошлет твой бог бедняку, как же! — махнул рукой горбун, когда учитель уселся за стол. — Все дается тяжелым трудом. Ничего легко не достается. Весь изломаешься, семь потов сойдет, пока хоть крошку хлеба добудешь.
Он раздраженно воткнул большую деревянную ложку в холодную мучную кашу, отделил от нее изрядный кусок и вяло поднес ко рту. Потом сунул ложку в простоквашу, в деревянной кадочке стоявшую на столе, и отправил ее вслед за кашей.
Реммельгас смущенно протянул руку с ложкой к миске, осторожно набрал в нее кашу и сунул в рот. Каша горчила и скрипела под зубами. Но учитель продолжал есть, хотя еда была ему противна. Он не хотел обижать хозяев.
Несколько минут прошло в молчании. Огонь в лампе дрожал, копоть тонкой струйкой подымалась к потолку, который становился все чернее. Закопченная паутина, точно лохмотья, свисала с балок.
Желтые тени играли на лицах сидевших за столом. Странно было бы взглянуть на этих людей со стороны, извне этого освещенного круга: костистые головы, длинные жилистые шеи, опущенные плечи, сутулые спины.
Полуслепой старик сидел, опираясь спиной о стену. Его серая рубаха была раскрыта на груди, и в прорехе виднелась еще более серая грудь. А внутри у него что-то хрипело, словно там работала какая-то машина. Длинные жилистые руки дрожали и с трудом доносили до рта большую ложку.
Так они сидели там, точно занятая чем-то важным шайка колдунов в глубине леса, вокруг потайного огонька. На обомшелом камне стоят чаши с зеленой жидкостью, и колдуны мешают ее кривыми ложками… На небе сверкает звезда и сквозь вершины деревьев шлет свой дрожащий свет… Глубокая, глубокая ночь… А колдуны варят животворное зелье…
Но на самом деле это усталые, измученные люди. Они не знали колдовских заклинаний, чтобы изменить свою жалкую жизнь. Словно жернов, висела жизнь эта у них на шее, придавливала к земле, не давала вздохнуть. А вместо звезд сверху глядели жадные глаза и спрашивали: «Не слишком ли много вы едите? Еще загордитесь…»
— Да, такая вот наша жизнь! — сказал вдруг хозяин, словно пробуждаясь от сна. — Бог не дает нам ничего, ровно ничего. Все своим трудом и потом. Не дает он и тем, кто хвастает, будто все получает от бога. И пастор и помещик — оба врут! Бедняки да батраки им дают, а вовсе не бог.
— Будет тебе! — заговорила жена. — Ни бога, ни церковь не почитаешь!
— Бедняки и батраки дают им от своей бедности, — задумчиво повторил хозяин. — Но на этого бога они плюют. Мы для них только презренные рабы.
— Дьяволы! — сквозь зубы выдавил юноша, брат хозяина. Его молодое лицо покраснело от гнева, глаза сверкнули. Казалось, он один еще был в силах ненавидеть, сопротивляться жалкой участи.
— Голод словно веревкой на шею привязан, — продолжал хозяин хибарки. — Наш клочок земли — одно болото. И за него чуть не целый год отрабатывай дни и плати деньги. Раньше хоть лен выручал. А теперь и этого нет. Помещик не позволяет лен сеять — он будто бы истощает землю. А где же его сеять, черт побери, на небе, что ли? Одно вечное рабство, хоть и говорится в песне: «Свобода, свобода, бесценный дар небес…» Только и знай — пресмыкайся всю жизнь под ногами у сильных мира сего… Да и на том свете грозятся сунуть тебя в котел со смолой за то, что на этом свете есть просишь…
— Ох-ох-ох! — вздохнул старик в конце стола, распрямляя больную спину. — Что поделаешь! Живи и помалкивай! Разве можно противиться, сынок, разве можно!
