– Верность – это также фундаментальное понятие Вашей мысли. Какое отношение между общепринятым смыслом этого термина, который Вы только что упоминали, и понятийным смыслом, приписываемым Вами слову «верность»?
– Я пользуюсь термином «верность» в философском смысле, который применим к любой процедуре истине. Этот философский смысл указывает на то, что началом процедуры истины является событие. Если я как индивид, тело, элемент ситуации претендую на то, что являюсь причастным к процедуре истине, которая открывается этим событием, я должен предельно стойко нести ответственность за последствия – последствия события, его именования, принятых мной обязательств. В случае же любви речь не только о последствия встречи, но и о последствиях заявления. Я сказал: «Я тебя люблю». У этого есть последствия. Это последствия экспериментирования мира на двоих. Я должен проявить в этом все требуемое упорство, поскольку такое дело само по себе механически не имеет продолжения. Последствия должны быть развернуты, чего они не могут сделать сами по себе. Верность состоит в существовании в качестве субъективного элемента этих последствий. Это, по сути, означает, что мы соглашаемся участвовать в этом новом субъекте, который возможен благодаря событию.
– То есть верность – это всегда верность определенному событию, рождению субъекта (в данном случае – субъекта на двоих) или, в конечном счете, верность истине?
– Я, на самом деле, связываю всякую процедуру истины с субъектом, который как раз и является этой новой ориентацией опыта, ставшей возможной благодаря исходному событию. Эта новая ориентация опыта, не будучи уже исключительно центрирована на меня, в какой-то своей части децентрирована. Я уже не могу претендовать на то, что являюсь ее центром. И нужно быть верным этой децентрации. Верность указывает на определенную норму, которой я связываю самого себя, норму, требующую не отказываться от этой децентрации или этого нового субъекта по причинам, связанным исключительно с моим первичным нарциссизмом, с моей неустранимой уникальностью. В любви, таким образом, всегда есть элемент дисциплины, что согласуется с тривиальным, если так можно сказать, значением слова «верность». Я должен попытаться продолжать организовывать мой опыт так, чтобы он был встроен в нечто иное – то, что невозможно полностью этим опытом оценить, а это означает, что я сам не являюсь единственным мерилом любви. Именно поэтому любовь не сводится к психологии любящих. Такое сведение предполагает, что психология любящих была бы мерой любви. Но любовь – это тема, которая, в определенном смысле, находится за пределами психологии. Вот почему нужно быть верным ей, тем более что она переживает бури, искушения, разлуки. Положить любви конец – это всегда катастрофа. Даже если мы должны принять и даже желать эту катастрофу, разрыв все равно по самой своей сути будет разрушительным.
– А что тогда с семьей – ее следует изобрести заново? Какой, по Вашему, смысл у семьи в процедуре любви?
– Я думаю, что в случае любви семья выступает тем же, что государство в политике. В тексте «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельс с полным основанием связал все эти три термина – семью, частную собственность и государство. Семья – это то, что полагают в качестве социализированного продукта любви, как и государство – то, что полагают в качестве продукта политики. Но, правда, государству не обязательно нужна политика. Я даже утверждал, что государство, по своей сути, всегда деполитизировано. Оно занимается управлением, а не работает с принципами. Точно так же семья, как всем хорошо известно, может прекрасно обходиться без любви.
Взаимоотношение между семьей и любовью ставит те же проблемы, что и взаимоотношение между государством и политикой. В актуальных условиях ни одна политика не может действовать так, словно бы государства не было, как и ни одна любовь – словно бы не было семьи. Просто в обоих случаях процедура истины негласно подчиняется чему-то отличному от нее. Государство – это обособленный принцип власти, предназначенный обеспечивать продолжение и воспроизводство коллективного, так же как семья, в конечном счете, предназначена гарантировать продолжение рода. Цели государства и семьи не относятся к порядку принципа или истины, в противоположностям целям политики и любви.
– То есть любовь могла бы «преодолеть» семью? Или даже обойтись без нее?
