— Скатертью им дорога! Да и всех бы вас к чертовой матери! Все Тополины…
Прежде, когда поля эти принадлежали графу и отец на них работал до седьмого пота, цыганский поселок ему не мешал. А вот теперь, когда земля эта стала их и они возделывали ее для себя, ему даже смотреть на цыган было тошно.
Даниэла бросила на отца равнодушный взгляд и снова обернулась к Павлу. Беззаботно тряхнув головой, взяла у него сигарету, глубоко затянулась и выпустила дым через нос.
— Что ты на меня уставился? — спросила она Павла.
Даниэла держала себя так, словно отца и близко не было. Заглянула Павлу в лицо, вызывающе рассмеялась и плавно, словно бы, обняв за талию, ее вела чья-то рука, пошла к Тополинам.
Павлу как-то сразу стало легко на душе. Вот ты и стряхнул с себя прежнее, подумал он. И помогла тебе тут Даниэла. Видно, ты еще кой-чего стоишь. И на праздничный лад настроила тебя эта цыганочка…
Они с отцом повернули обратно.
В ложбине между Гирьячем и Малиновой уже сгущались сумерки, а западные склоны холмов все еще сияли в лучах заходящего солнца. На небе показался молодой месяц, он был совсем тоненький, окутанный дымкой. Все запахи словно бы сгустились и отяжелели. В прозрачном воздухе далеко разносился стук топоров. Каждый год в канун престольного праздника на деревенской площади устанавливали карусель с подвесными сиденьями и тир.
Им повстречался Гудак, он шел с бутылью на виноградник.
— Послушай, — сказал он отцу, оглядев с головы до пят Павла. — Петричко с Канадцем застукали под Солисками Резеша. Он свою скотину там пас.
— Кого застукали?! Резеша?
— Его, — подтвердил Гудак. — Они нас ни во что не ставят. — В голосе его звучала обида.
— Подумать только — Резеш тоже! Чему же теперь удивляться?.. — сказал отец.
Резеш стоял в густом сумраке хлева, опершись о желоб. Тепло, исходившее от животных, его успокаивало, но он с печалью смотрел на своих коров. Все пять лежали на соломе и спокойно жевали. Чуть поодаль тихо пофыркивали и переминались с ноги на ногу две лошади и жеребенок.
— Ну, лакомка-пеструха, что ты на это скажешь? — заговорил он, похлопывая корову, повернувшую к нему свою влажную морду. — Ну и умная же ты, стерва! Недаром я назвал тебя Графиней!.. — продолжал он ласково. — Да только есть тебе приходится теперь всякую дрянь, что нам оставили. А под Солисками сейчас такая чудесная трава. Будут теперь меня таскать да трепать за то, что дал я тебе отведать молодой зеленой травки на том лугу, где вы паслись каждый год и где теперь пастись нельзя — он уже стал не ваш. Что ты на это скажешь?
Корова, которая спокойно жевала и терпеливо поглядывала на хозяина круглыми глазами, вдруг взмахнула хвостом.
Резеш вздохнул и поплелся к лошадям. Набрав в горсть овса, он медленно, просеивая между пальцами, сыпал его перед их мордами; Дунца низко наклоняла голову, чтобы подобрать падавшие на дно желоба зерна.
— Вам лучше, что и говорить… На, вот я тебе принес. — Он вынул из кармана кусочек сахара, вытер его о штанину — к нему прилипли табачные крошки — и протянул его жеребенку.
— Хоть я и принес тебе сахара, а продать тебя все же придется, — зашептал Резеш. — Будь моя воля — я бы ни за что этого не сделал, а вот теперь приходится. Три лошади по нынешним временам — это уж слишком большое богатство, меня тогда со всеми потрохами сожрут. Так что не обижайся. Жеребеночек ты мой милый, до чего же мягкая, нежная, пахучая у тебя шерстка. Вот глажу я тебе бока, и ты волнуешься, дрожишь, словно молодка. И все же я продам тебя, потому что они от меня не отстанут — как волки, будут идти по пятам… Придется мне с тобой расстаться.
Жеребенок тихонько пофыркивал и лизал руку Резеша. Но лошадь в яблоках оттолкнула жеребенка и жадно потянулась своим теплым шершавым языком к рукаву хозяина.
— Ревнуешь, что ли? Вот дуреха — ведь ты же мать! Если бы не ты, не было бы этой маленькой красавицы кобылки.
Он постоял возле лошадей еще немного и вышел из хлева. На мгновенье его ослепило заходящее солнце, но тут же в его лучах он увидел несколько мужчин, сидевших у него во дворе у поленницы.
Штенко утирал свежевыбритое лицо полой рубашки, надетой поверх штанов. На колоде — это было любимое место Резеша — сидел Эмиль Матух. Парикмахер из Горовец, который всегда приезжал в Трнавку накануне престольного праздника, намыливал ему щеки. На завалинке, склонившись над чугуном, от которого поднималось облачко пара, сидела Марча. Она сжимала коленями горшок, а ее обнаженные по локоть руки ловко ощипывали петуха. По другую сторону заборчика Зузка Тирпакова подметала двор.
— Мишко, ты где это околачивался? — раздался голос Штенко.
Разговор возле колоды затих.
— Жеребенок мне что-то не нравится, — сказал Резеш.
