— Молодость со всем свойственным ей уходит, — сказал Травников как-то. — Взамен приходит потребность в сердечной привязанности. У меня есть сын, Ростислав, он инженер, строит сейчас в Сибири гидроэлектростанцию, и я уже — дед. Но все это далеко... так что сами можете представить себе, как мне дорого ваше внимание.
— А может быть, оно понужнее мне, чем вам?
Он ничего не ответил, потом сказал:
— Запретили мне врачи все на свете, а то самая минута была бы выпить нам с вами по глотку вина.
Двухкомнатная квартира Травникова была сплошь уставлена книжными шкафами, в простенках висели фотографии каких-то горных разломов с темнеющими провалами, одна из пещер была снята при электрическом свете, могучие колонны сталактитов уходили в торжественном блеске, а на фотографии, снятой где-то в Пиренеях, было наскальное изображение лошади, совсем мирной, гривастой сивки...
Теперь в те дни, когда была свободна от дежурств, Екатерина Ильинична уже привычно приходила с полной хозяйственной сумкой, и Травников ждал ее. Он подарил ей свою книгу «Кунгурская ледяная пещера» с фотографиями гротов и их таинственных красот, сделал надпись: «Дорогой Екатерине Ильиничне» — и что еще можно было добавить к этому?
И все же плохо поправлялся Леонид Иванович, больше полеживал, жаловался на слабость, и Екатерина Ильинична и по внутреннему чувству, и по медицинскому опыту страшилась этой слабости.
— Милосердие, — сказал он раз, — сестра милосердная, милое сердце... вот она каких глубоких языковедческих корней, ваша профессия!
— Все гораздо проще, Леонид Иванович, — отозвалась она.
А что́ именно проще: то, что по глубокой душевной потребности она потянулась к нему, незачем ему и знать это.
Приехал в командировку его сын, прожил у отца несколько дней, похожий на него высоким ростом, сухим, строгим профилем, и хотя и по состоянию духа отца, да и порядку в квартире не мог не почувствовать женской руки, однако ничего не выразил, при встрече с Екатериной Ильиничной лишь вежливо поздоровался с ней, и она не знала, доволен ли он, что отец не один, или наоборот — насторожился.
А месяц спустя Леониду Ивановичу порекомендовали снова лечь в больницу, где он скорее поправится, и стало ненужным ездить на улицу Менделеева...
Теперь уже по своей прямой обязанности она заходила в палату к Травникову, утром — с термометром, позднее — со шприцем, и из разговоров врачей понимала, что пора написать сыну Травникова... Но тот приехал и сам: может быть, почувствовал что-то, а может быть, кто-нибудь и написал ему.
Он сидел рядом с отцом, когда она зашла в палату, не узнал ее — в белом халате и шапочке, а Леонид Иванович, наверно, и не сказал ему, что это та самая женщина, которая почти полгода делала все для того, чтобы он не чувствовал себя одиноким.
Как-то, когда все стало как бы постепенно уходить, Травников сказал словно не ей, а в пространство:
— Чего мы сто́им со всеми нашими поисками... вот вы в самые глубины сумели проникнуть, и без всякого огня, с одним только сердцем... но какое же это светило!
— Не нужно, Леонид Иванович... я с вами, и всё тут.
Он подержал ее руку в своей, смотрел на женщину в белой шапочке, из-под которой видны были русые, чуть седеющие волосы, с голубыми, только чуть привянувшими глазами и розовой кожей еще совсем свежего лица, лишь две прямые складочки над верхней губой были уже пометами времени. Так, держа ее руку в своей руке, он задремал или, может быть, представился дремлющим...
После смерти отца сын передал его книги в библиотеку института, где Леонид Иванович работал, из обстановки кое-что увез с собой, и в квартире поселились родственники его жены.
