Ю. Е. Красовская
МОСКВА «СОВЕТСКАЯ РОССИЯ» 1989
783
К39
Красовская Ю. Е.
К39 Человек и песня.— М.: Сов. Россия, 1989.— 160 с.: ноты.— (Б-чка «В помощь худож. самодеятельности» № 14).
Предлагаемая вниманию участников и руководителей фольклорной самодеятельности первая часть книги фольклориста-этнографа Ю. Е. Красовской «Человек и песня» приоткрывает заповедную кладовую богатств части Русского Севера — Терского берега Белого моря.
Самодеятельные фольклорные коллективы (детские, молодежные, взрослые) найдут в книге колыбельные, детские, игровые, протяжные лирические песни, исторические, хороводные, былину... Такие шедевры терского песенного искусства, как хороводная-игровая «Во лузях» и многоголосное эпическое полотно «Москва» («Город чудный, город древний»), в течение уже многих лет украшают репертуар известного самодеятельного ансамбля «Россияночка» ДК АЗЛК и теперь могут приумножить славу любого профессионального хора.
Автор освещает многие стороны крестьянской жизни, специфики народного творчества, подходит к собиранию и изучению фольклора как к комплексной проблеме народоведения.
783
© Издательство «Советская Россия», 1989 г
ПРЕДИСЛОВИЕ
В книге «Человек и песня» автор выступает как наследник и последовательный продолжатель дела, начатого в свое время такими выдающимися подвижниками народоведения (термин Е. Линевой), как П. Рыбников, Е. Линева, С. Максимов, О. Озаровская. Идейно-научное значение этой работы тем более велико, что за последние десятилетия фольклористы и этнографы, к сожалению, не уделяют должного внимания такой важной проблеме, как комплексная взаимообусловленность особенностей человеческой личности, народной речи, образного строя народного искусства, труда, быта, социально-экономических и исторических примет времени. Думается, по силе обобщения и положительному заряду ретроспективного взгляда на прошлое с позиций настоящего книга «Человек и песня», пожалуй, не уступает роману-эссе В. Чивилихина «Память». Различны, казалось бы, и научные задачи, поставленные этими двумя авторами, и методика исторических сопоставлений и антитез, и образно-художественный строй, и композиция (и многое другое). Но несомненно единство направленности того, что в свое время Белинский называл идейным пафосом произведения: это воспитание гражданского патриотизма в качестве основы интернационализма, воспитание Историей. Книга эта, по сути, является научно обоснованным, разносторонне комплексным, своего рода обширным уроком воспитания коммунистической нравственности и одновременно — как бы уроком истории, а также уроком родной речи, практического освоения богатств родной песенности, уроком краеведения, отчасти — уроком психологии, народоведения и даже — уроком природоведения. В описаниях природы Русского Севера автор выступает не только как тонко чувствующий и зримо живописующий художник слова, но и как природовед-наблюдатель, дающий научно-точные и емкие характеристики самой жизни Природы, естественно-материалистического диалектического процесса (таковы, в частности, картины-описания короткого зимнего дня, величественной ночной игры полярного сияния, поездки на оленях). К сожалению, на ниве современной фольклористики, этнографии, диалектического языковедения и социологии народоведения эта работа пока единственна в своем роде, поскольку решает поставленные задачи в их комплексном слиянии (и в доступной форме художественного повествования). Автор таким образом выстраивает свой рассказ о людях, что в каждой человеческой судьбе отражаются те или иные немаловажные черты эпохи истории — целый ряд примет времени. В школах Прибалтийских республик, а также республик Закавказья и Средней Азии давно в той или иной форме преподается национальный фольклор как неотъемлемая часть воспитания подлинного интернационализма.
Публикация книги «Человек и песня», можно надеяться, значительно продвинет вперед дело внедрения фольклора в школьное воспитание и в РСФСР.
Доктор искусствоведения, профессор, музыковед-фольклорист А. В. Руднева
ЭКСПЕДИЦИЯ, КОТОРОЙ БОЛЕЕ ДВАДЦАТИ ПЯТИ ЛЕТ
Первая моя самостоятельная экспедиция проводилась зимой 1962/63 года на Терский берег Белого моря. Поехали мы втроем от Петрозаводского института языка, литературы и истории Карельского филиала Академии наук СССР: известный уже в то время филолог-фольклорист Д. М. Балашов, я — вчерашняя студентка и фольклорист-филолог Александра Степановна Тупицына-Степанова — все сотрудники института. Не помню, как доехали до Мурманска, но хорошо помню, как сутки сидели в Мурмашах на «аэровокзале» (не поймешь, изба ли брошенная, барак ли,— по тем временам на Севере было это нормой): не пускала наш самолетик на Терский берег полярная пурга. Спустя сутки полетели низко-низко над выпуклой, густо заснеженной землей, щетинящейся темными пиками елей. Самолетишко был маломощный, «худяшшой» (не довоенный ли?) и никак поначалу не мог оторваться от заледеневшего летного поля. Замотанная в платки здоровенная тетка с ворчанием лупила большущей деревянной кувалдой самолет по крыльям. (Почему-то совсем некстати вспомнилось из детства, как извозчик немилосердно бил лошадь, упавшую в гололед,— и стало до слез жаль самолетик.) Вмещал этот трудяга шестерых пассажиров, экипаж из двух человек, почту и железные плоские коробки — кассеты с кинопленками («культурой» для «бесперспективного» и «отсталого» Терского района). Когда самолет все же показал признаки готовности оторваться от земли, пилот вошел в него и долго хлопал входной дверцей, а потом перевязал совсем по-домашнему вращающуюся дверную ручку шелковым розовым бантиком — для пущей крепости, что ли?.. В полете эта дверь немилосердно тряслась, бренчала и устрашающе всхлипывала. Невольно обращала внимание нанесенная трафаретом надпись над дверью: «Просьба в полете дверь не открывать», но не вызывала на этот раз никаких похожих на юмор чувств. К тому же холодно было, почти как на улице, а там — 40° по Цельсию. Ощущение живой близости обыкновенного чуда, причастности к повседневному, надежному, но постоянно радостному, пришло сразу же на аэродроме райцентра — поселка Умбы-Лесного, международного порта по сплаву северного русского леса.
