Я нажала на гладкую кнопку с каллиграфической гравировкой, и загадочный аппарат, больше напоминавший машину времени, издал легкое шипение и медленно заскользил по шуршащим тросам:
сквозь мутные стекла геометрических окошек я видела проплывающие этажи, похожие на изысканные холлы отелей позапрошлого века, которых так много в красивых фильмах. Что-то щелкнуло, и я осторожно отворила дверь, что делала в лифте впервые. Рыжая голова, торчавшая из широкой белой двери, кивнула мне, и я последовала за ней, забыв о мерах предосторожности, о которых мне ежедневно напоминал Дип.
Квартира, в которой я оказалась, была далеко не роскошной и едва ли соответствовала парадной. По некоторым деталям лепнины, скрывавшейся на высоких потолках, или антикварным бронзовым ручкам на оконных рамах было видно, что когда-то в этой квартире жила богатая семья.
Рояль в дальнем углу гостиной, накрытый цветастым покрывалом, и книжные пустующие стеллажи во всю стену говорили, что много лет назад в этом салоне устраивались шумные музыкальные вечера и декламировались стихи современников.
Все это ушло, оставив лишь очаровательную старушку, которая была гораздо старше, чем могла показаться при обозрении ее снизу. И хоть седину она тщательно скрывала под золотистой рыжиной хны, глубокие морщины, проложившие борозды мудрости на ее лице, выдавали по-настоящему преклонный возраст. Пока я разувалась, она ускользнула на кухню и оттуда интервьюировала меня с профессионализмом Ларри Кинга[44] – так что через минуту она знала достаточно, чтобы удовлетворить свое любопытство и приглушить чувство одиночества.
Очаровательное создание, так любезно пригласившее меня в гости в столь ранний час, звали Тукче-ханым. Имя мне показалось смешным, но я не показала виду, хоть каждый раз, называя его, приходилось подавлять улыбку. Женщина была совсем невысокого роста, поэтому все полки на кухне казались слишком низкими. Мне не пришлось бы даже поднимать руки вверх, чтобы раскрыть шкафчик над раковиной. И это при росте в 162 см. Тукче налила нам чаю и принялась весело болтать, как будто мы были давними подругами. Ее ничуть не смущало то, что я понимала ее через слово и с трудом могла ответить на заковыристые вопросы. Она наполняла стакан за стаканом крепким чаем, а я исподтишка поглядывала на корзину с апельсиновой кожурой, дожидаясь удобной минуты, чтобы спросить у нее про этот «портакал», по чьей вине я здесь торчала уже четверть часа.
Тукче, наболтавшись вволю, хитро посмотрела на меня:
– Мне нравится, что у тебя все вызывает интерес. Ты «ябанджи», а хочешь быть как мы. – После этих слов она начала копошиться в глубокой шуфляде под плитой, пока не выудила оттуда тяжеленную разделочную доску, которую с грохотом опустила прямо перед моим носом.
– Ты хотела знать, зачем мне кожура? Ни один турок такой вопрос никогда не задал бы. Мы с детства варим portakal reçeli[45]. Причем самое вкусное получается именно из корок. Когда я была девочкой, мы часами с бабушкой нарезали кожуру и пели песни. Так я стала певицей…
– Так это ваш рояль? – Встрепенулась я. – Вы умеете играть?
– Играть – это единственное, что я умею. Я играла на рояле. Играла на сцене. Играла в жизни. Я была чертовски красивой! – и она потянула меня в дальнюю комнату своей необъятной квартиры.
Мы шли по коридору, по обе стороны которого, как бесстрашные янычары, нас встречали высокие двери с массивными замочными скважинами. Что скрывалось за ними? Тукче-ханым после нескольких рывков с силой распахнула одну из дверей, – та отворилась нехотя, с протяжным скрипом. Я поняла, что в этой части квартиры давно никто не бывал. Дыхание темной комнаты было тяжелым и спертым, сплошь пропитанным парами нафталина, которым раньше по незнанию пугали моль. Над высоким красным комодом в стиле шинуазри, инкрустированным цветочными узорами из малахита, висела гигантская картина. Как и рояль, она была покрыта выцветшим куском прекрасной портьеры, сохранившей еще следы дорогой вышивки. Тукче, не предупреждая, схватилась за край и резко потянула… Миллионы крохотных пылинок взвились в воздух и долго вращались в дикой пляске, пока наконец не стали опускаться все ниже и ниже, открывая невероятный портрет.