— Ну, это мы еще посмотрим! — сказал младший брат. — Мы тоже не свиньи, да и они не боги на небесах. К черту! До каких пор мы будем позволять, чтобы нас душили и вешали! У них шеи потолще нашего — веревку выдержат…
И снова глаза его сверкнули.
— Что поделаешь! — сказал хозяин лачуги. — У них и власть и сила. Ни суда тебе, ничего.
— Какой суд! — сказал старик. — В молодости и я искал суда и справедливости. А получил полтораста розог. С ними не поборешься. Куда тебе, маленькому человеку, судиться с большим барином! Ничего не выйдет. Потерпи лучше, потерпи…
— До каких же пор терпеть! — раздраженно крикнул младший брат. — Надоест в конце концов! Душат тебя всю жизнь — и до конца не додушат, мучаешься, точно на кол посаженный!
С минуту в комнате раздавался только легкий стук ложек, словно стадо овец, стуча копытцами, проходило по замерзшей пашне. Отчаяние и ненависть сверкали в глазах хозяина хижины и его брата. Зловеще выглядели их темные лица. А дети лежали, широко раскрыв от испуга глаза, слушали и познавали жизнь. И души их уже с этих пор впивали в себя, точно отраву, эту дурманящую злобу…
— Тяжела жизнь нашего народа, — сказал наконец Реммельгас. — Побольше бы нам образования, сознательности.
Он замолчал. Бобыль с гневным смехом взглянул на него.
— Образование, сознательность! — усмехнулся он. — А что нам сознавать, кроме того, что в брюхе пусто? Это и дурак сознает. Но где достать еду, вот этого мы не знаем. Говорят, образование сейчас всем доступно. Но какого образования может добиться бедняк? Вот, — он указал ложкой на ребят, лежавших рядком, — велико ли их образование? Ха-ха! Правильно говорит пословица: кто богат, тот и умен. А у бедняка образования хватает, только чтобы сложить пять да пять и знать, что всеми десятью пальцами он должен работать. Нет у нас смелости, нет и ума. А богач ухитряется так тебя одурачить, что тебе и не понять, как это твои гроши в его мошну катятся. Иной раз и самого смех разбирает — до чего тебя надувают.
— Что уж тут смешного, — промолвила хозяйка, — коли на теле рубашки нет, а в брюхе каши: гол как сокол, беден как церковная мышь!
— Теперь у нас хоть хлеб есть, — задумчиво произнес старик, опираясь лохматой головой на тощую руку. — Когда я подрастал… и хлеба не было. Жевали колобушку из мякины… да и того досыта не доставалось. Я в пастухах ходил… Волость определила… Ни отца, ни матери не было. Хозяйка велела мне лезть в печку с лукошком, вынимать колобушку: была она такая ломкая, что иначе не вынешь, сухая да жесткая. Я напялил полушубок, подпоясался. «Чего это ты в шубе в печку лезешь?» — спрашивает хозяйка. «Чтобы жаром не обдало», — отвечаю я. А сам запихал за пазуху побольше этого колоба… На несколько дней хватило. А то голодно… голодно… Теперь-то у нас, детки, хлеб есть… хлеб да картошка…
— Да ведь и хлеб с картошкой не с неба падают! — махнул рукой хозяин. — За них весь изломаешься на помещичьем поле.
— Ну так распрями спину хоть раз! — сказал младший брат. — Они рады тебя узлом завязать, только дайся им в руки.
— Узлом завяжут, детушки, — пробормотал старик, — узлом, так что и не пошевельнешься. Не распрямишься. И суд и все права у них. Господам противиться кто посмеет? Не посмеет никто, детушки, не посмеет…
Младший брат хотел было сказать что-то, но только сердито швырнул ложку на стол, сел в угол и принялся развязывать бечевки от постолов. Одна за другой упали на пол постолы, а за ними последовали такие же грязные портянки.