ПОСЕЛОК УМБА-ЛЕСНОЙ. УМБА-ДЕРЕВНЯ
Полыхающее всеми цветами радуги короткое празднество полярного солнечного восхода торопилось перейти в зарю вечернюю. По заснеженным, сверкающим брусничным отсветом улицам поселка, просторно раскинувшегося на высоких берегах узкого морского залива (на Севере заливы называют губой), бежали из школы ребятишки — в валенках, пиджачках и без шапок (особый «крик» местной школьной моды: зимой по улице пройтись почти как у себя дома)... Рыжие, палевые, белые, пестрые, коричневые собаки — мохнатые густошерстные северные лайки — деловито бегут, на ходу взлаивая, виляя хвостом, глядя на мир необычно светлыми глазами. Многие встречные люди приветливо здороваются (большей частью — пожилые) и чуть удивленно глядят нам вслед. Слышу вежливо приглушенное: «Бедна девка! От земли — вершок, да... И куды онбар[1] большынськой, поболе себя, ташшыт?!» Это про мой рюкзак. Там магнитофон и (невероятно тяжелые!) к нему комплекты батареек, каждая из которых похожа на увесистый красный кирпич (были еще такие магнитофоны в начале 1960-х годов). И мне ощутимо легче нести свой груз от непритворного людского участия. В чистом морозном воздухе пар на лету от замерзающего дыхания превращается в прозрачные осколки, искрящиеся на солнце и тут же исчезающие. Упруго и звонко скрипит снег под ногами. Спускаемся с горушки в центр поселка, проходим мимо магазина и держим путь к Умбе-деревне, что за крутолобой лесистой сопкой, за угором да за речкой Умбой в тишине стоит. Там уж был прежде Д. М. Балашов, и нас туда сейчас уверенно ведет. Быстро бежит, мы не успеваем, сзади «корюпаемся» (потом мне скажут с доброй улыбкой о Балашове на Терском берегу: «Сколь не быстро-то бегает! Долги-ти полы у шубы — хлоп-хлоп. Гляди, углы у изб срежет; домы-ти дыбятся, пасть долу готовы, дак... Сколь не поворотной, легкой на ногу мужик-от!»). Потом и совсем теряем его из виду: убежал вперед... Идем. Догадываемся, куда идти. В розовой заводи залива (в незамерзшей его части с клубящимися завитками пара и радужными отражениями огромного стылого солнца), у деревянной рубленой пристаньки гравюрно четко чернеет большой карбас — рыбачье судно, терпеливо дожидающееся летней рабочей поры. Говорливая, по-горному норовистая река Умба не замерзла и при сорокаградусном морозе торопится к Белому морю. Вода в реке пенится, брызжет, кипит ключами на каменистых порогах. Через шаткий мостик идти даже боязно. Но вот и Умба-деревня (как здесь говорят, отличая ее от поселка Умба-Лесного). Идем, чувствуя пристальные взгляды из-за занавесочек, из-за пламенных и зимой цветущих на окнах гераней, «огоньков», «ванек-мокрых»... Как неловко! Бросил вот! Куда идти? И только это подумалось, как впереди, на крыльце осанистого бревенчатого дома возникла грузноватая, пышущая хлебным домашним теплом хозяйка: «Голубушки-белеюшки! Сюды подьте, да... Котомки скинывайте, дак. Заморились, божоны[2], поди. В избу пожалуйте, чаю кушать. Приходите-ко, да проходите-ко, дороги гости, гости желаннаи!» — завыговаривала-завысказывала, будто песню пропела, круглолицая, ясноглазая, немолодая женщина. В доме за столом, у пузатого самовара Балашов уж чаевал с шанежками (стоило спешить!). И сразу окунулась я в теплый, добрый мир, где испокон веку человек человеку брат, где удобно и уместно живут рядом не только люди и животные, но и вещи, где всему — свое место и, время, где люди смеются часто и по-детски заливисто. «Андели! Куды ты, котишко, под ноги лезёшь? Опружил[3] свое молоко, скотинка. На те, лешой, кота! Доцерь, корми гостей, не зевай! Одиннадцету заповедь знай... И все-то вы, бедны, места не находите, ездите. Да и то сказать: преже были долги времяна, а нониче все боле — моменты. Люди-то за моментами и гонятсе, суета тут и родитсе, дак... Ну, а мы живем, быват, не пышно, да далеко слышно... А можно сказать и по-иному: живем не пышно, дак далеко и не слышно... Напроизволящо... У нас ведь без пословици и слово не молвитси (оно навроде побасчей слово с присловицей да с пословицей)» — Пиама[4] Степановна Девяткина, расторопная хозяйка дома, как бы между делом, без видимого усилия накормила-напоила, обласкала и развеселила всех: гостей в первую очередь, детей, глядящих на мать пронзительно голубыми глазами из-под прямых льняных волос, кота-котовая, собаку в конуре, овец и корову в стойле. Вот и хозяин пришел, незаживный, нетолстой, потирая с морозу нахолодевшие щеки. Обрадовался гостям. Как и хозяйка, не стал выспрашивать, почему да зачем пожаловали (пожаловали — и ладно, и хорошо!). «А подай, дедко, «Нарцыза»,— сказала Пиама Степановна. И Николай Кузьмич взял со своедельных полок и подал... термос — ярко-красный с букетом пронзительно пунцовых цветов на боку. Мы воззрились, молча вопрошая. «А тут был у нас в школы учитель приежжой. Нарцызом Ивановицом звали,— пояснила готовно хозяйка.— Дак никак, никакой уж моготы не было запомнить имечко. Бывало, приду на родительско собраньё, уж вся вымучаюсь, коли надо назвать его, сердешного. Ну, однако же, не враз, но запомнила погодя... Тепере привозят на веку перьвой раз в лавку ети самые термоса. Жоноцки говорят,— ловко таково: цаю зальешь,— горяцой пей хоша ночью, самовар не ставя. Принес хозяин и мне. Опеть беда: не упомню, как назвать теперя ету штуковину. Однова говорю хозяину:
— Дедо! Подай... (а цё — не выговорю).
— Цё? — спрошат.
— Да ётта, на полицки стоит... (несет соль, ложку).
— На те, лешой,— говорю,— етого... подай! Нарцыза...
— Видишь, термос не замогла сказать, а сдумала сама себе: тоё трудно слово, которо сказать нипощо не замогу. Тут Нарцыз и выскоцил. Так теперя всё и смеемся, завсегды термос Нарцызом зовем (а Нарцыз-от Ивановиц уехал уж давно,— дак не обидно, быват)... Ну, как, хозяин, наробилсе, рыбки добыл?