А год спустя Екатерина Ильинична ушла на пенсию, и кончился знакомый путь в больницу. Остаться на покое она, однако, не смогла, поехала к двоюродной племяннице в Орск, где та работала костюмершей в местном театре, поселилась у этой доброй, несчастливой Настеньки, которую в свое время оставил с двумя маленькими детьми муж. Теперь обе дочери были уже замужем, одна жила в Калараше, где работала на плодоконсервном заводе, другая —в Ижевске, у каждой давно пошли свои заботы, и Настенька — Анастасия Петровна Ключникова — жила сейчас лишь интересами театра, делала театральные костюмы, иногда и совсем мудреные, если ставили историческую пьесу. По вечерам, после спектакля, Екатерина Ильинична подолгу сидела с племянницей, уже стареющей, не спеша пили чай, а еще так недавно, кажется, живой и веселой, с уложенной поверху косой каштановых волос, была эта Настенька.
Екатерина Ильинична прожила у племянницы лето и зиму, в Орске стояла в летние месяцы сухая, степная духота, а зима началась с холодных ветров, со степи налетела первая метель, и город вскоре утонул в снегах.
— Переезжайте ко мне жить, тетя Катя, я большую комнату отдам вам, а мне и маленькой хватит. В будущем сезоне все наши новые постановки посмотрите, и так хорошо будет нам с вами.
Екатерина Ильинична сначала ничего не ответила, потом сказала:
— Переехать к тебе — значит начать жить только для себя... а жить только для себя я не умею, да и не умела никогда.
— Я это знаю, тетя Катя, — отозвалась Настенька покорно. — И ничего-то с вами не поделаешь.
А когда пошла оттепель и серые, словно невыспавшиеся дни стояли над Орском, Екатерина Ильинична сказала раз:
— Не обижайся, Настенька, но пора мне и в путь. Дочкам своим напиши, что кланяется — уж и не знаю, кем прихожусь им, бабкой, что ли... напиши от моего имени, чтобы не забывали мать, я теперь твою жизнь знаю, шитьем костюмов для спектаклей не заполнишь ее, и мне тоже пора подумать, как жить дальше.
Екатерина Ильинична вернулась в Москву в начале холодного, дождливого апреля, несколько дней приводила в порядок свою комнату, а однажды утром села в метро, доехала до станции «Сокол», пересела в автобус и приехала в свою больницу. Новая гардеробщица не знала ее, Екатерина Ильинична разделась, как посетительница, поднялась на второй этаж с его длинным коридором и палатами по обе стороны. В коридоре, как всегда, стояли металлические каталки, на которых возили в операционную больных, а в конце коридора стояло на своем постоянном месте кресло с передачами, но в нем чаще посиживал кто-нибудь с книгой в руках.
За полтора года были уже, очевидно, некоторые перемены: у стола, за которым дежурили обычно по очереди две славные девушки — медицинские сестры Вера и Надя, — сейчас сидела незнакомая женщина в очках. Зато у второго поста сидела Леля Настурциева, которую Екатерина Ильинична знала еще совсем юной, та воскликнула: «Екатерина Ильинична!» — и кинулась целовать ее.
— Ну, как же вы, где вы теперь?
— Нигде, Лелечка... а нельзя быть нигде, — сказала Екатерина Ильинична грустно.
И они вспомнили многое и поговорили о многом, Леля рассказала все новости, а когда пошла по палатам, Екатерина Ильинична села в холле в одно из кресел. В круглом шаре-аквариуме шевелили плавниками золотые рыбки и стремительно, словно ими выстреливали, проносились маленькие, перламутровые, похожие на часовые стрелки.
Некоторое время спустя один из больных подвел к соседнему креслу плохо видевшего или даже полуслепого человека, и тот нащупал локотники кресла, прежде чем сесть.
Екатерина Ильинична сначала не решилась спросить, но потом спросила все же:
— Что у вас с глазами?
— С глазами у меня неважно... а тут еще и по другому поводу приходится маяться. Вы тоже на излечении? — поинтересовался он.
— Нет, я медицинская сестра.
— Позвольте тогда представиться: Денис Васильевич Герасимов, горный инженер.
Ей было жаль этого, видимо деятельного, видимо немало побродившего в горах, человека.
— На Урале вам не приходилось бывать?
— Урал я излазил. А вы тоже бывали на Урале?
— Нет, просто знала одного человека, написавшего книгу о Кунгурской пещере.
— Если это Травников, то мы с ним встречались... отличный был ученый в своей области.