Передо мной практически в полный рост стояла Венера! Обнаженные жемчужные плечи были слегка опущены, как будто застали ее в момент сомнения. Очаровательная головка, обрамленная завитками черных волос, напротив, закинута слегка назад, и взгляд… Если бы я была мужчиной, то определенно посвятила бы этой женщине жизнь. Я не могла оторвать глаз от портрета, в то время как шустрая Тукче на скорую руку наводила порядок в комнате. Конечно, дело было не в порядке. Ей просто не хотелось смотреть на себя молодую – она искала любое занятие, чтобы отвлечься и не встретиться взглядом с той, которая была ей такой близкой и совершенно чужой одновременно.
Варенье из апельсиновой кожуры в кухне оперной примы (из расчета на одну пол-литровую банку)
•
•
•
•
•
Скоро мы снова сидели на кухне и кромсали сочную кожуру на тонкие полоски. Когда все было готово, Тукче залила их водой и поставила на огонь.
– Пусть покипят минут пять – и сменим воду. И так три раза. Это чтобы горечь ушла.
Я механически кивала головой, хотя мысли мои были заняты совсем другим. Красавица певица… Так вот почему она показалась намного моложе, пока я ее не увидела: внизу я слышала ее сильный, живой голос, легко долетавший до земли с высокого пятого этажа.
– А вы можете спеть? – нерешительно спросила я.
– Нет, не могу, canım[46]. Поет не человек, поет душа. А моя уже давно спит. – И она в третий раз слила кипящую воду из медной кастрюли в форме тыквы. Мы снова поставили ее на средний огонь, и Тукче медленно отмерила нужное количество сахара: по 2 столовые ложки на апельсин. Поверх она выдавила сок одного лимона и посыпала цедрой: она ловко содрала ее специальным приспособлением наподобие терки-ножа, какого я прежде не встречала. Приправив тончайшие завитки корицей и кардамоном, она все хорошенько вымешала и накрыла крышкой.
– Если хочешь, добавь немного воды, но я не люблю. Моя соседка заливает апельсиновым соком, а я ее за это ругаю. Сок – для того, чтобы пить, а не варить: в нем витамины. Пей, canım, больше portakal suyu[47], и будешь красавица!
В этот момент она мне напомнила бьюти-блогера, однако к ее совету я отнеслась более чем серьезно. И разве могло быть иначе после того, как я увидела ее портрет, ставший для меня чем-то наподобие святыни.
Варенье покипело минут двадцать, и Тукче тут же принялась разливать его по крохотным баночкам. Кухня наполнилась свежим цитрусовым флером, от которого щекотало внутри и как будто в голове летали бабочки.
– На-ка, разливай сама, – передала мне хозяйка старенький половник с очаровательной керамической ручкой. – У меня руки дрожат, еще обожгусь. А я пока расскажу тебе, как мой рояль поднимали на пятый этаж.
Я радостно кивнула.
– Так вот, эту квартиру мне подарил один поклонник. Он был королевских кровей и то и дело приезжал в Стамбул. Его семья строила железные дороги… Или торговала бриллиантами?.. Не помню… Рояль он привез из Германии, но его никак нельзя было поднять: лестница в парадной узкая, окна тоже. Тогда его люди, пока я была на сцене, разобрали стену моей гостиной, подняли на тросах рояль и снова заделали дыру. Они даже обои наклеили. Так что, когда я пришла домой, все было готово.
– И что вы ему сказали на это?
– О! Он был со мной рядом. Когда мы вошли, я сразу увидела инструмент, – его ведь невозможно было не заметить, – но не подала виду. Как будто он всегда там стоял. И он ушел.
Я зарделась от негодования. Ярко представились муки этого несчастного влюбленного, чей подарок был так жестоко проигнорирован. Любой самый незначительный жест со стороны Дипа я привыкла расхваливать несколько дней, ведь мужчинам это так важно, а тут такое безразличие… Тукче-ханым прочитала меня как раскрытую книгу.
– Ты добрая, а я нет. На следующий день он пришел как ни в чем не бывало и подарил невероятный бриллиант в виде подвески. Он где-то здесь, в квартире, потом отыщу и покажу.