— Да уж, замерз... Неплохо б сейцас после етого два стаканцика цаю согретого» — по-новгородски твердо выговаривая «г» в окончаниях и цокая, смеясь ответил Николай Кузьмич. И пошло-пошло с прибатурами, да с приговорами чаеванье. Спать легли поздно. С повети тянуло духмяным запахом развешанных березовых веников банных. Мерно тикали ходики, словно пробивая каждым ударом теплую избяную тьму. Хозяева себе постелили на чистом крашеном полу. Мы с Шурой — на кровати, на перине («Как же! Гость-от с собой постель не носит, дак...»). Дмитрий Михайлович — на кушетке. А утром проснулись — нет Дмитрия Михайловича. «Где?» — «Улетел, дак...» — «Куда улетел?!» — «В Варзугу, дальше, дак...» — «Что же не сказал?!» — «Как не сказал,— сказал ведь. Передать велел: пущай, мол, сами роботают». Вспомнилось, как учат иногда плавать: из лодки в воду бросают на глубоком месте. Ничего не поделаешь, придется работать. Пошла я собирать знатоков на вечер к Пиаме Степановне петь. В «нижний конець» деревни прошла, к фактории рыбной, где живет признанная запевала — Платонида Алексеевна Дурынина. Тут передо мной впервые ширь и сила Белого моря вся открылась, как мощный оркестровый аккорд зазвучала. Снег сиял и искрился под ногами, на камнях, на дальних скалах, а море все еще не замерзало. Лениво, как бы засыпая, катило на берег волну, стынущую, тяжелую от мелких льдинок — тертухи. Тут и дом Платониды Алексеевны. Слева Умба-река, кипит на камнях, спешит в море влиться. Справа — «Окиян-море синеё». Не пришлось мне долго уговаривать хозяйку: тут же охотно согласилась, услышав ссылку на Балашова. А вот и муж ее вышел из лодки, где распутывал сети. Очень советовала Пиама Степановна его уговорить («голос, што твой колокол, и песни знат»), но не согласился ни за что. «Зубы-ти вси вытащил... Окомёлышей[5] и то не осталось. Не старой, а шмакаю. Куды уж мне с има, с песнями!» Подымникова Зинаида Алексеевна, сестра Платониды, тоже, не чинясь, согласилась. Попова Анастасия Анатольевна, Фекла Макаровна Клемешина — всем, включая наших хозяев — едва за пятьдесят. Только Еголаевой Фекле Тимофеевне, худой, быстрой в движениях, черноволосой женщине, было ни много ни мало — семьдесят восемь лет. Собиравшийся ансамбль единогласно требовал «мужского фундамента». Им должен был стать односельчанин, мужчина за пятьдесят Герасим Константинович Талых. «Кру-ут!.. Крутоват,— предупредили женщины.— Ишшо придет ле... А быват, тебе его и не сговорить». Герасим Константинович — большого роста, сильный, стройный мужчина (волосы как смоль, лицо сияет румянцем) — выслушал мое приглашение без удивления, словно каждый день ходили здесь фольклористы,— ничего, мол, особенного. Не отказал. Но и не пообещал. «А вот как ишше поправлюсь с делом... Бревны тут лажусь качать да волоцить саньми. Быват, приустану, дак и не пойду». Я стала объяснять, как нужен мужской голос «подсобить» женщинам, и, раскинув умом, вызвалась в помощницы «бревны таскать да волоцить», чтобы закончить с этим делом пораньше. Герасим Константинович предложение мое принял серьезно и лишь в глубине зрачков мелькнуло что-то похожее на необидную усмешку: разговаривая с ним, мне надо было смотреть вверх, чтобы видеть его лицо. Однако принял «во товарищи». Ну, и намучилась же я! То бревна катились на меня, ударяя больно по ногам, то сани не «волоцились». Часа три отработала. «Чего уж! Поди, деушка, отдохни. Приду, дак».
Только недавно поняла я, какой урок трудолюбия, терпения, нравственности и целеустремленности сознательно преподал мне этот человек, и сейчас низко кланяюсь ему за это. Задыхаясь от непосильной тяжести, я утешала себя тем, что честно зарабатываю право на личное время этого человека. Теряя надежду, снова ее приобретала; сопоставляла свой интеллигентский труд с повседневным крестьянским. Недаром древний мудрец сказал: «Надежда и терпение — искусство есть». Много было думано-передумано и понято (но только сейчас, повторяю, поняла я, что Герасим Константинович сознательно проверял меня на крепость, на человеческие качества — стою я его внимания или не стою).
Но вот отполыхал короткий полярный зимний день. Наступил вечер. Собрались к Пиаме Степановне гости званые. Пришел позднее всех (проверив крепость нервов приезжих) и Герасим Константинович. Магнитофон прилажен. «Декабрь 1962 года. Деревня Умба Терского берега Белого моря. Исполнители (перечисляю в микрофон всех присутствующих). Звукозапись ведет Красовская. Запись текста — Тупицына-Степанова»... Что это? От усталости, от бревен или от волнения мелко дрожат и прыгают руки, не слушаются рычаги управления? Веду первую в жизни самостоятельную фольклорную запись. Мой первый шаг длинного и трудного жизненного пути по призванию, по свободному выбору. «Какую старинную песню хотели бы вы сами спеть?» — спрашиваю я «для затравки». Отзывается первым Герасим Константинович. Он споет. Один сначала. Звучит мощный баритон, и сразу становится в просторной горнице будто тесно от такого большого человечища с огромными трудовыми руками, с «голосиной, што твой колокол».
«Я здесь один с гитарой под полою»...— разворачивает перипетии «испанского» романса Герасим Константинович. Правда — исполнитель хорош! Казалось бы, гитару и шпагу только. Женщины уважительно слушают. Записываем. Потом записываем распетое на поморский напев прощание Чайльд-Гарольда с родиной, почти в точности по Байрону («это рекрутська песня» — уточняют). Потом — рыцарская баллада «Мальвина»... Но должен же быть, есть и свой, исконный репертуар! Я уверена в этом, знаю. Стараюсь «повернуть» тематику. И вот награда: песня вольницы из цикла о Степане Разине «Роспеки-ко, красно солнышко»[6].
Казалось, эпическая песнь мощной ширококрылой птицей летит над легко позванивающими глубокими чистыми снегами, над стынущим морем, над притихшими до весны немереными лесами. Будто не шесть женщин и двое мужчин поют в бессонном доме затерянной деревни, плотно накрытой пологом полярной ночи, а сама мать-сыра земля органно играет сокровенное на тайных струнах бытия. Шумит река. Блистая на солнце, журчат ручьи, выписывая узоры земной красоты. Басово гудит ветер — Стрибожич, бьет в колокола праздничной тревоги, клонит к земле «лесы темныя, лесы дремучия». Играет-рассыпается радугами восходящее солнце... Просыпающаяся природа приветствует поход мстителя народного, славит его отчаянную головушку, русскую ширь характера удалого молодца Степана Тимофеевича Разина.
И вдруг что-то «спотыкается» и чудодейство мигом исчезает. «Штой-то не упомним. Как-то тут дале она, эта девица, хвастает, будто сон, видишь, к тому, што «атаману живу не быти, а есаулушку в тюрьмы сидеть, а мне, мол, красной девицы, золотой казной владеть. Тут атаманушку-батюшке Степану Тимофеевичу за обиду ето показалосе, за обиду великую. Розгоряцилсе он, могучи плеча его да разходилисе, удаль молодецкая розыграласе. Тут как-то ему ишше добры молодцы-гребцы говорят, што ты сам, отаманушко, коли только не бабой стал, што ей слухаешь. Он и розгоряцилсе боле того, да взял ей и шарнул-кинул в волну. А сам закручинилсе (видишь, любил ей крепко,— ну, дак ведь не перечь мужику, себя-то повыше его не ставь). А спеть-то уж до конца никак не заможём: из памяти нынце выронилосе, слово на слово наскакиват, не бежит, с мотивом не ладит, вздорит, дак. Забыли».