– Начнем с того, что на уровне государства, как и семьи, мы сталкиваемся со специфическим намерением: два разных порядка целей, один из которых определяется через Идею, истину и принципы, а другой – через «удержание в бытии», как сказал бы Спиноза, должны якобы состыковаться друг с другом. Господствующие идеологии утверждают, что цели семьи – это цели любви, а цели государства – это цели политики. Но это не так, хотя нельзя сказать, что два этих порядка целей функционируют совершенно независимо друг от друга. То есть это действительно сложная ситуация. Впрочем, говоря о государстве, Маркс назвал эту ситуацию «отмиранием государства». В идеальном случае политика должна была бы организовать «отмирание государства», то есть она, конечно, состоит с ним в отношении, но таком, что нацелено на его уничтожение. Точно так же в идеальном случае любовь должна была бы организовать отмирание семьи.
Я думаю, что, выделяя семью в качестве обязательной цели любви, мы создаем для любви значительные затруднения. Точно так же делать из захвата государственной власти непреложную цель политики – значит создавать для политики не менее серьезные проблемы. Речь, в действительности, идет о фигурах отчуждения, если пользоваться этим старым термином. Конечно, необходимо, чтобы была какая-то организация воспроизводства вида. Я не собираюсь во имя любви поддерживать нигилистическую позицию по отношению к воспроизводству и кричать: «Пусть сгинет наш род, так будет лучше!». Это было бы чересчур по-шопенгауэровски!
– Не обладает ли в таком случае любовь по отношению к семье политической силой?
– По правде говоря, я согласен с определенными моментами одной из наиболее странных и нелюбимых марксистских идей: хотя политика и не заставит государство исчезнуть по мановению волшебной палочки, она все же должна быть соразмерной идее постепенного отмирания государства и замены его фигур управления фигурами ассоциации и творчества. Там, где сейчас воспроизводство, должны быть свободные связи и творчество. Думаю, что то же самое относится и к семье. Одна из существенных задач любви – это вовсе не строительство семьи, как часто думают, а изобретение форм, которые освобождают сцену Двоицы от эгоизма семьи. Все это, конечно, предполагает существование детей и любовь к ним. Ведь семья выстраивает сцену Двоицы, рождает детей, но при этом замыкается в своем коллективном нарциссизме. Печатью все этого является, очевидно, наследство. В итоге все эти моменты связываются друг с другом: управление благами, государство, семья. Семья становится в таком случае именно тем, чем, по сути, и считает ее современный мир, – единицей потребления. Семья играет огромную роль в организации потребления, это просто рыночное пожирание!
Любовь и философия
Любовь и дружба
– Этимологически философия – это «любовь к мудрости». Глагол
– К Вашим ссылкам я бы добавил довольно странный пассаж из «Государства», где Сократ пытается определить философа, который будет отвечать за политическую власть. Внезапно он говорит, что любовь не может любить фрагментарно и что любимое существо необходимо любить все в целом; то есть невозможно, в каком-то смысле, выбирать в этом случае куски. По моему мнению, это означает противопоставления любви и желания, поскольку желание желает частичных объектов, как сказал бы Лакан. А любовь принимает существо в целом. И потому-то Сократ будет утверждать, что философия должна принимать мудрость в ее целостности. Так мы получаем эту поразительную связь между философией и тем, что Платон называет любовью, – ключом к этой связи оказывается, как Вы помните, это несколько общее определение философии как «любви к мудрости», «дружбы» с ней или «любви» к ней: «philein»!
Я считаю, что можно провести двойной анализ это платоновской проблемы отношения любви к философии. Первый состоит в демонстрации того, что любовь – это поразительный пример возможности перехода от чувственного к чему-то более существенному и значительному. Я не говорю, что речь идет именно о переходе от чувственного к умопостигаемого, поскольку тогда мы скатились бы к некоему школярскому платонизму. Но что хочет сказать Платон, когда утверждает в «Пире», что мы уже на пути созерцания Идеи красоты, когда созерцаем прекрасное тело? (При условии, конечно, что любим это прекрасное тело!) Он хочет сказать, что любовь – это то, что открывает эту единичность (прекрасное тело) чему-то большему, Идее красоты. Идея красоты в прекрасном теле и в то же время она больше его: вот что Платон называет «причастностью». Прекрасное тело причастно Идее красоты, но Идея красоты, в определенном смысле, превосходит прекрасное тело. Любовь как действующая сила всегда видит в другом нечто большее его простого объективного существования.
– Вы разделяете этот подход к любви… Любовь имеет способность восхищать нас, уносить по ту сторону бытия. Прежде всего, по ту сторону того бытия, коим мы сами и являемся.
