Некто во фраке шел впереди, Выпятив белый крахмал. Как истый немецкий господин, Дело свое он знал. 13
Оркестра военного треск и гром, Литавры и флейты трель… И ветер солдата несет вперед, Как снежный пух в метель. 14
И следом кролики свистят, Собак и кошек хор – Они французами быть не хотят. Еще бы! Какой позор! 15
И женщины в селах встречали его У каждого двора. Деревья кланялись, месяц сиял, И все орало «Ура!» 16
Трубы рычат и литавры гремят, И кот, и поп, и флаг, И посредине мертвый солдат Как пьяный орангутанг. 17
Когда деревнями солдат проходил, Никто его видеть не мог – Так много было вокруг него Чиндра-ра-ра и хох! 18
Шумливой толпою прикрыт его путь. Кругом загорожен солдат. Вы сверху могли б на солдата взглянуть, Но сверху лишь звезды глядят. 19
Но звезды не вечно над головой. Окрашено небо зарей – И снова солдат, как учили его, Умер, как герой. 1932
Новая скорость*
Медленная, едва поворачивающаяся, гиппопотамья жизнь, стопудовую ногу с трудом из болота вытаскивая, знала свое на обсиженном месте тупое топтанье, двигалась, как подвигалась столетья стена китайская. Ее придерживал кучер – медальный царь-император, грузный комод в упряжке гремел дорожною утварью, столетний сип самовара, единственного аппарата из вида машин паровых, царил от утра до утра.
Как медленно, невыносимо, замедленной долгой съемкой на час повисая в воздухе, прохожий делает шаг! И воздух густ как варенье, тяжелый, липкий и емкий, и медленно раздувается суконный его пиджак. Жизнь! Млекопитающее, еще допотопной медленности! Ужас – с тобой равняться, секундами дольше лет. Ногу тянуть за ногой, из патоки вязкой след донести, медленно ногу вытаскивая, всасывается след…
Ракеты! Сюда – дрожа и рыча, молнией вытянутого следа́ – скорость света, скорость луча, скорее, скорее, скорей сюда! Я опоздаю (секунда одна), мне только эфирная скорость годна, я должен за эту секунду поспеть с тобою увидеться, песню спеть, побыть на Ямайке, заехать на Рейн, за девять десятых секунды – скорей! Скорость луча, сюда, сюда, в тайфуны, в сирокко, в муссоны, в пассаты! Я должен увидеть сады и суда, Южные Штаты, Кавказа стада за восемь, за семь секундных десятых! Влетаю искринкой в радугу брызг. Земля, кружись не стопо́рясь! Да здравствует риск, диск искр! Да здравствует Новая Скорость! Держите в руках быстроту – дороги железные нудны, автомобиль – улитка, тоннель – досадная щель. Сегодня даже в одну десятую долю секунды можно успеть миллион замечательнейших вещей.
1932
Стратостат «СССР»*
В воздухе шарь, шар!
Шар созрел, кожурою обтянутый тонко, и сентябрьским румянцем звезды́ налился, и сорвался, как яблоко, как ньютоновка, не на землю, а с ветки земли в небеса! Отступал от гондолы закон тяготения, не кабину, а нас на земле затрясло. Вся Москва и Воздушная академия отступала, мелькала, а небо росло. Им казалось, что зелень – это трава еще, это сделался травкой Сокольничий парк. Это был не Пикар – это наши товарищи по совместной учебе, по тысячам парт. Мы все с замирающим сердцем фуражки задрали наверх и тянемся к стратосферцам, к втянувшей их синеве. В том небе никто еще не был, еще ни один аппарат, и вот в девятнадцатом небе советские люди парят. И в это синейшее утро ко мне на ворот плаща упала дробинка оттуда, как первая капля дождя. Взлет стратостата и бег шаропоезда[10], финиш машин, перешедших черту, – все это нами ведется и строится в век, набирающий быстроту. Нам не до стылого, нам не до старого. Шар растопыривай! Небо распарывай! Юность сквозная, жизнь раззадоривай, – черт его знает, как это здорово! Как я завидую взвившейся радости! Я как прибор пригодился бы тут, взяли б меня как радостеградусник. Чем я не спирт? Чем я не ртуть? Эту глубокую, темную ширь я б, как фиалку, для вас засушил. Где ж это виделось? Где хороводилось? Нам это выдалась быстрая молодость! Молодость вылета в шумное поле то, в семьдесят градусов верхнего холода! Чтобы повсюду росли и сияли нашей эпохи инициалы, будет написано сверху небес здесь и на блеске заоблачных сфер – смелости С свежести С скорости С и радости Р. Октябрь 1933