Велик был мой первый самостоятельный «песенный улов» в тот далекий декабрьский вечер. Вспомнили и древние свадебные песни, и исторические, и протяжные лирические и хороводные игровые...
В тот же вечер впервые сверкнули передо мной страницы истории Терского берега. «Мы — новгородчи, вековечны рыбаки да охотники,— сказали мои новые друзья-учителя.— Из Нова-города пришли сюды наши праотци на лодках-ушкуях. Где — реками сплывали, где — волоком тащили. Незанятых земель, видишь, искали: тесно им было во Нове-городе. Сколь далёко зашли! Крепостного права здесь на веку не бывало (верно, холодновато помещикам показалось сюды забиратьсе! — сказали со смехом). Больша воля тут была. Всякой люд и бежал к нам на Терськой берег жить: погнал царь скоморохов — они к нам прибежали, потом уж пугачевци, разинци от розправы прибегали хоронитьсе опосля розгрому, казаки всяки опальны ссылали опять сюды же. Всем места достало. А то ишше кака-то чудь белоглаза, деды сказывали, жила тут же».
Через несколько лет познакомлюсь я в Мурманске с видным советским историком, впервые выделившим Терский берег как особое место в истории освоения Севера русскими землепроходцами,— с Иваном Федоровичем Ушаковым, а затем буду изучать его труды... А пока сейчас записываю из первых уст... Это потом я узнаю летописное утверждение о том, что уже во времена Ярослава Мудрого пришли сюда первые ушкуйники-новгородцы. Узнаю о разногласиях историков в вопросе определения времени первого появления русских на Терском берегу. Узнаю, что хотя наиболее скептически настроенные и утверждают, что лишь в XV веке появились русские на этом северном пустынном побережье, богатом строевым корабельным лесом, пушным зверем, боровой дичью, царь-рыбой семгой, речными жемчугами скатными, ловчими соколами, быстроногими оленями, тем не менее одна из древнерусских летописей сообщает, что в междоусобной Липицкой битве под Суздалем в 1216 году наряду с другими знатными воинами погиб Семьюн Петриловиць (Семен Петров), «терский данник» (сборщик податей). Из этой скупой записи явствует, что уже в начале XIII века Терский берег хорошо был знаком русским, посещение его было делом обычным, и подати взимались регулярно.
Саамское слово Тре (Тьре) означало лесистый берег, землю, покрытую лесом. В грамотах Великого Новгорода южное побережье Кольского полуострова именуется Тре, Тере, Терь, Тренес. Впоследствии русские стали называть последним именем весь Кольский полуостров...
Потом я узнаю, что нынешние особенности говора терчан — это особенности древней новгородской речи. Потом обратит мое внимание И. Ф. Ушаков на то, что терские поморы называют юго-западный ветер шелоником — так же, как его называли древние новгородцы по имени, реки Шелони, впадающей в Ильмень-озеро с юго-запада... А сейчас я делаю первые шаги по Терскому берегу, даже не предполагая, как много я узнаю завтра...
«В поселок Умбу-Лесной завтра сходи,— советует мне Герасим Константинович,— там Петро Ивановиць Пирогов, кузоменьской родом, историю нашу пишет. Тот мно-ого знат, тебе расскажет». «Бабку Катариху тебе в поселке кажной укажёт,— подхватывают женщины,— она така уж проходимка, така проходимка, первобытна старуха — все знат...» — «Как проходимка?! — безмерно удивляюсь я. И тут же записываю изначальный, древний смысл слова: «Она уж на веку кругом в людях жила, весь Терьской берег прошла-проходила, все вызнала. Стара, а шибко памятлива,— все обскажет, споет тебе».
Ночью не спалось от радостного волнения первой встречи с творцами и хранителями народного искусства Тихонько скрипнула дверь — и после избяного тепла плотно охватывает меня сорокаградусный мороз полярной ночи. В тишине явственно слышен бег Умбы-реки. Вся деревня спит. Ни одного огонька в окнах. Только непривычно огромные искристо зеленые звезды светят так ярко, что на голубоватом снегу видны прозрачные тени изб. Тоненько повизгивает снег под валенками. Иду к рыбной фактории у моря. И вдруг будто кто-то слегка толкает меня в спину, подает тревожный сигнал: что-то случится сейчас, берегись!.. Останавливаюсь и гляжу назад. И впрямь сейчас что-то случится. В недвижной бездонности черноты неба «что-то», еще пока не видное глазу, но уже присутствующее незримо, зарождается, оживает, движется и вот-вот воочию, зримо представится. Мгновенно (только что в этом месте ничего не было, кроме черноты) проявляются разноцветные сверкающие очертания гигантского инструмента, похожего на орган. Глаз не может уловить мгновений движения, но уже через считанные секунды очертания органа становятся фасадом невиданного дворца, полыхающего радужным, зловеще холодным огнем. Вот чудища какие-то застыли в судорожном изгибе то ли пляски, то ли поединка. И вдруг все исчезает. Миг исчезновения так же неуловим, как и миг возникновения. Так вот она, первая моя встреча с грозной, пугающей красотой сполохов таинственного полярного сияния, с его загадочной цветомузыкой...
«ПРОХОДИМКА» БАБКА КАТАРИХА
Наутро мы с Шурой идем в райцентр Умбу-Лесной. «Проходимка» бабка Катариха (Анастасия Ивановна Катарина) оказывается необыкновенно приветливой, непритворно доброй, одновременно хитроватой и мудро откровенной старушкой. Каждая морщинка ее лица излучает улыбку. Узловатые пальцы натруженных на веку рук не перестают прясть шерсть и наматывать нитку на веретено. Маленькая казенная комнатенка кажется тесной от шума радио. «Проходите-ко, девки, проходите-ко, красны! Откуль идетё, куды путь держитё? По каким делам к нашим берегам? О-о! Из Москвы, к нам за песнями? Преже говаривали — «в Москву по песни», а топерича — из Москвы. Вона их сколько в Москве песен — от них и ящик тесен»,— смеется бабушка Катарина, указывая на радио, прикрытое салфеточкой с вышитой птицей.— Я вот сколь лет уж слушаю радиво, а все не пойму, кто там сидит, поет, играёт да гудаёт, да про што баёт... Только привезли впервой до войны ети радива, стары люди первобытны говорили: нечиста сила там сидит. А дети розломали — и нет там ей, нечистой силы.
Невелика росточком, «незаживная»[10], темный платочек повязан узелком под подбородком, длинный темно-синий сатиновый сарафан. Лицо правильное, легко представить его молодым и красивым: удлиненный овал, ровный, не короткий нос, мягко закругляющийся подбородок. Необыкновенно живые орехово-карие глаза смеются, остро испытующе, с прищуром глядя на нас. Вдруг лицо ее принимает нарочито серьезное, чуть не сокрушенное выражение, даже углы тонко очерченных губ опускаются. И это противоречие сбивает с толку. Не понять: то ли бабушка Катарина над нами посмеивается, то ли, наоборот, нас забавляет, то ли не хочет с нами вовсе дела иметь, дурачит, то ли своими признает...