Я засобиралась. Жизнь этой маленькой женщины со смешными рыжими волосами представлялась мне весьма сумбурной и хаотичной. Я непременно должна была зайти к ней еще раз.
– Вы не против, если я приду? – застенчиво спросила я. – Когда вы, конечно, будете дома…
– Если меня не будет дома, canım, значит, я уже нигде никогда не буду. – И она грустно улыбнулась. – Я уже несколько лет не выхожу. С тех пор, как умер муж.
– Простите, мне жаль… Но вы показались такой сильной. Настоящей стамбульской женщиной… – тихо сказала я.
– Ты правильно поняла. Я сильная, и поэтому не плачу и не страдаю. Своего мужа последний раз я видела в этом доме, и теперь не могу покинуть его. Мне кажется, будто он сидит вон в том кресле, – и она указала рукой на потертую качалку братьев Тонет[48], – и ждет, когда я принесу ему чаю с апельсиновым вареньем. Как мне уйти?
Стало нестерпимо грустно от тихой преданности, которую вкладывала в безвозвратную потерю человека эта крохотная женщина. Я думала, что, превращаясь в стариков, люди неминуемо теряют чувство страсти, искру, что воспламеняла когда-то их сердца; что все эмоции перестают быть слишком сильными и сосредотачиваются в основном на безразличных внуках. У Тукче все было иначе: она по-прежнему горела любовью к своему мужу.
– Возможно, он чувствует все это… – попыталась приободрить ее я.
– Загробной жизни нет, – спокойно ответила она. – И ты не верь, это обман для слабаков. Жизнь одна, и она здесь и сейчас. Потом не будет. Поэтому живи, а не рассчитывай на подачку в виде рая или чего-то там еще…
Было сложно ей возразить. Тукче говорила так, будто знала это наверняка. Перед тем как выйти, я мельком бросила взгляд на кресло в дальнем углу салона, как будто в нем и вправду мог кто-то сидеть, и мысленно попрощалась с ним.
Я спешила домой, чтобы не терять ни минуты этого дня. Как никогда, я чувствовала квинтэссенцию жизни в настоящем моменте и хотела делиться ею со своими родными. Я долго стояла у дома, дожидаясь школьного автобуса. Сегодня мне непременно хотелось его встретить и увидеть моих девочек как можно раньше, но, как назло, он задерживался в трафике, что еще больше подогревало мое нетерпение.
Вечер мы провели за чаепитием с апельсиновым джемом, которым меня угостила Тукче. Я увлеченно рассказывала домашним про новое знакомство, обрамляя его яркими подробностями. Дипу моя история не понравилась. Он злился каждый раз, когда я «путалась не там, где нужно». Он встал из-за стола и начал быстро ходить по комнате. Он делал так всегда, когда не хотел показывать эмоции. Старшей дочери стало немного грустно, и она просидела весь вечер с красными глазами. А младшая ничего не поняла и продолжала намазывать уже четвертую булку густым апельсиновым джемом и, счастливая, уплетала ее за обе щеки.
Легкая грусть приятно щекотала в груди. Мне показалось, что я познала еще одну сторону многогранного стамбульского кейфа.
Стамбульская меланхолия
Стамбул просыпается рано… то ли от криков голодных чаек, то ли от гнусавых гудков проходящих по Босфору пароходов. Из всех дверей, полусонные, высыпают люди на политые дождем улицы. Они рассаживаются вдоль умытых тротуаров за крохотными столиками и медленно, наслаждаясь каждым терпким глотком, пьют янтарный чай из крохотных стаканчиков грушевидной формы.
И можно было бы снова погрузиться в сладостную дрему, если бы не резко взвившаяся стая голубей, взбудораженная щедрой горсткой крошек из окна надо мною…
Я смотрю на часы. Без четверти девять. Через несколько минут широко распахнут двери своих салонов приветливые куаферы[49], и наточенные шаветки зашелестят на чисто выбритых подбородках стамбульских денди с утренними газетами под мышкой. Прыткие «Веспы»[50] задорно играют в догонялки, навлекая грозные возгласы седовласых мужчин за соседним столиком: еще час они посидят здесь, а после переместятся на широкую скамью в тени ветвистого платана у входа в мечеть Хаджи Махмута (она здесь же, в пяти минутах прогулочным шагом).