На кровати больше не видно стало боязливо-любопытных ребячьих глаз: дети заснули…
Перед тем как лечь спать, старшие снова затеяли беседу.
— Эх, иногда приходит на мысль, — сказал хозяин, — бросить тут все, переселиться в Сибирь, купить себе участок земли и зажить по-человечески. Но эти вши висят на мне. — Он указал на жену, детей и старика. — Один я давно уже убрался б отсюда. Но куда пойдешь с такой оравой? Денег на дорогу и то нет. Сам хоть на четвереньках дополз бы, но как быть с ними?
Все уже легли, лампа погасла; в воздухе чувствовался керосиновый чад.
— Туда бы добрался, — мечтал вслух хозяин лачуги, — тогда все нипочем. Землю даром получишь. Казна поможет дом выстроить. Леса кишат дикими лошадьми: лови и впрягай в плуг. В солдаты там не берут. А кому еще и золото найти посчастливится — тот сразу разбогатеет!
Реммельгас усмехнулся.
— Сибирь тоже не земля обетованная, где реки текут молоком и медом, — сказал он.
— И все ж там лучше, чем здесь, в этом аду! — ответил хозяин.
—
В голосе его послышалась дрожь глубокого волнения, как будто он высказал мысль, которую вынашивал всю жизнь, свою самую дорогую, самую важную мысль. Душевой надел! Какое слово! И как много оно значит! Оно означает лошадь, корову, собственный кров, избавление от налогов, от рабства…
Душевой надел! Какое печальное слово, в самые трудные времена звучавшее над родиной словно похоронный звон! Детишки в одних рубашонках бегали по улицам, им говорили: «Когда отец получит душевой надел, он купит вам сапоги, а мать сошьет штаны». Дети вырастали, тянули лямку на мызных полях — им говорили о душевом наделе. Люди старились, умирали — с последним вздохом они произносили: «Душевой надел!» Целые поколения жили в надежде, что наступит время, дадут «казенную землю». Даже веру отцов меняли, чтобы только получить землю.
— Душевой надел!.. — вздохнул старик. — Ушел бы отсюда… В Сибирь… В Крым… В Самару… Хватило бы только силы… Владел бы своим полем, без помещика… Ох-ох-ох!.. Всю жизнь дожидался… Не увидят этого мои глаза… Но люди дождутся надела наверняка, когда царь услышит, что у нас такая нужда… В Петербург бы пойти за правдой… Но кто пустит туда мужика?.. Не пустят, детушки… Засекут…
— Да что Петербург! — возразил хозяин. — Там те же баре, что и здесь. Податься бы куда-нибудь далеко, в Сибирь…
— Найдется и там начальство, — заметил младший брат. — Небось этого добра хватит! Изволь отправляться туда, за тридевять земель, к чужому народу… Лучше уж здесь схватить дубинку да поглядеть, можно добиться правды или нет!
В темной комнате воцарилась тишина. Воздух был тяжелый, спертый.
— А что прикажешь делать здесь? — продолжал разговор хозяин. — Двадцать пурных мест[2] пашни, за нее берут сто сорок рублей аренды. Эти деньги изволь отрабатывать, а это разве шутка! За целый день работы женщина получает тридцать копеек, а мужчина — сорок. В летнюю страду, с восхода до заката — это шестнадцать часов, даже больше, а если работа сдельная, то еще и кусок ночи прихватишь. И ведь на мызную работу идешь не тогда, когда сам захочешь, а когда прикажут. У себя последний хлеб осыпается, сено гниет на лугу, а ты изволь отправляться на мызу с серпом или косой на плече…
— Вернешься домой, — перебила хозяйка речь мужа, и в голосе ее послышались слезы, — сердце от боли сжимается, когда увидишь свой кусочек поля. Работаешь за эту малость так, что из-под ногтей вот-вот кровь брызнет, а хлеб на глазах погибает. Вот и в нынешнем году: ячмень поднялся дружно, на горке даже полег. Но что толку! Полег, зерно осыпалось, проросло, а напоследок мы все это свалили в кучу, точно навоз, плакали да богу молились.