Ветер*
Скорый поезд, скорый поезд, скорый поезд! Тамбур в тамбур, буфер в буфер, дым об дым! В тихий шелест, в южный город, в теплый пояс, к пассажирским, грузовым и наливным! Мчится поезд в серонебую просторность. Всё как надо, и колеса на мази! И сегодня никакой на свете тормоз не сумеет мою жизнь затормозить. Вот и ветер! Дуй сильнее! Дуй оттуда, с волнореза, мимо теплой воркотни! Слишком долго я терпел и горло кутал в слишком теплый, в слишком добрый воротник. Мы недаром то на льдине, то к Эльбрусу, то к высотам стратосферы, то в метро! Чтобы мысли, чтобы щеки не обрюзгли за окошком, защищенным от ветров! Мне кричат: – Поосторожней! Захолонешь! Застегнись! Не простудись! Свежо к утру! – Но не зябкий инкубаторный холеныш я, живущий у эпохи на ветру. Мои руки, в холодах не костенейте! Так и надо – на окраине страны, на оконченном у моря континенте, жить с подветренной, открытой стороны. Так и надо – то полетами, то песней, то врезая в бурноводье ледокол, – чтобы ветер наш, не теплый и не пресный, всех тревожил, долетая далеко. 1933
Осада атома*
Как долго раздробляют атом! Конца нет! Как медлят с атомным распадом! Как тянут! Что вспыхнет? Вырвется. Коснется глаз, стекол, как динамит! как взрыв! как солнце! Как? Сколько? О, ядрышко мое земное, соль жизни, какою силою взрывною ты брызнешь? Быть может, это соль земного, – вблизь губы, – меня опять любовью новой в жизнь влюбит! 1933
Люботаника*
Индустриальный поэт! – и вдруг о ботанике тренькать? Обиды твои: незабудкою все поросло вот, а ты об железе: все шахта, да блюминг, да крекинг, а вот о ромашке, а вот о любви – ни полслова! Опять за букварь, по складам, и могут поставить в угол. Как низко я пал: кузнечиков шапкой ловлю! Хожу и по буквам срываю с весеннего луга так долго не цветшее слово: люблю. Приходится, милая, возиться с зеленым стеблем. Сорвал голубую люблилию и скромный кукушкин люблен. Болтаем о всяческих глупостях, букет распестрился уже, ты против тюльпанных люблуковиц; любландыш тебе по душе. Ты просишь: вон ту оборви-ка, пока не застукали люди, – срываю пучок любарвинков и самый несчастный люблютик. Ты жалуешься, что я разрываю в куски эти люблистья и бедные люблепестки! Да, я в индустрии гораздо сильней, чем в цветах, и ладно, и чудно – натащим чертежников умных, обдумаем план без промашки, и здесь, на этом лугу построим чудесный люблюминг под сказочным солнцем ромашки. 1933
Мексиканская песня*
Тегуантепек, Тегуантепек, страна чужая! Три тысячи рек, три тысячи рек тебя окружают. Так далеко, так далеко – трудно доехать! Три тысячи лет с гор кувырком катится эхо. Но реки те, но реки те к нам притекут ли? Не ждет теперь Попокатепетль дней Тлатекутли. Где конь топотал по темной тропе, стрела жужжала, – Тегуантепек, Тегуантепек, страна чужая! От скал Сиерры до глади плато – кактус и юкка. И так далеко, что поезд и то слабая штука! Так далеко, так далеко – даже карьером на звонком коне промчать нелегко гребень Сиерры. Но я бы сам свернулся в лассо, цокнул копытом, чтоб только тебя увидеть в лицо, Сиерры чикита! Я стал бы рекой, три тысячи рек опережая, – Тегуантепек, Тегуантепек, страна чужая! 1933
Глядя в небо*