— Боже мой, как свет мал! — сказала она вдруг дрогнувшим голосом, и Герасимов, уже привыкший к тому, что слух стал заменять ему отчасти и зрение, может быть, почувствовал что-то.
— Теперь, наверно, часто буду бывать здесь... так что в случае чего всегда помогу вам.
— Это так утешительно, что мир не без добрых людей!
Они поговорили еще, потом Екатерина Ильинична отвела горного инженера Дениса Васильевича Герасимова в его палату, тем временем вернулась к своему столу Леля, и Екатерина Ильинична спросила ее:
— Если приходить помогать тебе стану, что на это скажешь?
— Просто ужас как буду рада!
— Ну, тогда все. Тогда — до завтра.
А у выхода она встретила знакомого врача-уролога Олега Дмитриевича Никольцева.
— Знаете, я и не сомневался, что вы далеко не уйдете, — сказал он, будто видел ее только вчера. — Право, поработайте еще у нас, Екатерина Ильинична... все-таки мы считали вас старейшиной.
Она ответила только: «Спасибо за память», а дома долго стояла у темнеющего в холодной сини окна, и все прошло как бы заново. Книга Леонида Ивановича Травникова лежала на своем обычном месте... но к чему размышлять, каких корней слова — сестра милосердная или милое сердце, нужно идти своим путем, только и всего.
Придя на другой день в больницу, она первым увидела одиноко сидящего в кресле инженера Герасимова. Он сразу же узнал ее по голосу, обрадовался, и она походила с ним по коридору.
— Знакомый глазной врач пообещал, что подберет для меня, может быть, подходящие стекла. Тогда разгляжу вас снаружи, а какая вы внутри — я уже разглядел, — сказал Герасимов. — Завтра будете?
— Да уж куда мне деваться теперь, раз у нас с вами такая встреча.
Она довела Герасимова до его палаты, посидела затем в раздумье возле круглого аквариума, золотая с большими глазами навыкате рыбка вдруг, словно узнав, уставилась на нее и долго стояла так, едва шевеля плавниками... что ж, столько лет проработала она здесь, Екатерина Ильинична, мало ли кто может узнать ее!
Позднее она помогла Леле развезти обед лежачим больным, катила тележку с судками, и один из больных спросил Лелю:
— Новая сестра?
— Новее не бывает, — ответила Леля бойко.
День постепенно стал свертываться, сначала посеял, а потом и полил дождь, и мокрый парк гнулся и словно разметал тучи верхушками берез.
Леле предстояло дежурить всю ночь, и она пристроилась с книгой поближе к настольной лампе.
— Ты про Кунгурскую ледяную пещеру читала когда-нибудь? — спросила Екатерина Ильинична. — Вот будет у тебя отпуск, давай-ка махнем на Урал, туда тысячи туристов приезжают... такая красота эта ледяная пещера.
— Что ж, я бы с радостью!
Вот ее, Екатерины Ильиничны, день и закончен, помогла Леле, погуляла по коридору с инженером Герасимовым, а с двумя старыми нянечками Валей и Сашей так хорошо побеседовали, так вспомнили многое, те тоже свыше четверти века работают здесь.
Екатерина Ильинична надела свой плащ, оставленный на одном из кресел в холле, накрыла голову капюшоном и пошла к выходу.
В мокром, мечущемся парке ветер ударял со всех сторон, и таким глухим казался этот парк под холодным, неизвестно с какого полярного моря принесенным дождем. Однако он был частью ее жизни, этот парк, с ним столько связано, и хоть многое и ушло, многое заступило ушедшее...
Наверно, кто-нибудь, увидев мокрую, одинокую фигуру женщины в плаще с капюшоном, вчуже пожалел ее, не представив себе, конечно, что именно под холодным дождем, с ледяными порывами ветра, человек может быть особенно благодарен судьбе даже за самые трудные испытания... и так мало нужно для этого: знать лишь, что никогда не жил только для себя, а был с людьми, нередко в самые тяжкие для них минуты, и тогда то, что казалось навеки утерянным, снова рядом с тобой.