— И поминали черта! — перебил хозяин. — Какая уж тут молитва, когда видишь, что бог помогает богатым, а у тебя последний кусок изо рта вырывает!
— Ну что ты! — вздохнула жена. — Чем тут поможешь! Раз уж ты осужден нужду, нищету терпеть… Ниоткуда тебе нет помощи…
— Осужден? — загремел младший брат. — Это кто же меня осудил? Эх, дьявол…
— Все от бога… От бога крест… От бога баре… — заныл старик. — От бога… За грехи…
Голос старика перешел в шепот.
Никто не ответил ему. В голове у каждого ворочалась слепая, тяжкая дума: почему в жизни так много непосильного труда, нужды, голода?.. Когда это кончится?.. И неужели нет никакой надежды?
Мысль ворочалась и жгла огнем, но не было человека, который смог бы ответить на эти тяжелые вопросы. Мысль ворочалась и жгла огнем, пока не расплылась и не погасла. Усталые люди заснули.
Только Реммельгас вертелся с боку на бок, продолжая размышлять о том же самом. Он видел, что эти бедняки не понимают его, а он их.
«В чем причина этой нужды? — допытывался его сонный мозг. — Задумывались ли они когда-нибудь над этим?»
Они говорят — помещик сдирает шкуру. Разве он зверь, разве у него нет человеческого сердца? Эти бедняки могли бы когда-нибудь позвать его к себе и показать ему: видите, барин, как жалка наша жизнь, как тяжек наш труд, как плохи наши поля, — облегчите наше бремя. Облегчить его некому, кроме вас! Неужели он и после этого не поможет? Он же человек! Разве он не мог бы представить самого себя в положении этих бедняков? Тогда ему стало бы жалко, он задумался бы и в конце концов помог…
Больше взаимопонимания между помещиком и батраком — ведь обоих их кормит одно и то же поле… Побольше образованности и сознательности, это главное… Тогда все изменилось бы, всем хватило бы хлеба, исчезла бы нужда и бедность…
Все более розовыми становились мечты Реммельгаса, и казалось, так легко перевернуть разом весь мир, нужно только захотеть! Но потом его мысли беспорядочно расплылись, и он заснул возле теплой печи.
Кругом слышалось тяжелое дыхание. Дети бредили во сне.
Через час или полтора Реммельгас внезапно проснулся и потянулся. Сон был нездоровым, кости ныли.
Сквозь мутное окно виднелись вдали одинокие огоньки, словно глаза дьявола в бездонной пропасти. Там, в этих хижинах, еще не спали, еще трудились…
Какая глухая, кромешная осенняя тьма! Где-то на утонувшей в грязи равнине сидят люди с ноющими от боли спинами и работают… Чтобы только наполнить свой желудок… Этот жадный, ненасытный желудок…
Реммельгасу казалось, будто поверхность всего земного шара превратилась в бескрайнюю, утонувшую в грязи равнину. На этой равнине торчат крохотные глиняные лачуги с красновато-желтыми окошками. С черного пустого неба струится холодный дождь. А на земле блестят большие лужи грязи, и в лачугах при свете желтого огонька сидят сгорбленные люди…
Дождь все идет… Все дрожат и трепещут огоньки… И люди вечно работают…
Когда Реммельгас проснулся во второй раз, огни на равнине уже погасли. Из-за леса поднялась луна, желто-багровая, точно глаз хищного зверя, высматривающий, жив ли еще кто-нибудь… Реммельгаса охватил страх, ему показалось, будто глаз хищника все приближается, приближается, вот он уже над грязной равниной — желтый, кровавый глаз…
Едва только забрезжил рассвет, как вся семья была уже на ногах. Усталые, невыспавшиеся люди, сопя и ворча, натягивали свои лохмотья, обматывали ноги грязными портянками, совали их в заплатанные постолы.