Серый жесткий дирижабль ночь на туче пролежабль, плыл корабль среди капель и на север курс держабль. Гелий – легкая душа, ты большая туча либо сталь-пластинчатая рыба, дирижабрами дыша. Серый жесткий дирижабль, где синица? где журавль? Он плывет в большом дыму разных зарев перержавленных, кричит Золушка ему: – Диризяблик! Дирижаворонок! Он, забравшись в небовысь, дирижяблоком повис. 1934
Разговор по душам*
Плюется на все стороны поток-ворчун. Стихи потоку горному прочесть хочу. Он пену рвет, как кружевце, катясь в обрыв, никак не хочет вслушаться в кипенье рифм. Я парень не из вежливых, но тут, не злясь, поклон ему отвешиваю, прошу: «Силянс!» Он только буркнул взорванно (спина бела): «Ворвались вы не во-время. Дела! Дела!» Ах, так? Заставлю наглого! Иду на риск. На мне, как шашки наголо, скрещенья брызг. Как топну я: «Не слушаться? Назад струю! Молчать! Лежи, как лужица! Заткни свою…» И вдруг от этой ругани поток застыл, и пены клок испуганный махнул в кусты. Как миленький, как шелковый, пополз ручьем и просит струйкой-шорохом: «Еще, еще…» А я ему без жалости прочел стихи, прочел, сказал: «Пожалуйста, теперь теки». 1934
Склонения*
– Именительный – это ты, собирающая цветы, а родительный – для тебя трель и щелканье соловья. Если дательный – всё тебе, счастьем названное в судьбе, то винительный – нет, постой, я в грамматике не простой, хочешь – новые падежи предложу тебе? – Предложи! – Повстречательный есть падеж, узнавательный есть падеж, полюбительный, обнимательный, целовательный есть падеж. Но они не одни и те ж – ожидательный и томительный, расставательный и мучительный и ревнительный есть падеж. У меня их сто тысяч есть, а в грамматике только шесть! 1934
Стихи на сон*
Пусть тебе не бредится ни в каком тифу, пусть тебе не встретится никакой тайфун! Пусть тебе не кажется ни во сне, ни въявь, что ко дну от тяжести устремляюсь я. Даже если гибелью буря наяву, я, наверно, выплыву, дальше поплыву. Стерегу и помню я, навек полюбя: никакой Японии не схватить тебя. Утром время радоваться, не ворчи, не грусти без надобности – нет причин. Пусть тебе не бредится ни в каком тифу, пусть тебе не встретится никакой тайфун! 1934
Баллада о мертвом комиссаре*
1 Снарядами белых рвало и кромсало защитную зону. Уложила на месте шрапнель комиссара N-ского дивизиона. 2 Завалила земля, влажна и грязна, ни черта не видать круглым счетом. «Умирать бы не жаль бы, лежал, кабы знал: чья берет, – что там?» 3 Раскопать бы курган, посмотреть суметь, чье правительство, чья свобода? Комиссару неможется – смерть не в смерть! так четыре года. 4 И еще протаяло, кто его знает, сколько лет? Гимнастерка истлела – ряднина сквозная. Только скелет. 5 Слышит: лошадь копытами плюх да плюх, заскрипело, – кажись, пашут. Неглубо́ко берет – по-бедняцки – плуг. «Кабы знать: чью землю пашут? Чужую или нашу?..» 6 Надо лбом комиссара волк провыл, – ну и горе! Прямо в сердце ему заразихи-травы опустился корень. 7 И не косит никто, и скота не пасет. Тихо… Недобро… Чернобыльник степной, полынь и осот просквозили белые ребра. 8 Корни пулю обвили у гладких костей, перепутались пальцы с осотом. Комиссару не спится. Выйти бы в степь! Посмотреть – что там? 9 Через несколько лет загрохало так, будто пушку тянут по тракту… «Може, снова британский движется танк? Нет, скорей – трактор…» 10 Стала светом проскваживать ночь черна, голове просторней. Чует – рвут из земли когтистый сорняк, повылазали острые корни. 11 Стала тяжесть ложиться, будто камень кладут (сам был каменщик, из рабочих). Голоса наверху, как в двадцатом году, только смысл голосов неразборчив. 12 Примерещилось мертвому – кончился бой, с песней войско шагает просторами, будто сам он, из камня, встает над собой в каменной воинской форме! 13 И пшеничным дыханьем, отрадой степной, сон прополз по глазным пустотам. Мысль, как шорох, прошла в белизне черепной «Знаю… что там…» 14 Он стоял, ладонь положив на бинокль, как стоял в заварухе дымной. И лежал у гранита красный венок от завода его имени. 15 Вся округа у памятника собралась, шапку снял участник похода. – Кабы знал наш товарищ, какая власть: чья победа и чья свобода!.. 1934