Родимая сторонушка
Вот и произошло все так в его, Пряслова, жизни, так все и произошло... И, медленно счищая о скобу, прибитую у порога дома, весеннюю деревенскую глину, он как бы перекинул в обратном порядке все, что было и чего пришлось хлебнуть танкисту на дорогах войны, потом в госпитале, и снова на дорогах воины, и опять в госпитале, пока врачи не сказали ему, что отвоевался он, Трофим Ильич Пряслов, до победы теперь недалеко, а он все-таки постарался для нее.
В Ольховатке была весна, та робкая, несмелая весна, когда серые почки на кустах походят по своей незаметности на воробьев, казалось бы ненужных, но никакой жизни и никакой радости не было бы в весеннем широком мире без их животворного треска.
Жизнь прожить — не поле перейти, и все же прожил он жизнь так, что оглянуться не стыдно, и есть на что оглянуться. Сначала Харьков, потом Полтава, всюду он поработал на своем КВ, а под Желтыми Водами его самого подбили, и в госпитале, куда отправили его вместе с полуобгоревшим стрелком Мишей Буслаевым, Буслаев, едва шевеля губами в той узенькой щели, какая осталась от всего его перебинтованного лица, сказал, вернее, прошептал:
— Жене моей передай, пусть не дюже плачет обо мне... она молодая, еще устроится в жизни, и моя воля, чтобы она устроилась в память обо мне.
Может, и не совсем так прошептал тогда Буслаев, но по смыслу это было так.
После госпиталя Пряслов вернулся на побывку в родную деревню, мать была еще жива и ждала его, но он, посидев немного возле матери, пошел к Нюре Буслаевой, как и обещал Михаилу напоследок... Нюре было тогда двадцать лет всего, самая молодая юность и самая юная молодость во всей их силе и красоте. И он сел на скамейку, Трофим Пряслов, а Нюра села на другой ее край, он ничего не сказал сначала, дал ей выплакаться, и она плакала и дрожала, как в ознобе, от сердечной тоски и одиночества. А потом он рассказал ей, как подбили под Желтыми Водами их танк и как его с Михаилом отправили в госпиталь, а двое других из их экипажа погибли... И он передал еще волю Михаила, чтобы устроила она, Нюра, свою жизнь, в память о нем устроила, и это самое главное, о чем он думал напоследок.
— Как же вы понимаете обо мне, Трофим Ильич, взяла и выкинула из сердца, как репейник? — сказала тогда Нюра с такой неожиданной для ее кротости твердостью. — Как же вы думаете — могу я Мишу забыть?
Но она не заплакала снова, а сидела как бы вся напрягшаяся в живой своей силе, и Пряслов ответил:
— Как тебе сердце скажет, так и поступай... оно у тебя в руке, твое сердце.
Пожив в родной деревне тогда, вернулся он, Пряслов, на фабрику учебно-наглядных пособий, на которой работал до войны, стал снова изготовлять для школ наглядные пособия, вроде глобусов или муляжей плодов, вспоминал при этом, как от школ, увиденных на дорогах войны, оставалось одно пепелище, одно горькое пожарище, а детей эвакуировали куда-то в дальние края — на Волгу или в Среднюю Азию, — в большинстве безотцовых, а то и совсем круглых сирот, с той первой раной на сердце, от которой до самого последнего часа жизни не зарастет след.
Нюра не поступила, однако, так, как завещал Михаил, не нашла никого взамен, а из детского дома взяла на воспитание девочку, стала та, Машенька Безвестова, родной ее дочерью, и ни одной, ни другой нельзя было думать об этом иначе... А фамилию Маше дали в детском доме по ее судьбе — ни об отце, ни о матери никаких известий не было, и должно быть, и не будет никогда.
«Сколько же лет теперь Нюре?» — подумал Пряслов, все еще соскребая о скобу глину, которой на подошвах его башмаков уже не было, а прибавить к двадцати годам набежавшее время было нетрудно; и уже за пятьдесят стало этой — некогда в расцвете своей молодости — Нюре, только один год прожила она с Михаилом, и если не нашла никого другого взамен, то всего один год в своей жизни была счастлива.
Он поднялся по ступенькам крыльца, а на двери было старинное железное кольцо, которым нужно постучать, чтобы услышали в доме. И он, прежде чем войти, постучал кольцом о дверь, потом вошел в сенцы, а в большой, светлой комнате стояла женщина, которую в последний раз видел он восемнадцать лет назад, когда приехал хоронить свою мать.
