— Кончилось сновидение! — резко сказал мужчина, вставая.
— Кончилось сновидение… — с испугом повторила девушка. — Кончилась сказка… — Потом, взяв юношу за руку, произнесла медленно и тихо, глядя ему в глаза: — Идем, но я пойду с тобой, я буду с тобой всюду и всегда, и каждое твое солнце, станет моим.
И они рука об руку пошли по голой равнине, и перед ними среди безбрежной тьмы стонал стоглазый город.
А наверху трепетали звезды, словно бесчисленные огни неведомого военного лагеря.
МОРЕ
Я мечтал еще в малолетстве увидать безбрежное море. Чаек, резвящихся на просторе, морские валы в белоснежной пене, и альбатросов скользящие тени, и парус, прекрасный на загляденье. Я знал, и притихшее море чудесно, как спящий гигант в кольчуге железной. Волна за волной, разбиваясь на брызги, рассыпает вокруг золотистые искры, соленым дождем лебеду обдает, в берег бьет и хрипло зовет. И вдруг прибой отступает обратно, как войско, разбитое в поле ратном, как олени, когда загорается лес: буян буянил и вдруг — исчез.
О, как я мечтал о море, о его широте и величье! Услышать далекого шторма раскаты, когда ложится на вал косматый отблеск молнии зеленоватый! Я мечтал, чтобы судно кидало в провалы, но чтоб ветер не вырвал из рук штурвала, а я бы рыдал и смеялся от счастья победы!
Я мечтал обо всем об этом, и детскую душу грызла досада: на берег моря, великого моря мечтал малолетний попасть непоседа!
Отец о рабской рассказывал доле, и голос, помню, дрожал от боли. Луна высветляла крыльцо и ступени, на пастбище падали черные тени, роса пригибала стебли растений, а ночь молчала угрюмо и скорбно.
А после в юной моей душе идеалы вспыхнули, словно костер, и мне привиделся новый мир, его необъятный открытый простор, и свободный народ, разогнувший спину. Солнце в груди у меня зажглось, и все осветило, и все согрело, в мозгу загремели раскаты гроз и молнии засверкали, как стрелы: сжигают все на своем пути и сами сгорают — следов не найти.
И снова мечтал я увидеть могучее море, услышать его безбоязненный гул: великое море, победное море, море мое, море морей! И кровь начинала стучать быстрей в сердце свободном и смелом, как ты!
И вот наконец-то я вижу тебя, неизмеримое море! Какая безбрежная синева, как могуче ее колыханье! Кажется, что вдыхаешь тут самой свободы дыханье! Сердце стучит веселее, быстрее струится кровь, погасший взгляд загорелся. Я до боли в руках сжимаю решетку, я прижимаюсь усталой грудью к стене ледяной и с восторгом смотрю на мир за тюремной стеной, на бег валов белогривых, на кружение чаек игривых. В небе солнечном бирюзовом нежный пух облаков нарисован. А внизу корабли стройнотелые, заморские лебеди белые. Паруса, словно крылья, раскроются, и за морем лебеди скроются, в те край уплывут с моряками, где людей не пронзают штыками и не держат в цепях веками. О море, о радость моя, о моя благодать, — до тебя мне рукой подать! Но решетки эти и стены — до чего ж мне они постылы!
О море, что это за холмы возле самой тюрьмы? Неужели могилы? Кого это наспех, словно скотину, убили в злую ночную годину и зарыли в холодную глину?
О море, на твоем берегу я вижу и виселиц ряд! Мертвецов припекает солнце, и над берегом стелется смрад. Ты не знаешь, море, кого этой ночью, безлунной, беззвездной, пригнали на эшафот, кому завязали наглухо рот и кого танцующим в воздухе увидал удивленный восход?
А сколько пожарищ на берегу, море, ты только взгляни! Были вокруг жилища, а теперь — одни головни. Небось не само случилось такое, а все людской свершено рукою. Кто же тот беспощадный злодей, что вешал и убивал людей, кто жег дома, а жизни гасил и наш народ, как траву, косил?
О, туман, застилающий взгляд, о, заползающий в душу яд, такой ледяной и лишающий сил, о, боль, что бездоннее всяких могил: эта боль холодна и черна, как там за кладбищем морская волна.