Примерно так, поначалу непонятно, с хитринкой, ведет себя да стихотворными приговорками разговаривает в русских народных сказках баба-яга... Но не та, что ездит в ступе, летает на метле и норовит изжарить на обед кого-нибудь. А та, что обычно прядет шерсть, до времени прикидывается самой обыкновенной бабушкой и, жалеючи добра молодца, собравшегося в дальний неведомый путь искать свое счастье, дает ему в руки заветный клубочек ниток. Бежит этот клубочек — разматывается, безошибочно указывая герою путь-дорожку. Но вдруг вспомнился вчерашний вечер и слова: «Погнал царь скоморохов — они к нам прибежали...» А и впрямь — не скомороший ли артистизм в потомственных терчанах играет? (А может, и «с другого конца», как говорят терчане? Именно потому неизбежно появилось скоморошество, что искони в русском народном характере рука об руку идут вместе трагические слезы и облегчающий душевную боль смех, серьезная мудрая простота и неложная «театральность», святое слово—и слово острое, за которым в карман не лезут?) Потом сотни раз буду я встречаться с этим удивительным народным умением на ходу сочинить короткий стихотворный монолог или разыграть ослепительное диалогическое рифмованное состязание в остроумии. С умением в смеховой форме (как будто походя, шутя) коснуться иной раз даже философских проблем бытия, найти смешные стороны даже в трагических обстоятельствах (и тем значительно облегчить их)... Через много лет, на пороге своего одинокого девяностолетия (которое, казалось бы, обязательно должно было быть безрадостным, а поди ж ты — вот и нет!), Анастасия Ивановна Катарина скажет мне с тем же смехом в глазах и серьезностью в лице:
И, как в первую встречу, взглянет искоса, как бы проверяя, правильно ли я воспринимаю предлагаемую игру. А увидев мой карандаш, летающий по страницам ученической тетради, поспешающий в точности записать блистательно разыгранную бабушкой сценку, засмеется широко, открыто. Так приобщает меня бабушка Катариха к «таинствам» жизни, которую она (как и многие представители крестьянства) воспринимает отчасти как бесконечно длящееся импровизационное театральное действо на миру. Неудачных, нежеланных, «несыгранных», ролей, положений, сюжетов в этом театре народной жизни не предусмотрено. Полагается всегда и всякому (в отдельности и вместе, артелью) найти нужные и уместные действия, слова, поступки, выход из самого, казалось бы, безвыходного положения; заново выстроить события или снабдить их таким разъяснением (со стороны), чтобы всякий слушатель и зритель стал действенным соучастником этих событий. Элементы театральности, воспринимающейся монументально на фоне крупных исторических событий, вообще характерны для поведения терчан. Так, например, в 1850-х годах, в период Крымской войны, участились случаи разбойничьих нападений англо-французских эскадр на Терский берег Белого моря. Изустная память об этих событиях жива и сейчас. Старики рассказывают, что у большого поморского села Кузомени английские корабли стали на якорь и высадили десант. Кузомлянские мужики увезли женщин и детей на лодках вверх по реке Варзуге и спрятали в лесу. Вооруженный пятьюдесятью тремя винтовками и ружьями отряд кузомлян пошел навстречу врагу. Вот что пишет об этом со слов старожилов краевед Е. Двинин (сам потомственный кузомлянин)[13]: «...когда оба отряда сблизились на ружейный выстрел, англичане остановились, и от них вышел с белым флагом парламентер. Навстречу ему выступил вооруженный старинным кремневым ружьем кузоменский староста Павел Абросимов. Англичанин показал рукой на корабль, где у орудий стояли с зажженными фитилями пушкари, и надменно произнес: «Нам надо корофф!» В ответ Павел Абросимов показал рукой на изготовившийся тем временем к бою отряд кузомлян, стукнул о землю прикладом и громко сказал: «А не надо ли вам комаров?!» На этом дипломатические переговоры завершились. После короткого совещания англичане довольно поспешно отступили к лодкам и отчалили на корабль».
В этой короткой традиционно рифмованной «перебранке» русский народный юмор оборачивается одной из своих многочисленных смысловых граней, выступая в роли грозного оружия, могущего устрашить даже организованную вражескую силу.
...Но возвратимся к бабушке Катариной, живой свидетельнице вчерашней старины. И она в этот раз откроет многое множество таких «чудес», о которых иные старожилы и не слыхивали. Например, споет рекрутскую песню эпохи Петра I: «Свет ты наша прешпектива»[14].
Эта протяжная песня имеет ряд явных признаков народной музыкально-поэтической культуры времени Петра I, однако корни ее происхождения теряются в еще большей глубине веков. Никто ни на Терском берегу, ни где бы то ни было, уж не споет никогда эту песню, которую когда-то сложили рекруты-новобранцы. Тягучая, кажущаяся бесконечной песня — как дорога из родной деревни в дальние чужие края, по которой гонят новобранцев невесть куда (и по которой, может быть, многие из них никогда уже не вернутся назад). Нет в этой песне действия, развивающегося сюжета (в том плане, как их принято понимать в профессиональном искусстве). Но зато в совершенстве выражена свойственная русскому народному искусству высокая культура эпического умения длительно пребывать в одном состоянии духа.
Перед молодцем дорога — невозвратная дорога длиною в жизнь, расставание навечно с отцом-матерью. Растет, ширится печальная крепкая думушка, глубоко скрытая сердечная кручинушка. По-былинному широко видны молодцу с «красного крылечка» все четыре стороны света. Но ни одна из них не предвещает ничего радостного:
Почти во всех рекрутских песнях присутствует как символ провожающей молодца родины эта «бела береза кудревата», которую он будет вспоминать всю жизнь со щемящей болью, временами похожей на радость... Ты заметил, конечно, мой читатель, что в поэтическом тексте этой песни многие слова как бы разрываются? Этот прием, называющийся в фольклористике внутрислоговым распевом, один из самых характерных, отличающих именно
Если очень вслушаться, вчитаться, впеться именно в эту песню, постепенно сам для себя открываешь, насколько глубинны внутренние (а отнюдь не внешностные) приметы народной песенности в творчестве великого Пушкина, в лермонтовской «Песне о купце Калашникове»...
