— Биринжи инсана къайдади.
Икинджи жана файдади.
Учунжи — бяс.
Дёрдёнжи — н’яс.
Чатун бешя — вур он бешя:
Чай не ди — сай не ди?![7]
— Буду дуть до пятнадцати, — засмеялся Слава и невольно вспомнил Сергея Алимовича, ведь их знакомство началось с этой же присказки. «Как там этот бородач на своей стройке? А вообще поехать туда было бы здорово. Здесь не так уж и далеко, каких-то двести пятьдесят километров».
— Ай, молодец! — расплылся в улыбке официант, польщённый тем, что Слава понял его без перевода.
Маленький армуд-истикэн обжигал пальцы. Чай был горяч, свеж и душист. Каждый глоток доставлял Славе истинное удовольствие, с губ не сходила улыбка: «Интересно, что мама видит во сне? Не буду думать о ней, а то ещё проснётся…»
Слава перевёл взгляд на пильщиков. Один из них снял ушанку, повесил её на спинку стула, вытер ладонью вспотевшую лысину. «Русский, по правую руку от него — азербайджанец, по левую — лезгин, а тот, что сидит ко мне спиной — горский еврей». Слава любил угадывать национальность того или иного человека, приучил себя к этому, начитавшись писательских биографий, и почти никогда не ошибался. О мяснике Слава знал, что он азербайджанец, чайханщик был персианином.
— Всё это чепуха! — сказал Слава вслух и подумал: «Проснулась мама или нет? Болван! Она меня ждёт каждую минуту, а я торчу здесь!» — Он вскочил, чтобы бежать домой, но стрелки часов показывали лишь двадцать минут пятого. «Нет, еще слишком рано. Как она обрадуется! Уходил в армию пацаном, а вернулся… Как она будет счастлива и горда! Я сначала не скажу ей ничего, а потом, как бы между прочим, выну книжечку и положу её на стол. Например, она выйдет на кухню, а я в это время положу книжечку на стол. Она вернется, увидит и вскрикнет: «Что это, Славочка?! А я так спокойно скажу: «Разве ты не видишь? Посмотри!» Улыбаясь, Слава расстегнул карман гимнастерки, вынул серую книжечку кандидата в члены КПСС, раскрыл её, как много раз раскрывал за эти дни, и стал придирчиво разглядывать фотографию совсем юного младшего сержанта. Фотография ему не нравилась, и это в который раз огорчило его.
Мысль о вступлении в партию ему подал подполковник, начальник связи дивизии. Как-то на больших ученьях Славу прикрепили сопровождать подполковника. Стояли двадцатиградусные морозы. «Воевать» было тяжело. За трое суток учений и «синие» и «зелёные» так устали, что буквально валились с ног и мечтали о казарме, как о манне небесной. Возвращались с учений глубокой ночью. Слава и подполковник ехали в тёплом кузове большой радиостанции, установленной на трёхосном грузовике. Подполковник спал на длинном, обитом дерматином ящике, в котором стояли аккумуляторы. Слава и ребята из экипажа радиостанции — на полу вповалку.
Вдруг машина встала на всём ходу, завизжали колёса, с телеграфного аппарата упала кружка с недопитым чаем, ребята покатились вперёд, друг на друга… Слава мигом натянул сапоги, еще не проснувшись толком, распахнул дверь кузова. Светила луна, равнина терялась в снегах.
— В чём дело? — спросил он, подбежав к кабине.
Шофёр и командир станции, такой же младший сержант, как и Слава, сидели молча.
— В чём дело?
— Вверх глянь, — с трудом сказал белый, как снег, шофер.
Над дорогой прогнулась линия высоковольтных передач, мощные опоры чернели узорными остовами, уходили в обе стороны вдаль, насколько хватало глаз. А у самой этой мохнатой линии вздрагивал тонкий блестящий прутик многометровой антенны.
«Забыли убрать антенну!»
— Подай назад, — посоветовал Слава шоферу.
— Боюсь: дорога под уклон. Боюсь стронуть!
Весь экипаж радиостанции — четыре парня — уже топтались здесь же, у кабины.
— Где подполковник? — спросил у них Слава.
— Не хочет вставать, говорит, доложите, в чём дело?
— Товарищ подполковник! — Слава подбежал к открытой двери. — Выйдите из машины!
Подполковник надел сапоги и тяжело спрыгнул на дорогу.