Надвигается буря, крепнет норд-ост… Ни света луны, ни мерцания звезд… Мигает в застенке ночник мой красный, а тени пляшут, руками машут и обретают облик неясный… А за стеною ветер — то вой протяжный, то стон… Полночь прошла, но я не сплю… Никак не приходит сон. Все надсаднее боль в душе от жажды и от печали…
И снова руки мои решетку тюремную сжали… Напейся, усталая грудь, ледяного ветра ночного! Обними меня, гневная вольная буря, обними, как брата родного! Взгляд мой во тьму вонзился, в самую глубину, в пряжу тумана слоистого, в черную пелену.
Там во мраке кромешном разыгралась на море буря. Она грохочет вдали, она гремит возле мола, и сердце моря стучит, словно гигантский молот. Ах, как привольно волны убегают вдаль, нарастая, летят наперегонки, словно хищные стаи, словно вступившие в бой воинские дружины, и возникли на водной глади — где горы, а где долины! Волны слабеют, волны спадают, крепнут, вздымаются, вновь нападают, на миг цепенеют, шипят, обезумев, и змеями вьются, и, словно катки, грохоча, несутся, и, вопя, в берега колотят, и, будто кувалды, по скалам молотят, и, внезапно вздохнув, утихают, и от берега убегают.
Вот оно море, идеал моих юных лет, души созревающей самый заветный бред! Стань же еще сильнее, буян дерзновенный, бунтуй, и вой, и волны вздымай до луны, и, словно гальку, крути валуны, чтобы однажды рухнули эти стены! Греми же, стихия, и никого не щади! Если уж ты восстала, дойди до конца, победи!
Если же под обломками суждено погибнуть и мне, пусть мое сердце исчезнет в синей глубине, чтобы воскреснуть в морской волне и у родного берега, холодного и песчаного, петь о великой печали моей души, о печали холодной и жесткой, как решетки этой тюрьмы, темной и безысходной, как могильные эти холмы, о печали глубокой, как море за этим кладбищем!
ДУШЕВОЙ НАДЕЛ
Осенний день клонился к вечеру. Воздух был пронизан сыростью, моросило. Стояли те дни, когда дороги делаются непролазными, — хмурые дни, когда и люди угрюмы и подавлены.
Молодой кандидат на должность учителя остановился посередине большака, чтобы перевести дух. Ну и погода! И надо же было выдаться такой именно сегодня, когда он впервые направляется в поселок, где предстоят выборы нового учителя! Еще шесть верст. Под ногами жидкая грязь, в сапогах мокро. Какая отвратительная погода!
Но подобные мысли только на минуту появлялись в голове у молодого учителя. Затем они рассеивались, точно пыль на морском ветру, снова уступая место светлым мечтам о будущем. Мечту никто не может ограничить, заковать в цепи. Находясь в самом начале своего жизненного пути, молодой человек строил свой сказочный воздушный замок.
Юхан Реммельгас идет в гущу народа: он понесет ему свет, отдаст всю свою силу, весь юный пыл. Больше ему дать нечего, но большего народ и не потребует от него. Пусть вознаграждение ничтожно, а работы много, зато все на пользу народа!
Годами он оставался вдали от этого изнывающего в рабстве темного народа: зимой зубрил сухую книжную премудрость, летом работал в конторе газеты, чтобы заработать на учение. Какая это была каторга, какая тоска!
Реммельгас вспомнил свою скучную, однообразную жизнь. Точно сквозь сон припомнилась картинка из далекого детства — такая смутная, приятная.
Была, наверное, весна, так как в школе по углам стояли душистые березки. Крестьяне со сморщенными лицами и жены их в ярких цветных платках сидели на поставленных в ряд длинных скамейках. Сидя за столом, старик с белой бородой читал проповедь. Это был дед Юхана — старый Пээп Реммельгас.
Юхан стоял рядом с дедом и внимательно глядел на большую синюю муху, опустившуюся на Священное писание и закрывшую собой целое слово, так что чтецу пришлось смахнуть ее. Но когда муха улетела, за этим словом возникла новая точка, кажется, вовсе ненужная в этом месте. Юхан помнит, что он тогда рассмеялся, а дедушка схватил его за ухо, да так и держал во время чтения.
Кто знает, когда это было. Вероятно, давно. Дедушка был седой, а сам он совсем еще маленький. Не понимал еще маленький Юхан той черной заботы, что глядела с мужицких сморщенных лиц.