– Да, я могу согласиться с этой очень сильной идеей. Я считаю, что любовь – это важный опыт для философии. Это экзистенциальная практика, которая наделяет опыт мира чем-то большим, чем моя собственная конечность. Отношение философии к любви – это отношение к одной из редких форм того человеческого опыта, что создает избыток по отношению к самости. И в современном мире эту идею не признают. Считают, что любовь – это зависимость, что она посягает на мою свободу, ставит меня в положение, в котором я уже не могу быть хозяином самому себе. Все эти вещи, которые современный прагматизм считает ужасными, Платоном считались чрезвычайно позитивными – и в этом я с ним согласен. Ведь это и есть разрыв принципа интереса как животного принципа! Любовь преодолевает принцип человека как животного, опираясь при этом на него. Она добивается этого не на уровне великих идеалов, а на уровне, гораздо более близком к самой животной природе, который, в определенном смысле, всем нам намного более знаком.
– Но у Платона, по крайней мере в том, что связано с фигурой Сократа, любовь, как представляется, играет также существенную роль и в передаче философии.
– А это как раз другое направление анализа, о котором я недавно говорил. Как передается философия? Она не может передаваться исключительно дискурсивным и интеллектуальным путем. Идею именно такого рода мы находим у Платона. В философии есть что-то требующее такой фигуры отношения к другому, которая должна быть, хотя бы метафорически, любовной. Во всяком случае, такая фигура не ограничивается объективностью того, что говорит другой, его аргументацией, она имеет и любовную сторону, предполагая отношение к другому в том модусе, который превосходит меня самого. Лакан и психоаналитики анализируют это в качестве любви переноса.
Тезис сводится к тому, что нет полновесного философского общения без фигур переноса, связанных с любовью к тому, кто говорит. И это особенность философии, отличающая ее от остальных дисциплин: она не может в полной мере выполнять свою функцию передачи, если ей не помогает любовь переноса. Этим в какой-то мере объясняется то, что у Платона настоящая философская сцена – устная, а не письменная. Необходимо, чтобы здесь было тело другого, его голос.
Итак, повторим – я разделяю позиции Платона по этим двум пунктам. Я считаю, что философия требует опыта любви как прото-опыта, простейшего опыта раскрытия конечности, перехода от одного к двум. Этот переход от одного к двум – первое раскрытие конечности, наималейшее и при этом наиболее радикальное. С другой стороны, с точки зрения общей механики передачи философии, существует особая функция переноса. Но в чем ее основание? Дело в том, что философия – это не дисциплина в обычном смысле этого термина. В ней, конечно, есть знание, но она не сводится к нему. То есть она не может передаваться лишь через знание. Она есть чистый модус, в котором Идея может управлять субъективностью. То есть она – отношение субъективности и идеи, а такое отношение не сводится к знанию.
– Мы упоминали об определенной двусмысленности в этимологии философии – любовь или дружба. Этим неявно ставится проблема различия любви и дружбы. Но в чем, в конечном счете, это различие? Достаточно ли искать его в желании и сексуальности?
– В дружбе, возможно, есть немного желания. В общем-то, мы ничего об этом не знаем. Но важно то, что в любви желание должно быть объявлено, оно должно раскрыться. Присутствие тела, приношение тела, его показ свидетельствуют о характере любви, ее тотальности. Если говорить словами Лакана, в любви речь идет о бытии другого, а не о той или иной черте, том или ином частичном объекте. С этой точки зрения, сексуальность – это отдельная функция в любви. Она имеет значение доказательства полного выявления себя, полной отдачи. Она свидетельствует о том, что в бытии-вдвоем нет никакого укромного уголка, никаких скрытых моментов. Тело – это поверхность показа любви. И потому нагота имеет принципиальное значение. Она свидетельствует о том, что не осталось ничего припасенного для одного себя. Все знают, что желание существует не только в любовной форме, но оно должно быть – как доказательство – схвачено дисциплиной любви. Дружба же соглашается с тем, что определенные вещи остаются за кадром, то есть чем-то личным. И в этом ее очарование. Дружба может быть очень сильной, и при этом она может выбирать свои границы, свои условности. Кроме того, в дружбе можно играть с вещами, внешний характер которых принимается. Так, можно спокойно обсуждать, что случилось с одним или с другим, с режимом доверия или поддержки. Друг – это тот, кому говорят о своих любовных историях, именно потому, что, когда говоришь ему об этом, в него самого не влюблен.