Да! В это первое «бываньё» наше расскажет бабушка Катарина многое: и как осиротела, и как «зацяла роботать по цюжим людям с девяти годов (матерь померла, дак)», и как отец отдавал ее замуж «шестнадцатигодову за незнаемого да за нелюбого» только потому, что «у жениха боран был». Споет бабушка байки (колыбельные), плясовые, кружальные песни, горочные («зимой на масленицю-ту с гор катались, тут же на горках кружались, плясали — горки водили»). Споет бабушка редкостный, забытый уж всеми плач невесты перед баней, причитание жены по мужу своему, рыбаку, шуточные песни... Через несколько дней приду я ночевать сюда, в маленькую комнатушку, где всего-то обстановки, что русская печь, большая деревянная кровать, у окна — лавка, на ней прялка резная да небольшой стол, а в углу потемневшие образа. Мы будем без сна лежать на широкой кровати, и во тьме, чуть колеблемой бессонным огоньком в «красном углу», бабушка шепотком расскажет мне (впервые в моей жизни!) таинственные «былички» о... нечистой силе.
УРОКИ ИСТОРИИ. ПЕТР ИВАНОВИЧ ПИРОГОВ
И в этот же день идем мы с Шурой знакомиться с Петром Ивановичем Пироговым. На высокой горушке над заливом в уютном бревенчатом одноэтажном доме встречает нас приветливая, нешумная семья: Петр Иванович, его жена Мария Кириковна и застенчивая девушка, их дочь Эля. Петр Иванович — довольно высокий, плотный, кряжистый, не старый еще, спокойный мужчина с гладко зачесанными назад прямыми темными волосами — после традиционных на Терском берегу радушного угощенья и чаеванья уводит нас в свой кабинет, где все шкафы, тумбочки, полки, ящики большого письменного стола заставлены аккуратно папками с материалами по краеведению. Петр Иванович — майор в отставке, партийный работник. Краеведение — неугасимая любовь, дело всей его жизни. Кажется, невозможно придумать такого вопроса (если он, конечно, касается Терского берега, его людей, жизни, истории), на который у Петра Ивановича не нашлось бы ответа. Недаром сам он называет себя «ученым-самоуком». Однако ложной, наносной учености — никакой. Речь Петра Ивановича, как у всех терчан, быстрая, но распевная, с оканьем, твердым «г» в окончаниях и древнерусским «цоканьем». Под рукой — папки, тетради, но хозяин мало в них заглядывает (все помнит): «Наш Терськой район расположен там, где Кольской полуостров омывается студеными водами Белого моря, и линия Полярного круга пересекает его. Еще на заре основания края терчане были мастерами судостроения и судовождения. В летописях упоминается знаменитый кораблестроитель Микула Варзужанин (примерно XV—XVI века). На своих парусных судах поморы плавали не только в Белом и Баренцевом морях, но и ходили к Новой Земле, ко Груманту и к берегам многих западноевропейских стран. В ряде крупных поморских населенных пунктов были свои судоверфи.
Так, до первой четверти XX века в селе Кузомени (родина моя, заметь) строились большие трехмачтовые корабли. Соляны варницы были в Порьей губе, в Умбе, Кузреке. Варили соль не только для себя, но и тысячами пудов вывозили в Каргополь, Вологду и другие места. Наши села насчитывают своей истории — кто 400, кто 500, кто 600 лет — не меньше трехсот. А вообще-то новгородцы строили первые поселения у моря, в устьях рек уже с XI—XII веков. А вот Иван Федорович Ушаков считает, что значительно позже. Тут у нас с ним разногласия. К примеру, «Новгородская первая летопись старшего и младшего изводов» отмечает, что в 1419 году на Белое море пришли норвежцы и разграбили на Терском берегу Корельский погост[17] Варзугу. Ушаков делает вывод, что погост Варзуга был выстроен и заселен карелами, которые жили там в этот момент, в 1419 году. А я спрашиваю: зачем карелам свое же селение называть по-русски корельским? Вот Кандалакшу, к примеру, действительно основали и назвали карелы. По-карельски это название и означает «начало, основание залива». Значит, Варзугу назвали Корельским погостом русские, жившие к тому моменту там. Может быть, и в честь бывших первых поселенцев — карел — назвали...
Уверен, что первые поселения на Терском были у моря, в устьях рек. А после ослабления Новгорода, когда опустошительные набеги норманнов на Терский берег участились, жители, спасаясь от погромов, переселялись в глубь берега, поднимаясь вверх по рекам выше порогов. Так образовались села Умба, Варзуга, Вялозеро, и ныне удаленные от моря. А в XVI—XVII веках начался обратный процесс: переселение к морю, к рыбным местам. Например, село Тетрино возникло в 1660 году; Кузомень — приморский выселок Варзуги основан в 1665 году. Приморские села Кузрека, Чаваньга, Чапама и другие существуют также более трехсот лет...» (Потом, значительно позже, я буду читать об этом же в газете «Терский коммунист», в серии исторических очерков П. И. Пирогова, буду работать в Мурманском областном партийном архиве с рукописными материалами Петра Ивановича под заглавием «Из истории партийной организации Терского побережья». Но сейчас происходит нечто более значительное: передо мной раскрываются тайники непрерывающейся устной памяти народной, происходит передача сведений от сердца к сердцу, из уст — в уста.)
«В летописях писали, что новорожденные векши[18] и малы оленцы тучами падают на Терьском берегу с неба и, подросши, разбегаются стадами по всему краю. Вот какое впечатление на наших предков-новгородцев произвели не тронутые человеком богатства Севера! Жемчуг (зеньчуг по-прежнему) в реках скатный, рыба в озерах, рыба в реках, рыба в море, лес строевой — то ли не богатства!» (И круто «модулируя» — разговор ведь, а не исторический очерк у нас!): «Вот где-то опосля нонешнёй войны, годов с 1950-х, все воюю с местными властями, со своими же, за Терьской район. «Нерентабельный. Бесперспективный. Закрывать его надобно»,— только и слышишь от них. Как «бесперспективный»?! Люди, однако (праотцы наши), тысячи верст шли на лодках, пеши, волоком волокли, край етот открыли,— не был перспективной?» И, высказывая свою крепкую заветную думушку, уже горячась, едва не заикаясь от волнения за любимую свою землю: «Искать надо причины падения рентабельности. Находить их. Искать, находить и осуществлять новые пути развития края. Что же значит: пожил — использовал — бросил? Подадимся еще не опустошенную землю искать? Это же ведь — родина наша, Терьской берег-от!.. Преже искали пути развития. Вот, к примеру, до революции никаких овощей, кроме редьки и репы, у нас не выращивали. А после революции первый урожай картофеля получила в 1918 году Елена Ивановна Пирогова. Посадила два мешка, а собрала сам-сорок. Тут и все стали садить в других деревнях. Картошка положительно сказалась на борьбе за рождение новой отрасли экономики — за сельское хозяйство. В 1929 году первые были колхозы созданы (в Кузомени и Кашкаранцах). Если раньше овощи привозили на Терьской берег купцы и килограмм картофеля стоил дороже килограмма семги, то сейчас терчане сами обеспечивают себя капустой, картошкой, свеклой, морковью, луком и другими овощами. И так уже было в колхозах перед войной. Молочное и мясное хозяйство высоко стояло у нас перед войной. Опять бы можно поднять.