Другая картина возникла в памяти Юхана. Тогда он был уже достаточно взрослым, чтобы понимать, что та точка, которую посадила в молитвеннике синяя муха, была не нужна. Старый Пээп Реммельгас сидел в пустой классной комнате за длинным столом с крестовиной вместо ножек и, обхватив голову дрожащими руками, говорил плача:
— Выгоняют… Больше не гожусь, языков не знаю… Глуп, говорят… Боже ты мой! Сорок лет ума хватало, чтобы обучать ребят, а теперь не хватает… Юхан, внучек, придется нам с тобой в богадельню идти: старый Пээп слишком глуп для того, чтобы учить людей…
Словно острый нож, врезалось это воспоминание в душу юноши: сорок лет человек был достаточно умен, чтобы обучать детей, а теперь вдруг поглупел, потому что не знает языка чиновников!
Юхан Реммельгас продолжал путь, припоминая свою неяркую жизнь. На следующий год дедушка умер в богадельне, а он остался один на свете.
Но печальные воспоминания снова рассеялись, уступив место крылатым мечтам о будущем.
Юхан Реммельгас — да, он станет настоящим просветителем народа. Он будет работать совсем иначе, чем работали другие до него. Он перестроит школу. Тут и библиотека, и общества, собрания и курсы. Школа станет душой волости. Он создаст народный университет. Реммельгас много читал о таких университетах: они имеются в Америке, в Западной Европе, в Австралии. Каждое воскресенье из города будет приезжать с докладом кто-нибудь из образованных людей. Зимою народ несколько раз в неделю станет собираться в школе.
И так будет продолжаться не месяц-другой, а годы. За это время вырастет новое поколение. Для него все то, что Реммельгас на первых порах поведает старшему поколению, уже не будет казаться бог весть каким чудом. Все это молодежь узнает еще на школьной скамье. Этому поколению потребуется гораздо более широкое образование.
Но что в силах совершить один Юхан Реммельгас? Нет, один он — лишь капля в море. Учителя и люди образованные объединятся по всей стране. И общими силами они смогут провести гигантскую просветительную работу. В объединении сила!
Так молодой Юхан Реммельгас, идя искать места, мечтал о своей будущей большой работе. В груди его горела любовь к порабощенному народу. Будь он волшебником, он протянул бы руку над этой грязной землей и превратил ее в рай. Он все перевернул бы и все построил заново.
Но старые люди говорят: отвага и добрая воля хороши, но земной шар ты ими не сдвинешь, нужен еще рычаг, чтобы за него ухватиться. А если бы и нашелся рычаг, силы все равно не достанет!
А дождь все моросил. Было тихо, туман, словно дым, заволакивал окрестность. Вечерело, наступали сумерки.
Дорога была скользкой, ухабистой. Возили сюда и щебень и хворост. Но густая тень, падавшая от помещичьего леса, делала все это напрасным: солнце никогда не заглядывало сюда с юга, дорога никогда не просыхала.
По другую сторону большака чернела огромная болотистая низина, на дальней границе которой светилось два-три огонька. Это было странно, не верилось, чтобы за этим морем грязи мог жить кто-либо.
Реммельгас шагал, устало волоча ноги. Вдруг впереди на опушке леса что-то зашевелилось. Сквозь сумерки не разглядеть было, что там такое. Слышались лишь плеск воды, вздохи и пыхтение.
По ступицы уйдя в грязь, посреди дороги стоял воз с сеном. Тощая лошаденка тащила его, горбатый мужик тянул за оглобли. Но такой же тощий, такой же горбатый воз не трогался с места. В глазах путника и лошадь и мужик сливались в одно странное шестиногое животное, которое устало барахталось и рвалось куда-то, но с места сойти не могло.
— Бог в помощь! — сказал Реммельгас.
— Спасибо! — так же коротко ответил горбун, затем отошел немного от воза и спросил: — Ты откуда?
— Из города… Не идет дело? Давно ты тут воюешь?
— Уже порядком. — Мужик плюнул на ладони и снова схватился за оглоблю. — Но, лошадка!
— Постой, я возьмусь с той стороны, тогда, может, сдвинем, — сказал Реммельгас, обходя лошадь спереди.
— Ну, вы-то!
Сквозь сумерки Реммельгасу показалось, будто горбун пренебрежительно оглядел его пенсне и белый воротничок, видневшийся из-за поднятого воротника пальто.