Дул верховой ветер, и прутик антенны предательски клонило к гибельной линии. Шли секунды. Все понимали, что кто-то должен убрать антенну, но никто не двигался с места. Шофёр и командир экипажа давно уже вылезли из кабины и стояли так же, как и все, подняв глаза вверх, уставившись в одну точку, туда, где поблескивала в свете луны лозинка антенны, каждую секунду готовая коснуться поросшей инеем огненной линии.
Слава был здесь фактически чужой, это был не его экипаж и не по его вине забыли убрать антенну. Но он шагнул к лесенке, прикрепленной к стенке борта, проворно взобрался на крышу радиостанции.
— Опускай колено резко, рывком, — осевшим голосом крикнул подполковник.
Он так и сделал. А потом, когда секунда смертельной опасности миновала, медленно вогнал одно в другое каждое колено антенны. Светила луна, все были целы, а могла от них остаться горсточка пепла.
Шофёра начало тошнить.
— Я сам поведу машину, — сказал подполковник. — А вы садитесь со мной в кабину, — предложил он Славе. Потом вдруг резко сказал начальнику станции:
— Построить экипаж.
Они построились в шеренгу на зимней ночной дороге.
— Смирно! — скомандовал подполковник. — Младший сержант… как фамилия?
— Вишневский.
— Младший сержант Вишневский, два шага вперед!
Слава сделал два шага вперед.
— За мужество, проявленное при спасении боевой техники и людей, объявляю благодарность!
— Служу Советскому Союзу!
— А с вами разберёмся, — бросил подполковник бледному, совершенно растерявшемуся начальнику станции. Потом он сам сел за руль, Слава рядом, и они поехали. По дороге разговорились: опасность как-то сразу сблизила их, стерла разницу в возрасте и положении.
— Завтра в два часа дня зайдешь ко мне, — сказал подполковник на прощанье, когда они въезжали во двор военного городка, — дам рекомендацию в партию, заодно подскажу вашему замполиту…
— Повторить? — вдруг возник перед Славой маленький вертлявый официант.
— Давай. Дошел до пяти — дуй до пятнадцати! — засмеялся Слава.
— Что за счет, когда пьёшь чай?!
Слава взглянул на часы — золотистые стрелки показывали без четверти пять. В поезде Слава всё думал и думал: рассказать маме или не говорить о тех секундах, когда Боря ускользнул из его рук, и дальше, обо всём, что за этим произошло. Сколько для мамы лишних волнений! Молчать? Но мама всё равно поймет, что что-то произошло, и будет допытываться. Она почувствует, её не обманешь. Да и не сможет он таиться от мамы. Сейчас ему важнее всего на свете знать её мнение: как он должен поступить в отношении Бори, что делать? Мама всегда скажет так, как думает, а думает и судит обо всём она удивительно честно и справедливо. Слава где-то читал, что есть люди, у которых душа обнажена. Именно к таким людям принадлежала его мама. И вот её высшего суда он ждал все эти дни, боялся и ждал. Он чувствовал себя почти убийцей. Если бы Славе сказали, что он хочет разделить с мамой всю тяжесть случившегося, переложить часть тяжести на её плечи, он бы рассердился. Он даже в мыслях себе не признавался, что ждал приговора, который разделила бы с ним мама, эта ноша казалась ему не по силам.
За три года службы в армии у него накопилось много невысказанных мыслей, он много перечувствовал. Но сейчас всё это отошло на второй план — остались два события, главных: его вступление в партию и несчастье с маленьким Борей.
А стрелка, казалось, приклеилась к циферблату и не двигалась.
«Разве в письмах расскажешь? Мама сейчас спит, а из крана на кухне капает вода: «Кап, кап, кап. Проснись, твой сын приехал, проснись!» Сейчас пойду домой, постучу в дверь условным троекратным стуком. Как мама всполошится! Как захлопочет! Нет, подожду ещё немного, пусть поспит».