Говорит начальство: «Рыбы не стало». А я, потомственный терчанин, уверен: поведи дело по-хозяйски — и рыба появится. Опять же новые методы ее разведения и ловли можно найти. Вот я тут предложил (сам изобрел и разработал) новую методику ловли семги. Ни да ни нет от них не услышишь. Сидя-ат... Свое: «Нерентабельный»... Известно, под лежачий камень вода не течет. А ведь терчане на веку такими не бывали. Голова у них варила, миром все дела решались. Возьмем то же крестьянское самоуправление (в котором я лично вижу исторические предпосылки для сегодняшнего ведения социалистического хозяйства). В селениях сообща, миром решали многие экономические вопросы. Причем в каждом терском селе были свои особенности этого самоуправления, соответственно особенностям жизни и труда людей. Так, в ряде селений траву на пожнях косили, сушили и убирали сообща, артелью. А потом сено (в единице измерения «заколина», то есть стог) делили по душам.
Тони[19] были общественной собственностью, сдававшейся или продававшейся на сезон ловли семги. На сходах (собраниях мужчин) сами устанавливали порядок продажи тонь на сезон и порядок их использования: применение соответствующего типа сетей, установка заборов[20] (или их запрещение), время их обязательного открытия для прохода части семги к местам нерестилищ и т. д. Установленные порядки (независимо от того, соответствовали они государственным законам или нет) жителями данного села строго соблюдались. А если появлялся изредка нарушитель, то независимо от того, кто это — богач, бедняк или середняк, по решению схода строго наказывался... В промысле рыбы и морского зверя (тюленя) применялись коллективные формы труда. Работали на промыслах артелью от 8 до 15 человек. Члены артели называли друг друга товарыши.
На тороса — зимний промысел тюленя — уезжали артелями лодками по 5—8 человек. Вся добыча поступала в общий доход. Доход распределялся поровну между участниками артели.
В Кузоменской волости, например, при продаже тони в аренду на сезон при оценке исходили из «ловистости» тони. После продажи тонь собирали волостной сход. На нем решалось, каким образом распределить деньги. Скажем, из губернии на деревню 5 тысяч налогу на год. Его платили из общих денег. Каждый в отдельности мог даже не знать, сколько он платит. Из этих же денег выделяли сумму на содержание школ: постройку, ремонт, отопление, освещение, зарплату учителю, библиотеку, содержание уборщицы. А еще — на содержание фельдшерского пункта и другие общественные цели. На все это тысяч 10—15 в год уйдет. Остаток, примерно 10—12 тысяч, распределялся сходкой подушно (в расчет принимались только мужские души, начиная с новорожденных). Приходилось примерно по 10 рублей в год на душу. Вот как самобытное управление все регулировало! Настолько сильны были у нас демократические традиции самоуправления, что, естественно, революционные идеи нашли моментальный отклик у терчан. Например, Кузомень в конце XIX — начале XX века становится одним из мест политической ссылки в царской России. И уже в 1906 году именно там создается первый политический кружок на Терском берегу. Есть основания утверждать, что в деле организации этого кружка главную роль сыграл выдающийся революционер Виктор Павлович Ногин. Он был в Кузомени в ссылке в августе 1905 года и очень быстро наладил контакты с рыбаками-поморами. По просьбе Ногина рыбаки спрятали его в карбасе под брезентом и переправили на Большую землю. Всего через две недели после побега Ногин уже встречался в Женеве с Лениным...
Ну, а песни? А как же! В дни отдыха от тяжелого труда, в праздники жители побережья заполняли время коллективными развлечениями. Поздней осенью, возвращаясь в деревню с промысла рыбы, из плавания на торговых судах (в ноябре — декабре), собирались на беседы вечерки, вечерины, посиделки, супрядки. Тут уж от песен рот бывал тесен! В зимние месяцы, после Нового года, ходили водить горку. Днем с горок катались на санках детишки, вечером — молодые парни и девушки. Одни катались, а другие тут же на площадке, на вершине горы, водили хороводы, кружальные песни играли, плясали под гармошку, пели протяжные, «долги» песни.
В весеннее время, обычно в мае месяце, устраивали на околице деревень качели — отдельно для детей, отдельно для взрослых. Оттуда также разносились по всему селу протяжные песни. Их «подымали и разводили на голоса». Играли весной в мяч, лапту, луночки, городки (у нас их звали рюхи), в «попа». В игре в лапту (у нас звали хлюпта) принимали участие даже пожилые бородатые мужчины.
Перед выездом на промыслы, перед отходом судов в море (в мае месяце) собирались кружания — хороводы, в которых пели и плясали неженатые парни и девушки, а пожилые люди присутствовали в качестве зрителей, иногда включаясь в общий хоровод.
Пели и плясали везде, где условия позволяли: на рыбных промыслах, на тонях, на невоженье (ловля неводом), во время уборки сена и конечно же в праздничные дни.
Все эти, можно сказать, массовые мероприятия проводились по собственной инициативе поморов, при полном отсутствии каких-либо культурно-просветительных учреждений (не считая школ и библиотек, которые у нас были).
Новы[21] считают: северяне-де раньше были—темнота. А ведь неправда. Я вот в 1920—1930 годах при работе в партийных и советских органах в волостях Терьского берега неоднократно знакомился с некоторыми архивными материалами волостных правлений. В этих архивах хранились протоколы сельских и волостных сходов и другие документы, из которых видно, что во второй половине XIX века и в начале XX века почти во всех селениях выносились решения, возбуждались ходатайства перед губернскими чиновниками о разрешении открытия начальных школ (а в некоторых — даже об открытии мореходных и ремесленных училищ)... Уже в XIX веке в наиболее крупных селениях побережья были открыты начальные школы. Например, в Варзуге — в 1884 году, в Тетрине — 1890-м, в Кашкаранцах — 1891-м, в Умбе — 1892-м, в лесопильном поселке — 1900-м, в Чапоме — в 1895 году. А в Кузомени в 1862 году было открыто сельское училище (второе по масштабу и значению на Кольском полуострове после Колы). Как правило, все хозяйственные расходы по строительству и содержанию школ были за счет и по инициативе крестьян.
Но и до этого среди поморов широко распространена была грамотность. Сохранился рукописный «Варзужский соборник», составленный неким Ондрианом в период царствования Бориса Годунова (1598—1605). В этой книге тридцать шесть литературных произведений. Среди них — «Сказание о яйце», дающее картину представления о мироздании, соответственную тому времени. Притча о календаре: «О некоем царе, которому служат четыре правителя, двенадцать князей и триста шестьдесят пять домочадцев». Повести о нашествии татар на Рязань и о защите Пскова от войск Стефана Батория. Здесь же и житейские наставления и поучения... Многие поморы Терьского побережья постоянно вели записи событий местной жизни. Накопленный большой опыт мореплавания — сведения о морских путях, течениях, ветрах, о явлениях природы (погодных приметах) — и в связи с этим о приметах скопления морского зверя, рыбы. Все это и многое другое поморы вносили в свои рукописные книги. Так, составлялись лоции — пособия для плавания по морям, житейские «поучения», записи исторических событий, хроника жизни села. В 1960 году экспедиция Института русской литературы АН СССР нашла на Терьском берегу несколько десятков старинных книг...