— Но, лошадка! Но… но… хопп!..
Вода плескалась, грязь хлюпала. Воз приподнялся, сгорбился еще больше, точно кошка, приготовившаяся к прыжку, покачнулся и мягко покатился вперед.
— Вот чудеса! — произнес горбун, снял шапку и вытер пот. — Самому-то пришлось поднатужиться, что уж говорить о бедной животине! — добавил он, усмехнувшись. — И вы тоже… барин, а помогаете воз тащить! — сказал он, помолчав немного.
— Какой я барин! Тоже коров пасти приходилось, как и вам, — просто ответил Реммельгас, стараясь преодолеть отчужденность.
— Ну, кто же из наших теперешних господ коров не пас! Но как только мало-мальски в люди выйдет, так уж не помнит, как и свинья-то бегает: хвостом вперед или головой.
Мужик сплюнул. Реммельгас рассмеялся. И они продолжали беседовать, обмениваясь короткими фразами. Горбун недоверчиво допытывался: кто, откуда, куда? Услышав, что Реммельгас учитель, он сделался приветливее.
Наступила темная осенняя ночь. На южной стороне по-прежнему чернел высокий ельник, а на другой — земля будто провалилась: казалось, там чернела бездонная пропасть. Где-то далеко мелькали огоньки, желтые, робкие.
— Далеко ли еще до Курукалмуской школы? — спросил Реммельгас.
— Верст пять наберется, — ответил крестьянин.
— Тогда и думать нечего дойти туда сегодня. В этой тьме кромешной недолго и шею свернуть. Не скажете ли вы, где бы я мог найти ночлег? Тогда бы я завтра утром отправился дальше.
— Ночлег? В деревне Курукалму ночлег нашелся бы, да ведь это там же, где и школа. А здесь сплошь мызные земли и участки кантников[1].
— А к вам нельзя?
— Ко мне? Эх, разве вы захотите ко мне? Нет у нас ни еды господской, ни подушек пуховых для спанья.
— Много ли я раньше видел всего этого!
В голосе Реммельгаса послышалось нечто такое, что бобыль, минутку помолчав, сказал коротко:
— Ну что же, пойдем. От дождя хоть укроетесь, да и в тепле посидите.
Вскоре они свернули на проселочную дорогу. Она была еще ухабистее, чем большак. Воз подпрыгивал, телега на деревянных осях поскрипывала, словно жалуясь на скверную дорогу и тяжелый груз. Оба мужчины не раз хватались за оглобли, чтобы помочь лошади.
Где-то впереди замелькали желтые огоньки. Но кругом царила кромешная тьма.
— Вот там мы и живем! — произнес бобыль, указывая кнутом на огни. — В этом море грязи мы и проживаем — тринадцать семей бедняков. Все впроголодь! Сегодня жив, а завтра — бог знает. Бери суму, палку, да и ступай. Но куда?
В ответ только грязь хлюпнула. Поднялся ветер, дождь пошел сильней. Уже не моросило, крупные капли со стуком падали на черную землю.
Попутчики замолчали. Реммельгас почувствовал, как холодная вода заструилась у него по бокам. Рубаха промокла. Болели плечи и колени. Ноги отяжелели от налипшей грязи.
— Ну и дождливая эта осень! — через некоторое время сказал мужик. — Нет спасу от дождей!
Впереди что-то зачернело. Это и было жилье бобыля. Воз, шатаясь, завернул в ворота. Во дворе тоже было темно. Лишь смутно виднелись с обеих сторон кучи хвороста да какие-то строения.
То был дом, который годами впитывал в себя все достояние и труды человека и все же выглядел жалкой муравьиной кучей.
Дверь скрипнула, и кто-то вышел с фонарем. Желтый отблеск лег на грязную землю, три светлые полосы запрыгали по возу с сеном, по лошади и кучам хвороста, еще больше подчеркивая убожество всего окружающего.
Кто там держит фонарь, не разглядеть было.
— Ну, добрался наконец до дому, — сказал человек с фонарем. По голосу показалось, что это молодой парень.
— Не оставаться же мне в лесу, — раздраженно ответил горбун.
Ветер вдруг с воем пронесся над домом и зашумел в куче хвороста.
— Ишь негодный, огонь задуть хочет, — сердито сказал человек с фонарем. — Ну и дела!