— Вам кого? — спросила она и сразу же узнала его: — Трофим Ильич! Да не может быть... что же так — и не предупредили вовсе?
Она с каким-то молодым порывом кинулась к нему, положила голову ему на грудь, и они постояли так, а она слышала, должно быть, как бьется его тяжелое сердце.
— Взял и приехал, — сказал он. — Я сейчас в отпуску, по-своему провожу его, так что денька два поживу у тебя, а о чем поговорить, у нас с тобой найдется.
— Так я рада вам, Трофим Ильич, — сказала Нюра. —Я вас своим родным считаю, ведь все вам вместе с Мишей довелось пережить. Годы, конечно, идут, их не остановишь, а что было — то было, этого им не унести.
— И я над твоей жизнью тоже задумывался не раз, — сказал он. — Людей на войне полегло — и не сосчитаешь... но она еще в глубину прорубила, как лесную просеку. Конечно, уже давно поднялась молодая поросль, но ты сама сказала мне как-то: из сердца, что в нем есть, как репейник или будягу, не выполешь, и мне твое сердце особенно дорого этим.
Потом они развили весь свиток своей жизни, что́ и как у каждого. Жену он, Пряслов, потерял семь лет назад, живет один, а детей у них не было. Вертят школьники изготовляемые им глобусы, и вся земля со всеми людьми под руками у них, всем они владеют в молодой своей уверенности, и слава богу, что так, ради этой уверенности в твердом порядке жизни и воевал он в свою пору, и Михаил Буслаев ради нее свою жизнь отдал. А Нюра рассказала, что кончила сначала счетоводные, потом бухгалтерские курсы, работает сейчас бухгалтером в их колхозе, а у Маши Безвестовой, должно быть, скоро другая фамилия будет, училась в сельскохозяйственном техникуме вместе с Сергеем Егурновым, теперь она — агроном, а он зоотехником в Воскресенске работает, но станет работать, видимо, в их Ольховатке.
— Такую радость доставили мне, что приехали, Трофим Ильич... ведь в самую горькую минуту вы рядом были, это на всю жизнь зарубка, вы это сами сознаете.
Она сидела на другом конце скамьи, красивая новой, хотя и отцветшей красотой, годы унесли то, что было в ней когда-то, но пришло и новое, не уступающее в своей силе, если ищешь не только беспечной оживленности в человеке, но и умудренности от узнанного им, а война не только печали и слезам научила, но и силе души научила, и вере в то, что придет оно все-таки — счастье, хоть и не такое, какого ждешь, но придет...
— Я ведь никогда не забываю, Трофим Ильич, что это вы посоветовали в свое время, если не найду никого взамен, взять сиротку на воспитание, и такая это милость, что послушала вас. А для Маши я — мать, и сейчас такая тревога за ее судьбу — как-то сложится еще в ее жизни? Я этого Сергея Егурнова и в глаза не видела, приходится Маше на слово верить, что не обидит ее никогда. Вы, Трофим Ильич, поговорили бы с ней... она хоть и не помнит вас, в первый раз совсем маленькой видела, но знает — живет где-то ее дедушка.
— А я дедушка и есть, да и бобыль к тому же.
— Трофим Ильич, я давно хотела об одном деле написать вам, — сказала Нюра несмело. — Переезжайте жить к нам... я вам большую комнату отдам, вам хорошо в ней будет. А Маше колхоз квартиру в новом доме обещал, в нем квартиры и для учителей, и для агронома предусмотрены. И так хорошо было бы нам с вами, — наверно, и не ухожены совсем, я об этом часто думаю.
— Поработаю еще, — сказал он, — у меня работа не такая тяжелая. А твою крышу я и своей считаю, ты в этом не сомневайся. Далекая сторонушка иногда роднее родной оказывается, так что хоть и прошли годы, и война
словно в другой жизни была, забывать нам ее нельзя.
— Она у меня все отняла, — сказала Нюра.
— И на мне отметину оставила.
А на его щеке, хоть и заросло бородой, осталось красноватое блюдечко от ожога, и для пострадавших глаз понадобились до времени очки.