– Но ведь дружба тоже начинается с встречи, со случайности? Разве нет события дружбы?
– По-моему, нет. Конечно, встреча происходит. Но она не работает в качестве начала дружбы. Дружба – феномен одновременно более глобальный и более размытый, чем любовь, а также более социализированный. И в его случае нельзя прийти к радикальному разрыву. Значительное число составляющих дружбы присущи также и любви. Но обратное неверно: почти все от дружбы есть в любви, но любовь далеко не целиком погружается в дружбу. Именно благодаря этой конститутивной асимметрии дружба отделяется от любви. Дружба, поскольку она включает частные зоны, – это, в некотором смысле, осторожное отношение, то есть не в том смысле, что оно предполагает расчет, а в том, что мы инстинктивно знаем, о каких вещах можно спокойно говорить, а о каких – вообще не стоит. Эта организация и эта осторожность определяют то, что дружба может связывать весьма разных людей. И это меня всегда поражает: нашими друзьями могут быть люди, совершенно отличные от нас самих. Вы не смогли бы жить вместе с ними и любить их в смысле именно любви. Эти различия в позициях, вкусах, политических концепциях, в ритме повседневной жизни, в конечном счете, стали бы препятствием для непрерывного конструирования сцены Двоицы, но они не запрещают дружеских отношений, которые носят прерывистый характер.
Именно поэтому я считаю, что отношение к друзьям является эпизодическим по своей природе. Даже если мы видимся с ними часто, эти встречи остаются, по сути, эпизодическими. Друг – не тот, с кем будешь постоянно жить вместе, говорить обо всем. Это тот, с кем хорошо видеться время от времени, и такая рассеянность составляет часть того, что я называю дружеской осторожностью. Однако регистр вещей, составляющий нашу дружбу, является вполне определимым и общим. Многие другие вещи из нее исключены. Вот почему дружба легко может ограничиваться интеллектуальными вещами. Бывают друзья по интеллекту. Но также могут быть друзья, чтобы пойти на охоту или пропустить по стаканчику.
– Теперь я хотел бы поговорить о вопросе любви в более общем смысле и рассмотреть проблему инаковости. В своих работах Вы подходите к вопросу инаковости через политику и любовь. С другой стороны, по Вашему мнению, этика не является условием, в отличие от политики, любви, искусства и наук. Другой для Вас – не нечто недоступное, не моральная трансцендентность; но также он не мир и не атмосфера. Как в таком случае в Ваших работах рассматривается вопрос Другого? Можно ли действительно мыслить инаковость, отправляясь исключительно от ареалов любви и политики? Не пропускаем ли мы тогда что-нибудь?
– Существенная характеристика моей философии в том, что она не видит в «другом» проблемы. Инаковость – это то, что есть. Всё от всего отличается, все – не то, что всё остальное. Поскольку я нахожусь в онтологии, которая является радикальной онтологией множественности, различие и инаковость – это то, от чего я отправляюсь; это просто режим бытия. В определенном смысле, инаковость – это не моя проблема. Вопрос отношения – другое дело. Отношение между двумя разными терминами есть не потому, что есть инаковость. Я бы даже сказал, что на первичном уровне моя онтология – это онтология инаковости без отношения. То есть на уровне бытия нет отношений.
Я ввожу отношение только на уровне явления; это категория мира, а не бытия. Поэтому меня интересует не инаковость как таковая. Что означает тот факт, что два разных термина находятся в одной и той же ситуации и разделяют нечто в качестве общего? Вот что мне интересно – со-общее. Как получается, что два онтологически различных термина, погруженных в эту пучину инаковости, которой как раз и является анархия бытия, могут, тем не менее, иметь нечто общее?
– Иметь нечто общее – значит также начаться общаться? До чего может дойти такое общение?
– На самом деле, я все больше придерживаюсь того тезиса – платоновского, по правде говоря, – который указывает на условия, благодаря которым два субъекта, два индивида действительно общаются. Если два индивида на самом деле общаются, означает, что они и правда находятся в отношении друг к другу, и форму этого отношения можно прояснить; то есть они не просто в механических отношениях внеположности, нормальных для любой произвольной ситуации (поскольку все состоит из разделенных множественностей).