Стамбульские пенсионеры начинают день рано: подолгу пьют чай в семейных локантах[51], подправляют роскошные усы в одной из парикмахерских, которыми управляют их внуки, а после до обеда играют в нарды, громко переживая проигрыши и еще громче празднуя победы.
Я пристально наблюдаю за веселой толстушкой у витрины, которая на большой раскаленной сковороде мастерски готовит десерт кюнефе[52]. Аромат горячего топленого масла и сахарного сиропа быстро разлетается по округе.
– Кюгю, оставь мне кусочек! – кричит смешной паренек со скрипучей тележкой, набитой огромными бутылями воды. Я морщусь от сводящего скулы скрипа, делаю глоток обжигающего напитка и успокаиваюсь. И почему раньше никто не рассказывал про целительную силу чая, выращенного на черноморских плантациях в пригороде Ризе?
Через дорогу мне мило подмигивают открытыми ставнями деревянные домики. Стройные подъезды, обрамленные белоснежными колоннами, ведут себя выдержанно: их двери открываются редко и никогда не стучат, будто боятся нарушить чуткий сон старинных деревянных портиков, венчающих увядающую красоту.
Фасады, выкрашенные когда-то в оттенки кирпичной терракоты, насыщенной лазури и бледной куркумы, уныло глядятся в зеркальные лужи, оставшиеся после обильного полива кустов жасмина.
Скоро вода испарится – и белесая пыль продолжит свой незамысловатый танец в паре с сонным утренним ветром.
Я глубоко вдыхаю будоражащие запахи из соседней буречной: в этом городе жизнь неразрывно связана с едой. Спешащие прохожие замедляют шаг, чтобы вдохнуть поглубже нежнейший из запахов, и многие, так и не устояв, присаживаются рядом – внимательный гарсон тут же подбегает с крохотными стаканчиками терпкого чая. Я представляю себе хрустящие гёзлеме со шпинатом и тающие во рту лахмаджуны и, спешно расплатившись, бреду прочь от этого искушения, противостоять которому больше нет сил.
Пройдя несколько кварталов по оживленной Dereboyu Caddesi, я дошла до средневекового хамама Хюсрев Кетхуда (Hüsrev Kethuda) – приземистого кубика из крупного темного камня с весьма интересной историей, которую я случайно узнала от женщины у входа.
Шепотом она поведала, что баню построили много веков назад, и так она работала, пока в ее стенах не произошла тайная встреча юной наложницы из дворца Долмабахче с красавцем янычаром. Завистливая управляющая хамамом, не справившись с ревностью, напустила слишком много пара и заперла двери на засов. Когда их открыли, бездыханные влюбленные лежали на центральном камне харарета[53], обнявшись, словно брат и сестра. С тех пор в это заведение никто не ходил. Его закрыли, а позже в нем обосновались ресторан и ателье, которые до сих пор предлагают свои услуги. Впечатленная трагической историей, я не удержалась, чтобы не заглянуть внутрь. Казалось, за последние пятьсот лет здесь мало что изменилось: суровые каменные своды по-прежнему хранили печаль прошлых лет. Неожиданно мне стало не по себе: казалось, будто стены сдвигаются и нечем дышать. С трудом я выбралась на улицу, где меня ждала все та же абла.
– Дыши-дыши, – успокаивала она, вытирая испарину со лба своим подолом. Я недоумевающе смотрела на нее и пыталась восстановить дыхание.
– Это заклятие, дочка. Все, кто по-настоящему влюблены, не могут здесь находиться – задыхаются. Защита, которую оставили перед смертью несчастные влюбленные. Я ведь рассказывала тебе. Пусть им там хорошо будет… – и она стала пристально всматриваться в облака над головой.
– Но внутри были люди. Как же они?
– Они, верно, никогда влюблены не были…
Глупость какая… И я направилась прочь от странного места, параллельно набирая номер Дипа. Хотелось немедленно рассказать ему о пережитом, но он сбросил: вечные совещания… Вскоре Дип перезвонил, но я уже не помнила, что именно хотела сказать: что едва не задохнулась из-за средневекового заклятия (он бы в это однозначно не поверил) или что по-настоящему влюблена (тогда у него возникли бы сомнения, в кого конкретно), и я решила не говорить ничего.