Ну, вот,— сказал, снимая очки и будто виновато щурясь,— две жизни, почитай, дочушка, нать просидеть со мной, штобы мне хоть часть нашей истории порассказать, а тебе — записать...»
Впереди у меня еще много встреч с Петром Ивановичем Пироговым, с Анастасией Ивановной Катариной, с районным поселком Умбой-Лесным. Я побываю здесь и осенью, и слепяще солнечным летом (будто нарочно выдалось, чтобы опровергнуть устоявшиеся представления о Севере), и весной, которая сюда приходит в июне.
Но не сразу осознаю я, что ответственный партийный работник Петр Иванович Пирогов с его постоянным стремлением написать полную картину народной жизни со времен возникновения первобытной человеческой культуры на беломорских берегах до разгадки звучания, смысла и значения всех диалектных терских слов («рокан-кофтан прежде был мужськой. Терчане носили. Так терчан роканами и прозвали. Дразнилка была: рокана, рокана! У вас непарны рукава»). От древних обрядов, поверий, сказаний, игр, песен, сказок, способов лечения грыжи, ловли рыбы, постройки домов до демократических принципов сельского самоуправления, до истории партийной организации Терского побережья и до истории социалистического строительства — не сразу пойму я, что человек этот, по существу, — все тот же прирожденный, потомственный народный историк-летописец, что и его далекие предки. Только на новом, современном уровне. Летописец, постоянно чувствующий себя в неоплатном сыновнем долгу перед десятками и сотнями поколений отцов и дедов и перед будущими поколениями. Летописец, протягивающий животворные нити кровных связей между прошлым, настоящим и будущим. Такой человек всем существом своим твердо знает диалектическую истину: без корней истории угасает, сохнет жизнь древа настоящего; без истории, без вчера не могло бы возникнуть и сегодня; всякое настоящее в свой черед необратимо станет прошлым, дав корни будущему...
А сейчас здесь, на Терском берегу, не покидает нас с Шурой постоянное радостное ощущение, что мы нужны, что нас долго ждали, что чуть ли не все местные понимают значение и нужность нашей работы и стремятся нам помочь от души.
На третий день пребывания в деревне и поселке Умбе отказывают наши электробатареи, рассчитанные то ли на кабинетную работу, то ли в лучшем случае — на мягкую московскую зиму, но не на трескучие заполярные морозы: видимо, не переносят контрастов температур. Казалось бы, конец нашей работе в этой экспедиции: не записывает магнитофон. Но двое электриков из районного почтового отделения, случайно узнав о нашей беде, за один день сооружают «электроподстанцию питания», запаковывают ее в большой фанерный ящик и приделывают две ручки для переноски.
Но через день «расконтачиваются» невидимые волосочки — проволочки в магнитофоне — и он снова замолкает. Те же электрики с учителем-физиком из поселковой школы находят эти предательские волосочки и снова их «законтачивают» накрепко, на всю экспедицию, движущуюся еще целый месяц.
Спустя двадцать пять лет после начала этой экспедиции (которая длится и по сей день) не могу я, к сожалению, вспомнить лица, имена и фамилии этих наших веселых помощников-доброхотов. В то время встреча с ними показалась мне, вчерашней студентке, менее значительной, чем встреча с народными мастерами слова и песни. Поэтому сведения о наших случайных помощниках мною не записаны. Сегодня же, понимая свою ошибку, приношу им, хотя и поздно, свои извинения и глубочайшую благодарность за помощь...
И вот на четвертый день едем в деревню Кузреку[22].
Едем с оказией, любезно устроенной для нас работниками Терского райкома партии. Оказия — это гнедая лошадь, запряженная в сани-розвальни с веселым возчиком (имени его тоже не упомню). Нам тепло: мы напялили какие-то шерстяные шали, теплые тулупы, ноги укрыли мохнатыми шкурами. Это — тоже одно из явственных проявлений заботы... Как нечто невероятное, «недочеловеческое» вспоминается нам, как всемогущий «владыко» хозяйственной части Карельского филиала Академии наук СССР всего неделю тому назад на письменные и устные мольбы об «утеплении» нашей зимней заполярной экспедиции ответил уныло, с брезгливым выражением на скучном лице, закрывая перед нами дверь в хранилище с меховой одеждой и тыча пальцем в параграф какого-то отпечатанного в толстой книге устава: «У геологов, работников института леса и биологов — экспедиции. Им полагается утепление. У филологов и фольклористов — не экспедиции, а ко-ман-ди-ров-ки. Им утепление, а также полевое довольствие не полагаются». — «Так ведь на деле-то мы будем работать в условиях именно экспедиционных, полевых, в отличие от геологического стационара — с дальними переездами и переходами!» — «На деле! На деле! А мне нет дела до вашего дела. Видите?.. У геологов, лесников и биологов — экспедиции, у филологов и фольклористов — ко-ман-ди-ров-ки...» («Не может быть! Страсть какая! — сказали нам в Терском райкоме. — Нешто мог двух жоноцок на холодну смерть в дороге послать? Тиран какой!» — И мигом нас утеплили.)
ДЕРЕВНЯ КУЗРЕКА. КУДА УБЕЖАЛИ СКОМОРОХИ? ЧЕМУ УЧАТ БЫЛИНЫ?
Сейчас, спустя время, вспоминается Кузрека как пульсирующий многоголосый поток вод, сбегающий к морю по огромным камням и делящий деревню надвое; шум моря, тут же, рядом с деревней, сверкающие на солнце, пляшущие в брызгах крошечные радуги, веселое гудение яркого огня в русских печах, запах шанёжек[23], взрывы звонкого смеха, ребячьей воробьиной трескотни, предновогодние домашние заботы и быстрые шутливые перепалки-приговорки, упруго цокающие, словно несущиеся вприпрыжку
— Сказывают, а Стрельни ономенне[24] байна[25] сгорела.
— А! Полдела, що байна сгорела! Кабаки горят — и то ницё не говорят Или: «Говоришь ей про Тараса», а она: «Чертей полтораста». «Знашь, поговорим потом»... «Потом да потом, а отрубите топором!..»
И еще вспоминается высокий-высокий, чистый и ясный голос (как говорят на Терском берегу, «лебединым тонким голосом издосель-досельны[26] настоящи старухи умели петь») нашей хозяйки Офимьи Трофимовны Никифоровой — очень худой, высокой, недоверчиво улыбчивой, не слишком гостеприимной старой женщины с пронзительно светлыми глазами и золотистыми, кудрявящимися на висках волосами, стянутыми на затылке в тугой узел-косу. Она поет былину (или, как в народе говорят, «старину»)[27].