Продавцы картошки о чем-то заспорили между собой на своём гортанном, непонятном для Славы языке. И Слава вспомнил, как они с мамой ездили в горы, в командировку. Ему тогда было лет семь. Вспомнил конюшню над кипящей горной речкой. Высокую пегую лошадь, на которой он сидел, вцепившись ручонками в жёсткую грязно-белую гриву. До мельчайших подробностей представил себе небритого конюха, державшего лошадь под уздцы, и удивился, как сохранился в памяти портрет этого человека, которого он видел один раз в жизни. И увидел маму, совсем молодую. Ну совсем девчонку: она наклонилась вперед, прищурила смеющийся глаз и нацелилась на Славу фотоаппаратом. «Она и сейчас совсем ещё молодая и красивая, — с гордостью подумал Слава. — Недавно ей исполнилось сорок три года. Интересно, понравятся ли ей туфли? Она сделает вид, что очень понравились, а потом как-нибудь мимоходом скажет: «Ну, зачем мне такие дорогие? Последние копейки истратил, голодным, наверное, ехал?» Он вёз ей в подарок модельные английские туфли ценою в сорок семь рублей: купил в ларьке военторга за две недели до демобилизации.
Мама писала, что все ребята из его класса разъехались, многие девчонки повыходили замуж. Галя тоже вышла за какого-то бакинца и уехала в Баку.
«Конечно, мне дома делать нечего. Побуду до лета, попробую восстановиться в университете, наверное, придется поступать заново. Впрочем, зачем мне опять этот университет? Поеду лучше в Москву. Подзаймусь, время еще есть — и махну! А мама опять останется одна? Да… И так плохо, и так… А почему бы нам не перехать куда-нибудь в Россию, например, в Суздаль, Рязань, Владимир? От Москвы рукой подать. Я бы приезжал домой каждое воскресенье. Мама всегда жалуется, что ни разу не была в настоящем русском лесу, в берёзовом, молочном, с копнами сена на цветущих полянках». Сердце Славы сжалось при мысли о том, как хорошо, как прекрасно всё может устроиться в их жизни.
IX
Дверь была опечатана тремя розовыми пластилиновыми пришлёпками, соединёнными между собой куском шпагата. В груди Славы всё заледенело, щёки стали деревянными. Он потрогал пальцами серый шпагат. Вдруг за дверью заиграло радио, зазвенело серебро утренней песни. Из подъезда соседнего дома вышла женщина с мусорным ведром. Слава хотел её окликнуть и не смог.
— Славик! — вскрикнула женщина и, бросив посреди двора ведро, побежала к нему. — Славик, опоздал! Мы тебя ждали, так ждали! — Женщина взяла Славу за руку. — Пойдём к нам, пойдём! Подожди, — она подхватила ведро, шлепая туфлями на босу ногу, побежала к мусорному ящику, выбросила сор и бегом возвратилась к Славе.
Слава не мог вспомнить, как зовут эту соседку.
— Где мама? В больнице?
Соседка заплакала:
— Три дня, как похоронили. Ждали тебя, ждали. Мой Генка две телеграммы в часть давал, ответили, что выехал, а тебя нет и нет. Ждать уже больше нельзя было. Похоронили хорошо, ты не беспокойся, честь-честью, всем двором, с работы её все были, и так вообще очень много народу провожало. Квартиру опечатали, чтоб ничего не пропало. Сразу умерла. Скоропостижно: сердце.
Слава повернулся и пошёл, побежал со двора, бросив на ходу чемоданчик.
— Куда же ты? — спросила соседка. Слава бежал, не оглядываясь, и тогда она крикнула: — Недалеко от вторых ворот, где большая акация! Обожди, ворота ведь ещё закрыты!
Он не искал её могилы, он упал на неё с разбега, уткнулся лицом в мокрую глину, в бумажные цветы, в жесткие черные ленты с мертвенно золочёными буквами: «дорогой Людмиле…» На кладбище не было ни души, только голые ветки деревьев скрипели на утреннем ветру пронзительно и несчастно.
Муж соседки, Геннадий, с трудом оторвал его от могилы и повел домой. Ничего не видя перед собой, Слава слепо подчинялся чужой воле. Сосед почти тащил его, закинув перепачканную глиной руку себе за шею. Слава был весь вымазан в глине — и одежда, и лицо, и растрёпанные русые волосы — фуражка где-то упала с головы, её так и не нашли.
Целую неделю пролежал Слава у своих соседей. Слушал рассказы о матери, затаив дыхание, ловил оттенок каждого слова, навеки запоминал все подробности.
Вечерами приходили бывшие одноклассники Славы, без умолку болтали, вспоминали школу. Приходил Гарька-Жердь. Всё такой же худой и длинный, он работал фотографом в фотоателье, хвастал, что много «заколачивает», собирался жениться на какой-то «чувихе», обещал познакомить с ней Славу.