Испания*
Я не очень-то рвусь в заграничный вояж и не очень охоч на разъезд. Велика и обильна страна моя, и порядок в ней должный есть. Но посмотришь на глобус – для школьников шар, стран штриховка и моря окраска, – сразу тысячью рейсов махнет по ушам кругосветная качка и тряска. И чего прибедняться! Хочу увидать то, чего мое зренье не видело: где коралловым рифом пухнет вода, Никарагуа, Монтевидео… Я мечтал, не скрываю, право мое – жадным ухом прислушаться к говору, стобульварный Париж, стоэтажный Нью-Йорк, все вобрать это полностью в голову! Но сегодня, газету глазами скребя, я забыл другие искания, все мечты о тебе, все слова для тебя – Испания! Вот махнуть бы сейчас через все этажи! (Там – окопы повстанцами роются…) И октябрьское знамя на сердце зашить астурийцам от метростроевцев. Ты на карте показана желтым штрихом в субтропическом теплом покое, а взаправду твой зной проштрихован штыком, я сейчас тебя вижу такою! Не мерещатся мне улыбки Кармен и гостиничное кофе. Мне б хоть ночь пролежать, зажав карабин, с астурийским шахтером в окопе. Кстати, норму я сдал в позапрошлом году, ворошиловцы – надобны вам они, даже цветом волос за испанца сойду, – породнимся на красном знамени! 1934
Легенда о музейной ценности*
1 В подземных пластах под новой Москвой, в гнилом ископаемом срубе, был найден холодный, совсем восковой мужчина в боярской шубе. Он весил без малого десять пудов, упитанный, важного чину; ни черви, ни почва, ни плесень годов не тронули чудо-мужчину. Врачи с удивлением мерили рост, щупали мышцы тугие, одни заявили: – Анабиоз! – Другие: – Летаргия! 2 Боярин лежал, бородатый по грудь, в полном здоровье и силе, и чтобы усопшего перевернуть, грузчиков пригласили. Натерли эфиром лоснящийся зад, зажгли инфракрасную лампу, и доктор боярину вспрыснул лизат – пятнадцать сияющих ампул. Лизат в инструменте клокочет, а тот просыпаться не хочет. 3 Боярин молчит, боярин ни в зуб, – лежит, как положено сану. Профессор вгоняет ему в железу два литра гравидану. Решили прием увеличить на литр, уже гравиданом боярин налит, но все ж от чудовищной дозы лежит, не меняя позы. Гормонов ему втыкают в бедро, рентген зашибают в брюхо, и физики атомное ядро дробят над боярским ухом. 4 Тут грузчик к нему проявил интерес: – Профессор, да вы разиня! Со мной при себе поллитровочка есть из коммерческого магазина. – Нашли у боярина рот в бороде, бутылка гулко забулькала, – боярин светлел, наливался, рдел и вдруг растаращил буркалы: – Холопы! – боярин вскочил и оре. – Замучу! – оряху спросонок. – Кто, смерд, разбудиша мя на заре? Гоняхом сюда закусону! 5 Отъелся боярин, – вари да пеки! От сытных хлебов беленится, крадет у соседних больных, пайки, – вконец обнищала больница. За ужином требует водки литр, орет по-церковному в градусе. И сдали его, как порядок велит, в Коопхудмузлит, а там обалдели от радости! – Чистый боярин! – Худмуз упоен, ищут боярину место: и грязен и груб, но все-таки он – историческое наследство. 6 И дали жильцу подземных руин гида из «Интуриста». И тот объясняет: – Мосье боярин, вы спали годочков триста. Москвы не узнаете – долгий срок, асфальт, фонари повсеместно. Вот – телеграф, а вот – Мосторг, а это вот – Лобное место. – Боярин припал к родимым камням, ни слова не молвит, а только «мням-мням». Упал на колени и замер, и мох обливает слезами. 7