Ели то же, что и вчера. Младший брат вскинул на плечо топор и пошел куда-то на работу. Сам хозяин лачуги, повесив на спину котомку с хлебом, направился на мызу: еще не все дни отработаны.
Реммельгас, которому было по пути, вышел вместе с ним.
— Эх-хе, черт бы побрал эту жизнь! — вздохнул бедняк, поправляя котомку за спиной. — Так она и идет, а облегчения ждать неоткуда. С утра до вечера, с вечера до утра, пока не свалишься с ног и не подохнешь! На что-либо новое, лучшее надежды нет… Вот наши поля, — продолжал он через некоторое время и обвел руками равнину. — Все словно свиньями изрыто. Весной и осенью земля не держит человека: сеешь, а сам проваливаешься по колено. Разве помещик отдал бы эту землю в аренду за отработки, будь она получше? А приходится брать, чтобы не помереть с голоду.
— А разве нельзя достать другую работу… все равно какую… лишь бы выгоднее и полегче? — спросил Реммельгас.
— Другую? Батраком на мызу смог бы пойти, а больше некуда. Но туда я подамся только тогда, когда петля на шее совсем захлестнется… Уж если человек покатился под гору, ему и сам черт не поможет подняться. Не подумайте, что я всю жизнь был бобылем. Нет. Когда-то я был хозяином арендной усадьбы. За женой взял сотни две-три, да и сам в холостяцкие годы кое-что прикопил. На эти деньги я и арендовал усадьбу. Но что поделаешь! Плата высокая, хлеб дешев, неурожай… Три года маялся. А потом у меня ничего не осталось, кроме хозяйственной утвари. Делать нечего, взял участок за отработки. Здесь трудишься изо дня в день, из года в год, но видишь только, что бедность все растет. Скотины уже давно нет, дровни да телеги переводятся, одежда превращается в лохмотья, а где взять новую? Нищета растет! Чувствуешь, как понемногу проваливаешься в трясину, барахтаешься и кричишь. Но от барахтанья проваливаешься еще глубже, а на крик твой никто не откликается…
— Долго ли так мучиться? — задумчиво произнес Реммельгас. — Ужасное положение, действительно ужасное!
— Долго ли? В конце концов придется пойти в батраки. Это уже край. Оттуда не выберешься, там ты точно припаянный. Уйдешь разве только в богадельню, если примет волость… На собственные ноги там уже не подняться. Здесь я еще бобыль, по старой памяти. В другом месте и с этим не справишься. Поэтому и с места тронуться боишься.
Спутники молча продолжали шагать по ухабистой дороге.
— Сейчас мой брат строит еще разные планы, — снова заговорил бобыль. — Но станет постарше, женится, обзаведется семьей, потеряет здоровье — тогда увидит, далеко ли понесут его крылья! Станет батраком, как и я. С двумя голыми руками — куда же еще!
— А не улучшилось бы дело, если бы легче было получить землю? — спросил учитель.
— Известно, улучшилось бы. Но откуда и как получить землю? Достаток нужен. Купить я не в состоянии. Арендовать? Да ведь я и сейчас арендую. Но это не аренда, это виселица! Для покупки земли нужно много денег. С арендой все было бы по-другому, кабы плата была другая. Говорят, если б у казны арендовать или же помещик по закону брал бы плату, легче было бы. Или душевой надел… Мало мы его ждали… Но кто его даст!..
— Не поможет вам этот душевой надел! — махнув рукой, возразил Реммельгас. — Если и дадут, разве с него проживешь? Сейчас вся Россия голодает со своими душевыми наделами! У сету[3] тоже душевой надел. А чего ради они таскаются к нам сюда старье собирать? Нам уж и вовсе некуда идти. На этом душевом наделе — ни жить, ни помереть…
— Значит, мало дают или платежи непосильны, — возразил бобыль. — Вот, говорят, в Сибири… Там человеку житье… Может, если уж ничего другого не останется, подамся все же туда. Лишь бы хватило силы!.. Никак туда не добраться…
Спутники снова молча продолжали путь.