Со сверстниками Славе было тяжело: он чувствовал себя старше их на целую жизнь. Они всё ещё барахтались в детстве, Славе даже казалось, что они за это время поглупели: их безудержный и, как ему казалось, неуместный смех, суетливый, мелочный разговор, неприкрытый жадный эгоизм к радостям жизни раздражали Славу и оскорбляли чувство безысходной утраты, которое не отпускало его сердце. Утомляли и растравляли его боль бесконечные разговоры о маме с соседями, с её сослуживцами. За эти дни они давно уже рассказали ему всё, что знали, помнили, и повторяли это много раз подряд. Ничего нового о жизни мамы, о её последних днях Слава уже не мог услышать ни от кого из них. И когда он в этом убедился, ему стали тягостны и встречи и разговоры с ними, к тому же люди, пережив трагичность неожиданной смерти более или менее близкого им человека, уже успокоились и занялись повседневными делами. Слава чувствовал, что потрясение, которое его чем-то сближало с ними, прошло у этих людей и ему неудержимо захотелось остаться одному.
X
Участковый милиционер сорвал с двери пластилиновые пломбы и они вошли в коридор. В комнате громко играло радио. «Зачеркни радио»! — обычно просила мама, придя с работы. Милиционер долго возился с ключом, не мог в темноте попасть в замочную скважину. «Труженики полей готовятся к встрече весны», — гремел голос диктора.
— Даже сумно, — поёжилась Евдокия, когда они вошли в квартиру, — и как ты, Славик, один останешься? И чего ты захотел? Жил бы у нас, сорок дней отметили бы, а потом и перешел бы.
Слава выключил радио. Натыкаясь на стулья, милиционер подошел к окну и раздвинул шторы. Комната наполнилась утренним светом, резко подчеркнувшим осевшую на мебели пыль. Милиционер вынул из кармана акт и стал читать:
— Стол полированный, сервант, телевизор…
— Оставь, — прервал его Слава, — давай распишусь. Где расписаться?
Милиционер подал Славе акт и шариковую авторучку. Слава расписался.
— Всё? — в голосе Славы прозвучало нетерпение.
— Порядок, — сказал милиционер, неловко потоптался, не зная, как облегчить чужую участь. — Ну, пока! — Он крепко пожал Славину руку и вышел. Следом поспешила боявшаяся разрыдаться Евдокия.
Вот Слава и дома. Но его ли это дом? Квартира казалась чужой. Решительно она была не та, что при маме, хотя вещи стояли в ней прежние и именно там, где стояли при маме, но они потеряли свой смысл и значение. Как может быть безысходно и пусто в родном доме! Если бы можно было хоть закричать, заплакать! Но ни кричать, ни плакать он не мог. Он обошел комнату, открыл занавешенный простыней трельяж. Каждое утро, собираясь на работу, мама расчесывалась перед ним, пудрилась, чуточку подкрашивала губы и тут же вытирала помаду, говоря: «Смолоду не красила, а теперь и вовсе смешно».
«Красивая у тебя была мама, — говорили ему все эти дни соседи, — ты на неё, как две капли воды, похож, а вот судьбы у неё не было. Не было судьбы!»
«Да, судьбы не было, — вдруг с ужасом подумал Слава. — Не было. Почему я об этом никогда не задумывался? Никогда! Ей было, наверно, очень трудно в жизни, очень одиноко. И ещё он, Слава… сколько раз он огорчал её?» Сейчас ему казалось, что он всю жизнь только и делал, что огорчал маму. Убегал на море без разрешения, гонял, как сумасшедший, на велосипеде, дрался с мальчишками, получал в школе двойки, бесконечные двойки, которые доводили маму до отчаянья: «Ты же способный, ты же всё понимаешь, ты же взрослый человек, как же можно так относиться к учёбе, к учителям? Они же хотят тебе доброго, они не враги тебе. Я работаю в газете, поучаю людей, пишу статьи, а у сына сегодня пятерка, а завтра три двойки — и так без конца…
Сколько же обещаний можно брать с тебя?!»