– Ты странная, – безразлично буркнул он и повесил трубку, а я побрела дальше.
Я шла по петляющим улочкам любимого Ортакёя[54], всегда приветливо встречающего меня звонким бряцанием медной посуды из локант, в которых полным ходом шла подготовка к раннему обеду. Белозубые бородатые куафёры игриво подмигивали мне, томясь в ожидании клиента перед крохотными мастерскими, доставшимися им по наследству от отцов. Будь то жилые кварталы, рожденные в XVIII веке на улице Булгурджу, или очаровательные оштукатуренные усадьбы, приклеенные боковыми стенами к соседним домам, – все принимало меня добродушными улыбками греющихся на солнце котов и очаровательной грустью, пробивавшейся тонкими ростками сквозь трещины в стенах.
Через распахнутые окна дома делились со мной утренними новостями, спешно начитываемыми голосами телеведущих, простыми интерьерами гостиных и, конечно же, манящими ароматами из уютных кухонь, в которых стамбульские бабушки готовились к позднему пробуждению безалаберных внуков. Особенно привлекал запах жареных каштанов. Обычно я останавливалась у такого окна и, глубоко вдыхая сладковатый дымок, вспоминала свой первый день в Стамбуле: шел снег, и я дышала в бумажный пакетик с горячими каштанами, пытаясь согреться.
Теперь я могла покупать каштаны каждый день. Оказалось, что особенно вкусен kestane kebab[55] за кинопросмотрами прохладными стамбульскими вечерами: укрывшись пледом или забившись под мышку Дипа, который на двадцатой минуте любой романтической комедии начинал ритмично похрапывать, я наслаждалась нежным мякишем теплого чуда с ореховым привкусом. Сделав это открытие, мы напрочь отказались от банального попкорна, и наша небольшая квартирка все чаще стала наполняться божественным ароматом золотых плодов.
Жареные каштаны по-стамбульски
•
•
Ярко-красные тележки продавцов жареных каштанов, что день за днем в один и тот же час раздувают угли под стальными противнями и ловко ворочают раскаленные плоды огрубевшими пальцами на глазах у изумленной публики, скоро завладели моей душой. Я хорошо знала их лица и привычки, любила слушать их громкие голоса: у молодых – звонкие, а у тех, что постарше, – хрипловатые. И все же было что-то, что не поддавалось пониманию, но так явно лежало на поверхности и заставляло думать об этом все чаще и чаще.
Небрежность – вот что так очаровывало меня в этом городе. Она присутствовала везде: в вальяжной позе котов, занимавших скамьи в общественных парках; в вечно спешащих и оттого опаздывающих горожанах; в хаотичном движении машин на перекрестках и в торговых лавках, часто закрывающихся на пять минут раньше времени, указанного на картонке в дверях. Я чувствовала небрежность в отсутствии строгих правил детских игр на площадке и нежелании выстраиваться в очередь за горячими симитами по утрам; в не всегда срабатывающем шлагбауме на подъезде к дому и никогда не приходящем водопроводчике, чтобы подкрутить текущий кран.
Странная халатность буквально парила в воздухе: она отражалась в вопросах воспитания детей, здорового питания и засиживании допоздна за просмотром бессмысленных сериалов;
в часовых тренировках, завершающихся сырной ачмой[56], которая по калориям тянет еще на три такие же тренировки. И я признаю, что вся эта небрежность, которая вот уже полгода не давала мне покоя, как-то странно работала, а скорее всего, была пикантной особенностью жизни в Стамбуле – как и в любом другом южноевропейском городе, где никому и в голову не придет призывать людей к пунктуальности и организованности.
И так я бы думала и дальше, но только со временем мне стало казаться, что на затерявшихся во времени улицах кроме размеренного быта и незнакомых прохожих живет что-то еще: оно молча следовало по пятам и не покидало даже во время коротких передышек ради нескольких стаканчиков чая. Я знала, что оно было частью городского кейфа, проникнуть в который так сильно хотелось.
Стамбул покоряет с первого взгляда. Он сносит панамы с невнимательных туристов порывистыми ветрами, легким бризом нежно прикасается к загорелым плечам красивых женщин, увлекает влюбленных в лабиринты узких улочек, над которыми, словно белоснежные паруса, развевается еще влажное выстиранное белье.