Слепая, годами грызущая душу мысль о голоде ворочалась в нечесаной голове бедняка, ища выхода. Но выхода не было. Страшным видением стояла перед глазами жизнь мызного батрака или богадельня. Их не избежать. Разве только… если когда-нибудь попадешь под воз… или лошадь убьет за мызным плугом… или скоропостижная смерть окончит твои дни… Что-нибудь вроде удара… Но тогда семейство пойдет по миру… Жена зачахнет в богадельне… Детей волость определит в пастухи… Старик помрет где-нибудь в канаве… Да и жена помрет… Дети вырастут… Пока они молоды и смелы, устраивают свою жизнь, до облаков готовы подняться… Но нет — тот же клочок помещичьей земли, труд, нужда, маета и в конце концов богадельня… И так далее… Как говорится: «Рабом ты родился и рабом останешься», или: «Коли трудиться тебе предназначено, трудись с радостью». Хо-хо-хоо!.. Из поколения в поколение, из века в век…
— Вот так! — сказал бобыль, внезапно пробуждаясь от своих мыслей. — Останусь ли я здесь еще до будущего юрьева дня, не знаю. Барин грозится повысить арендную плату. Говорит, будто глупы мы и ленивы, оттого, мол, и не справляемся. А то грозится развалить наши дома, а землю забрать в свои руки. Вот и разгонят тогда нас всех, тринадцать семейств, по белу свету. К новому месту уже не приступиться. Брат собирается в город, может, на фабрику поступит. Бог знает что тогда будет! Кабы умел что, поискал бы. Но что ты, слепой, темный человек, поделаешь? Что мы видели, кроме своего угла, своего забора? Не знаешь, куда и пойти. Может, в других местах земля лучше, аренда дешевле, но кто расскажет, объяснит?..
— Ох, уж эти мне другие места! — вздохнул Реммельгас, заразившийся безнадежным настроением бедняка. — Хорошо там, где нас нет.
Снова молча шагали дальше.
Рассвело. За ночь дождь перестал. Повсюду блестели большие лужи. Жнивье и пашни сочились водой. Голый лес уныло чернел. Слышно было, как кто-то рубит сучья в мокром ольшанике.
— Вот наши дрова для топки, — снова заговорил бобыль, указывая на кустарник. — Мыза отпускает три сажени хворосту, по большей части ольхового и осинового. Пока растет, он сырой; порубишь его, сложишь в кучу — начинает плесневеть, гнить, а сохнуть не сохнет. Что делать с этаким мусором! Сунешь под котел — шипит, пару напускает, дыму. Выходит так, что истопи овин, сложи хворост на жерди под потолком, обсуши и только тогда сможешь тем же хворостом топить овин, чтобы сушить хлеб. Смех и грех! Помещик жалуется, что бобыли воруют лес! А что будешь делать, коли замерзать неохота.
— А разве нельзя иначе… по закону?..
— Как же, в церкви читают: «Не укради!» Да ведь эту заповедь не бобыли выдумали. Ее помещик придумал. Один надувает другого. Помещик с меня сдирает шкуру, я тоже не прочь его ободрать. Помещика за его дела почитают хорошим хозяином, а меня за воровство сажают в тюрьму. Вот и вся разница. Правда, пугают, что после смерти, мол, за все содеянное зло придет возмездие. А кто знает, что на том свете будет, ведь никто этого не видел. Но одно я скажу: коли там и вправду людей ожидает возмездие, то страшиться его нужно прежде всего тем, которые нас пугают. Но что-то непохоже на это. Вот и берет сомнение.
— Но вера… — начал Реммельгас.