Всякий раз Славе становилось стыдно до слёз, и он тут же начинал клясться, что это случилось с ним в последний раз. «Ну, поверь, мамочка, если повторится, можешь со мной больше не разговаривать! С завтрашнего дня начинаю новую жизнь!» В порыве искреннего раскаяния Слава всю ночь занимался и засыпал под утро. Утром, уходя на работу, мама будила его, он обещал ей сейчас же встать, но, как только за мамой закрывалась дверь, поворачивался на другой бок и засыпал сном праведника. А когда просыпался, то в школу идти было уже поздно, и Слава, дав себе очередное обещание, принимался читать какой-нибудь роман. А там мальчишки подбивали его сходить на рыбалку или «рвануть» в горы. Ну как отказаться от такого соблазна?! «Ничего, потом сразу всё выучу!» Потом мама уезжала в командировку, и Слава получал полную свободу на три дня. «Я за три дня горы сворочу! Не буду ходить в школу, зачем зря тратить на уроках время: всё равно играешь в морской бой, на переменах тоже не сосредоточишься — сутолока! А дома — тишина! Все упражнения переделаю, по физике и химии выучу все параграфы. И вообще всё подгоню. Времени ведь — вагон! Надо рвануть и вырваться раз и навсегда из этой трясины! Проживу без Танькиных подсказок — зубрила несчастная!»
Слава устраивал себе на диване удобное ложе, сносил на него все подушки, на пол перед диваном клал все учебники, чтоб «рвануть и вырваться раз и навсегда из этой трясины»! С другой стороны дивана он клал на табурет книги «для минутного отдохновения души» — в основном романы русских классиков. Здесь же, на другом табурете, ставил сахар, конфеты, пирожки, ватрушки, стакан с блюдцем; на пол — чайник, так, чтобы его можно было подцепить ногой, не вставая с дивана. Блаженно вытягивался, предвкушая, как он сейчас «рванёт!» Для «разминки», для «душевной разрядки» брал в руки новый роман и погружался в сладчайший мир чужой жизни. О, какой это был для него заколдованный плен! Перевертывалась страница за страницей… «Ну, дочитаю до ста — и все! Еще пятьдесят! Ещё одну главку!.. Ну, до двухсот — времени-то ещё вагон!» Страницы сами перевертывались, и Слава переставал их считать. Машинально грыз сахар, жевал пирожки, пил холодный чай, не вставая с дивана и не выпуская из рук книгу.
В холодильнике оставались борщ и соус. «Их надо разогревать. Ничего, обойдусь и так». Потом, уже поздно ночью, если он не дочитывал книгу до конца, он вставал размяться, похлебать возле открытого холодильника борща. И снова принимался за чтение и читал до тех пор, пока не перевертывалась последняя страница. Иногда на такое чтение уходило два дня и две ночи. «Теперь высплюсь и успею всё сделать! Он брал в руки учебник, но после Тургенева, Толстого, Достоевского, Чехова, Бунина все упражнения и задачи казались такой нелепицей и суетой, что Слава вздыхал над ними, зевал до слез, потом начинал пересматривать книги любимых писателей, открывал одну из них и опять забывал обо всём… пока не приезжала мама. С её приездом обрушивались на Славу муки совести. Узнав, что он не ходит три дня в школу, — а мама почему-то об этом узнавала ещё не переступив порог дома, — она начинала плакать, упрекать Славу.
— Ты плачешь из-за такого пустяка… не разобравшись… я же болел! — возмущенно кричал Слава, чувствуя себя в душе неисправимым преступником. — У меня болело горло, была температура!
— А сейчас? — тревожно спрашивала мама и трогала Славин лоб.
— Я пил аспирин, — врал Слава, — вот, видишь, сейчас все прошло, радоваться надо, а не плакать! Подумаешь, каких-то три дня не был в школе! Ты же сама не разрешаешь мне выходить из дому с температурой.
— У меня так болело сердце, я так волновалась, чувствовала, что ты болеешь, — вздыхала мама. — И когда у нас в доме будет телефон! Прямо горе!
— Ничего, не волнуйся, — снисходительно успокаивал он её. — Ты послушай что пишет старик, я специально для тебя отметил, чтобы вслух прочесть!
Слава начинал читать вслух поразившие его страницы романа, мама садилась на краешек стула — некогда, надо прибирать: за три дня Слава даже пыль ни разу не вытер. Проходил час, два, Слава читал и читал, все больше вдохновляясь, а мама слушала, вся обратившись во внимание.
— Ой, Славочка, — вскрикивала, наконец, она, — у меня ведь в кошёлке мясо, и стирать надо, и уборкой заняться, а потом ещё статью писать!
— Всегда ты так, перебьёшь на самом интересном месте! И как ты можешь? — упрекал он маму.