Думаю, что я предлагаю здесь достаточно радикальный тезис: настоящее общение возможно лишь под знаком Идеи. Люди в своем животном бытии вступают в общение лишь настолько, насколько они в равной мере включаются в процедуру истины. Общение – это столь же исключительный феномен, как и истины. В тех случаях, когда нет этой исключительности, нет и подлинного общения, есть лишь элементарное отношение, нормированное выживанием одних и других в универсуме, состоящем из явлений произвольных тех или этих.
То есть я считаю, что действительная интериоризация индивидом необходимости другого имеет место только тогда, когда два индивида сопринадлежат одному и тому же субъекту, одному и тому же субъекту истины. Любовь – это первый опыт такого типа. Индивиды, включенные в процедуру любви, реально разделяют нечто общее, подлинное общение, и они готовы отметить, что общение в этом случае не должно пониматься в качестве чего-то рационального или простого. Оно само представляет собой тяжелый труд любви.
Говоря вообще, действительное наличие разделения чего-то общего, общения между человеческими индивидами, охваченными, облаченными процедурой истиной, – это единичный опыт. В этом смысле нет общей теории инаковости; есть всегда лишь единичная теория, зависящая от того или иного случая, теория фигур, в которых мы общаемся под знаком Идеи, поскольку только под ее знаком бывает общение. Например, «коммунизм» – это слово, высказывающее общее, со-общее. Но он не отсылает к онтологии со-общего, а лишь к необходимости работать над расширением исключительного характера процедур истины, внутри которых и правда происходит общение.
Если принять эти условия, можно привести простые примеры общения: два человека, захваченные процедурой любви, но также люди, глубоко и по существу обсуждающие математическую задачу, публика в театре, участники политической манифестации, два человека, смотрящие на одну и ту же картину…
– Вот повод поговорить о «субъекте». Это понятие Вы понимаете в довольно специфичном смысле, во всяком случае, это не психологическая индивидуальность. Могли бы уточнить, что Вы понимаете под «субъектом»?
– Чтобы прояснить этот момент, начнем с любви, а потом сделаем обобщение. Предположим, что мы знали большую любовь. Спросим себя, каков субъект этой любви. Первый вариант – сказать, что было два субъекта – два влюбленных индивида. Второй вариант – сказать, что субъекта не было. Я же считаю, что на самом деле здесь идет конструирование одного субъекта, поскольку есть один опыт, опыт на двоих, разделяемый перед миром. Иными словами, есть субъект любви, который невозможно свести к простой сумме или агрегату двух индивидов. Теперь обобщим. В случайных условиях события – которым может быть, к примеру, восстание, – запускается процесс, процедура истины. Индивиды, которые включаются в эту процедуру, все вместе составят один субъект. У субъекта могут быть разные формы. В XX веке партия, класс, пролетариат мыслились в качестве субъектов. Во всех этих случаях ясно, что «субъект» обозначает нечто возникающее вместе с процедурой истины, нечто являющееся ориентацией этой процедуры. Речь не идет о собственно индивидах.
Я предложил определенную систематизацию, показав, что всякая процедура истины, поскольку она ориентирована и поскольку она решает определенные проблемы, может рассматриваться в качестве субъекта. То есть можно говорить о «субъекте истины». Если Вы пойдете на выставку живописи, и Вас ослепит какая-то картина, Вы будете включены в процедуру истины, в данном случае – художественной. Это нередкий опыт, даже если, в определенном смысле, произведения искусства сами редки. Сам же опыт такого включения встречается часто. Речь идет об опыте субъективации: индивидуальный человек в своей абсолютной единичности, как элемент мира, становится частью этого являющегося тела истины. Символ или манифестация этого явления тела истины – это созерцаемое произведение искусства.
– Вы считаете даже, что субъект получает тогда опыт бессмертия.
– Да, это так. Я считаю, что субъект ощущает некое бессмертие, когда он так или иначе участвует в том, что раскрывает истину. И это серьезное отличие от индивида, который, несомненно, не является бессмертным. Включение проявляет вид потенциального, но действительного бессмертия. Ведь процедура истины в своих производных и своем результате доступна вечно. Я говорю «доступна» – для процедуры субъективации.
Позиция «мужчина» I позиция «женщина»
Любовь и сексуальность
– Для Вас различие между мужским и женским имеет реальный смысл: есть мужская позиция и позиция женская. Вы говорите об императиве и не подвижности в случае позиции «мужчина», о блуждании и повествовании в случае позиции «женщина». В рамках конфликта Вы описываете мужчину как того, кто молчалив и склонен к насилию, тогда как женщину – как ту, что болтлива и требовательна. Так что же, мужское и женское на самом деле существуют?