— Так дел сколько, Славочка! Давай, давай, помоги, — торопила мама, и они, разговаривая о прочитанном, принимались за уборку. Потом ели горячий борщ, горячий соус, пили горячий чай. «Жизнь прекрасна, — думал Слава, — ничего страшного не произойдет, если я ещё раз, но теперь точно последний, воспользуюсь услугами Таньки…»
Слава подошел к серванту, отодвинул стекло, посмотрел на знакомые чашки их парадного сервиза. Ко дну одной из них прилипла чаинка. Открыл сахарницу — сахар покупала ещё мама. В конфетнице лежали мамины любимые «Гусиные лапки» — она всегда пила чай «вприкуску». На розетке был нарезан кружочками уже потемневший, высохший лимон. Слава закрыл сервант, раз, другой прошелся по комнате. Открыл шифоньер и уткнулся головой в мамины платья, в мамину шубу, из бокового кармана которой торчали маленькие красные варежки. Слава вынул варежки. В одной из них лежал батистовый платочек, завязанный узелком. Он развязал узелок, там был рубль и двенадцать копеек. Слава завязал деньги в узелок, спрятал платочек в нагрудный карман. И сел в открытый шифоньер, завалился в угол, закрыв, как в раннем детстве, лицо подолом маминого платья и, холодея, подумал о том, сколько раз своим беспечным характером он доводил маму до сердечного приступа. Разве не мог он хорошо учиться, зачем все всегда оставлял на завтра? А когда приходило «завтра», переносил свои дела на следующее «завтра». И так без конца.
Теперь для мамы нет завтра и нет сегодня. Мама не увидит, мама никогда не узнает, что он вернулся из армии совсем другим человеком. Может, она и умирала с мыслью, что он ни на что, ни на что не годен и она ничем не сможет уже ему помочь.
IX
Когда он вышел из дому, первой его мыслью было пойти на кладбище. Он подумал: «Надо пойти к маме». А ноги сами понесли его по мокрой мостовой к морю. Дул жестокий, пронизывающий северный ветер «Иван», накрапывал дождь, обгоняя друг друга, неслись по небу тучи. Чёрные чайки косили над морем чёрный дождь. Чёрные лодки гнили на берегу. Подняв перебитую заднюю лапу, ковыляла на трёх ногах дворняга. Захотелось войти в тёмную воду и идти до тех пор, пока она не сомкнётся над головой.
Слава повернул от моря к русскому кладбищу. У ворот кладбища он невольно остановился, не было сил войти в железную калитку, снова увидеть мамину могилу. Он испугался этой встречи, испугался до ледянящего холода в груди, до дрожи и слабости во всём теле. Испугался и медленно побрёл прочь от кладбищенских ворот, утешаясь тем, что ещё немножко погуляет по улицам, придет в себя и вернется.
Вдоль могучей стены он поднялся к крепости, к сказке своего детства. Здесь было так же пусто, темно и бессмысленно, как и везде. Ни тайны, ни прелести, лишь мрачные развалины, нагонявшие такую тоску и жуть, что Слава побежал вниз, к кладбищу. И опять он остановился у ворот, страшась войти в калитку. «Надо купить сигареты». Он повернул в город. Купил в первом попавшемся магазине сигареты «Памир» и спички. Отступать было некуда. Он быстро пошел обратно и, превозмогая себя, шагнул в квадрат железной калитки.
Дождь усилился. В темноте наступающего вечера едва мерцала на траурных лентах позолота. Тонко, пронзительно-несчастно скрипели ветки деревьев. Неуклюжие черные птицы перелетали тяжело от дерева к дереву, умащивались на ночлег. Бумажные цветы, хвойные ветки, ленты — всё это лежало под дождём как-то особенно жалко. Отвесные струи, светясь у земли, вымывали глину могильного холмика.
Слава попытался закурить. Спички гасли под дождём. Чтобы не сорить у могилы, он складывал их в карман бушлата. Он до сих пор так и ходил в армейской одежде. Сигареты намокли, не раскуривались. Наконец ему удалось закурить, и с той минуты он курил, прикуривая одну сигарету от другой, засовывая мокрые окурки в мокрый карман. Потом сигареты кончились, погас последний огонёк, теплившийся в его ладони. Он вымок до нитки, и вода катилась по его горячему телу.
Натыкаясь на оградки и кресты, оступаясь на чужих могилах, он побрёл с кладбища и всё оглядывался в глубину его, где осталась могила мамы. Придя домой, упал на кровать, не раздеваясь, не снимая сапог, не зажигая света. Утром пришла Евдокия и вызвала «скорую помощь». Врач поставил диагноз: воспаление лёгких.