– Я считаю, что можно дать определение мужскому и женскому изнутри самой процедуры любви. Именно любовь создает пол, она его выявляет. Конечно, я, как и все знаю, что есть биологическая половая дифференциация. Но если нас интересует вопрос истин, мы поймем, что изнутри самой любви выстраиваются позиция «мужчина» и позиция «женщина». Позиция «мужчина»/«женщина», если смотреть на нее изнутри любви, является, следовательно, родовой: она не имеет ничего общего с эмпирическим полом лиц, вовлеченных в процедуру любви. Я считаю, что игра этих позиций универсальна. В процедуре любви позиции могут при случае меняться, они не приписаны раз и навсегда тому или иному из участников. В зависимости от обстоятельств один может быть более женственным в ссорах, а другой – более мужественным в мирное время. Однако позиция каждого остается формально определимой.
Формально эта позиция определяется в соответствии с полярностью: разделением и борьбой с этим разделением. Если бы не было разделения, не было и бы и постоянной борьбы с ним. Но и обратное верно: если бы не было этой борьбы с разделением, его бы не было. Две этих позиции определяют эту полярность. В случае мужской позиции, если и есть борьба с разделением, необходимо, чтобы было разделение. Женская же позиция поляризуется, скорее, на борьбе с разделением: конечно, разделение есть, но сначала должна быть борьба с этим разделением. Вот почему мужчина всегда рассматривается женщиной в качестве того, кто уйдет, или как тот, кто уже уходит. В литературе полно примеров этой полярности. Это, конечно, не значит, что любви не бывает. Это лишь значит, что любовь постоянно напоминает о существовании этой полярности внутреннего разделения, что не мешает ей так или иначе бороться с ним. Любовь непрестанно напоминает о существовании того, с чем она борется. Замечательно написано об этом в «Достаточно» Беккета. Женщина в конце говорит, что она оставила мужчину, поскольку именно этого он, в конце концов, и желал. Этот великолепный парадокс принадлежит самой сути любви.
Таким образом, у нас получается некая диалектика разделения и не-разделенности. В мужественности есть нечто, что видит не-разделенность с точки зрения разделения. В женском есть то, что видит разделение с точки зрения не-разделенности. Можно показать, что эти взаимные позиции мужчины и женщины согласованы друг с другом. Они имманентны любви, хотя их отношение к эмпирическому телу и не поддается простой стабилизации, разве что в случайных, статистических модальностях. Все, что можно сказать, – так это то, что часто мужскую позицию занимает мужчина. Но на самом деле это не особенно интересует философа, скорее уж социолога.
– В связи с этим Вы говорите, что позиция «мужчина» определяется так: «Истинным будет то, что нас было двое, а вовсе не один». Тогда как «женская» позиция определяется как «Истинным будет то, что двое нас было, и иначе бы не было вовсе»[5].
– Это примерно то же, что я только что сказал, не так ли? Но так сказано намного лучше. Несколько компактнее!
– Получается, что именно из-за значения для Вас двух этих позиций Вы говорите, что любовь по своему принципу гетеросексуальна?
– Говоря, что любовь гетеросексуальна, я хочу подчеркнуть, что внутри самой любви всегда различаются разнящиеся позиции, каков бы ни был эмпирический пол партнеров. Эти две разные позиции структурируют сцену Двоицы. Они полагают двоицу не только в качестве числовой двойки, но как гетерогенную двоицу. Конечно, у нас есть и чисто числовая двойка, но также и качественная двоица. При этом, скажу снова, я совершенно признаю тот факт, что бывает гомосексуальная любовь. Мне были известны истории весьма длительной и страстной гомосексуальной любви. Но это не возражение. Ведь в гомосексуальном отношении всегда выделяют две разных позиции. Все согласны с тем, что тут можно говорить о позиции «мужчина» и позиции «женщина». Но можно было бы их назвать и иначе, это не проблема.
Но когда я говорю о «гетеросексуальном», я хочу сделать упор на «
– Наконец, вот притча, которая послужит нам заключением: «Любовь проходит через желание, как верблюд через игольное ушко»[6].
– Я часто повторяю формулу Лакана: «Любовь – это, прежде всего, то, что относится к бытию». То есть дело в целокупности другого. То есть это ответственность за калейдоскоп гигантских отличий. Конечно, мы пытаемся дисциплинировать эти различия при строительстве общего мира. Но в любви все равно берешь на себя ответственность за бесконечность, вначале не понимая этого. Постепенное открытие разных плоскостей этой бесконечности – это, в общем-то, однако из проблем, но также одна из радостей любовного строительства.
Тогда как в желании речь всегда о желании определенного объекта. Я согласен по этому вопросу с Лаканом: объект желания – это частичный объект, даже если он размещен где-то в теле другого. Есть внутренняя конечность желания, которая связана с тем, что его причиной всегда является объект. Но причиной любви является не объект, а бытие. И с точки зрения любви, в желании есть нечто узкое. Именно поэтому я говорю, что любовь должна пройти через угольное ушко желания. Надо, чтобы она прошла там. Возвышенная, платоническая любовь не состоятельна. Все знают, что любовь должна пройти через желание. Ей нужно провести собственную безмерность через что-то весьма ограниченное и узкое.
Величие любовной сексуальности, когда она действительно существует, но также и фигуры ее провала обусловлены тем, что между предложением любви и деятельной сексуальностью есть диспропорция. Проблема тогда в построении сексуальности, которая позволяет сглаживать эту диспропорцию. Именно длительность, изобретение любовью сексуальности, приспособленной к миру, очарованному Двоицей, будет, насколько это возможно, скрадывать эту диспропорцию. Если только не соглашаться с классической семейной моделью, в которой супружеская сексуальность ограничивается порождением детей. Но это просто удушье, вызываемое государством! И в этом случае ясно, что любовь отказывается от самой себя.
Любовный опыт, в конечном счете, – это хороший способ понять, что такое бытие и объект, бесконечное и конечность. Речь о том, что к ним надо подходить не в их разделении, а в возможности их соединить. Нужно, чтобы любовь в своей конститутивной процедуре прошла через что-то, чей порядок отличается от нее.
Искусство
Уникальность художественного условия
– Искусство для Вас является одним из четырех условий философии. Как именно это условие ставит философской мысли особые вопросы?
– Если речь об уникальности художественного условия, нужно сперва прояснить один момент, который уже свидетельствует об уникальности отношения философии к искусству. Мир искусства – это сильный пример присутствия множественности в истинах. Художественная множественность может быть противопоставлена достаточно редким великим политическим периодам (которые имеют функцию создания истин), но в равной мере она отличается и от процедуры любви, едва ли не вездесущей. Но для философии это достаточно классическая проблема – отношение между искусством и искусствами, изящными искусствами. Какой именно принцип является общим для музыки, живописи и скульптуры? Вот вопрос, который издавна мучает философов. Обычно он принимает традиционную форму классификации искусств, их возможной иерархии. Есть ли искусство, воплощающее в себе все остальные искусства, некое высшее искусство?
Эти вопросы интересуют меня по онтологическим, в определенном смысле, причинам: они возникают внутри отношения между множественностью как фундаментальным термином онтологии, событием как термином, относящимся, напротив, к чистой единичности, и истинами, которые являются множественными и при этом каждая из них абсолютно единична. Искусство ставит эти вопросы совершенно по-особому из-за своей странной множественности, основание которой довольно трудно раскрыть. Недостаточно связать эту особость с множественностью чувств. В действительности, ни один принцип классификации не исчерпывает ее.
Второй момент заключается в том, что искусство в самом своем сердце содержит вопрос об отношении бытия к явлению. Художественный эффект – полностью в чувственном: это то, что мы видим или слышим. То есть мы находимся в порядке явления, того, что является. И, однако же, мы испытываем чувство, что здесь присутствует нечто существенное, едва прикрытое. Если использовать мой жаргон, я бы сказал, что здесь налицо отношение между онтологией и логикой. Во всяком случае, этот вопрос является для философии проблемой с самого ее начала. Так, недоверие Платона по отношению к подражательным искусствам – лишь одна из сторон его недоверия к явлению. И наоборот, для Гегеля искусство – это чувственная форма Идеи: это типичный диалектический пример почти телесного присутствия самой абсолютной Идеи.
– Однако разве искусство не укоренено всегда в отдельных культурах? А философия никогда не должна терять из виду универсальное.