— А мы тут толковали про сегодняшний случай, — продолжал Штенко. — Да плюнь ты на них! Они ведь и Бошняка, и Эмиля тоже накрыли, а ничего так и не сделали обоим. Им сейчас не до нас… Им приходится тащить из дому гнилую картошку да выбирать из мусора каждое зернышко, чтобы хоть как-нибудь подкормить тех нескольких свиней, что у них еще остались. — Его чисто выбритое лицо перекосила ехидная гримаса. — А ведь до уборки урожая еще ждать и ждать! Я так считаю: они разорились подчистую и теперь вот вертятся волчком.
Эмиль Матух фыркнул, стараясь сдуть с губ мыльную пену, и сказал:
— Надо бы нам договориться и выгнать на пастбище весь наш скот, — и дело с концом.
Штенко кивнул, Марча перестала ощипывать петуха и пристально поглядела на мужа. Резеш молчал. Сунув руки в карманы, он подошел к калитке и выглянул на площадь.
На пыльную землю под орехами ложились тени. Стены домишек сияли свежей побелкой; женщины украшали костел, обкладывали лестницу хвоей. Оттуда, где устанавливали карусель, доносился стук топоров и голоса. Во дворах скрипели колодезные журавли. Где-то звякнула жестяная посуда, потом глухо стукнула деревянная кадка. Теплый ветерок разносил запах жареного мяса. Вечер этот уже был началом завтрашнего праздника.
Как будто бы ничего не изменилось, подумал Резеш. Все как обычно. Каждый год Трнавка точно так же готовилась к своему престольному празднику: кооператоры тоже побелили свои домишки; Канадец даже починил сломанный забор. Завтра утром все пойдут в костел на торжественную мессу и будут молиться, а под конец священник всех благословит…
Резеш почувствовал во рту горечь и сплюнул.
— Это что ж такое? Глядите, оба Копчика идут! — раздался за его спиной голос Пишты Гунара. — Должно быть, колхоз свой осматривали…
Уже давно перевалило за полдень, а Павел так и не видел еще Анну.
В остальном престольный праздник проходил как обычно.
В казарме, лежа на койке, Павел не раз думал об этом празднике. Он отчетливо представлял себе, как с утра площадь начнет заполняться гостями из соседних сел. Одни прикатят на бричках и повозках, другие придут целой процессией с хоругвями. Женщины и девушки будут идти, как всегда, босиком, неся в руках туфли. Потом у ручья ополоснут лицо, обмоют ноги, обуются и войдут в Трнавку чистыми и свежими, как майское утро. Костельные колокола будут долго раскачиваться, оглашая все окрест торжественным звоном, а после богослужения начнется толчея на праздничной ярмарке у палаток и лоточников, торгующих разными безделушками. Но самая большая толчея будет возле карусели и у тира, а потом, конечно, в корчме.
Он даже совершенно точно знал, какие будут кушанья на праздничном столе. Наваристый суп из домашней птицы с крупными блестками жира и тонкой нежной лапшой; потом вареное белое птичье мясо, картофельный салат и хрустящий шницель — обжаренное рубленое мясо, обильно сдобренное кореньями. А после гуляш с винным соусом и ломтями белого хлеба, картофель и кисловатые листы квашеной капусты, в которые завернуты мясной фарш и ломтики копченого сала, и все это полито сметанной подливкой с листочками разной зелени. Будут на столе тарелки с нежным зеленым луком, с красной редиской и маринованными огурцами, а между тарелками — стаканы с пивом и паленкой[6]. И уж только после всего этого подадут сладкое печенье.
Павел знал, что семья будет сидеть за столом и есть очень долго — пока не надоест. Пока все, что возбуждало и зажигало аппетит приправами и клокотаньем на раскаленной плите, не заглушит запах перегоревшего жира. Он знал, что вся эта еда будет подана, даже если мать за месяц до этого дня не возьмет в рот ни кусочка мяса и не выпьет ни капли молока, чтобы собрать горшочек сметаны и сбить комочек масла. И даже если целый месяц после того, как будут съедены остатки праздничного угощенья, они станут давиться одной сухой картошкой и грызть зачерствелый, твердый, как камень, хлеб…
Павел надел мундир.
— Ты куда собрался? — спросила мать.
— Прогуляюсь немного, — сказал Павел и вышел во Двор.
И сразу же на него обрушился яркий солнечный свет. Он сделал глубокий вдох, вместе с нагретым воздухом вобрал в себя и крик скворца, и отдаленный визг карусели.
Рядом, у Тирпаковых, скрипнула дверь. На завалинке появился Микулаш в зеленом, как болотная ряска, свитере. Следом за ним вышла Зузка.
Когда она наклонилась, чтобы вылить грязную воду, Микулаш подошел к ней сзади и хотел обнять ее.
— Чего тебе? — зло крикнула Зузка. — Да отвяжись ты! Сколько раз тебе повторять, чтоб не приставал?!
Микулаш закашлялся. Зузка оттолкнула его и исчезла прежде, чем тот успел опомниться.
По ее решительным шагам, по тому, как хлопнула дверь, Павел понял: тут ничего не изменилось. Микулаш, истощенный, высохший — пять лет назад на военной службе у него открылась скоротечная чахотка, — только теперь заметил Павла. Он откашлялся, отступил на шаг к двери и улыбнулся ему.
Павел вышел за ворота, на ходу затягивая ремень. Всем существом своим ощущал он обступавшую его жизнь. Трнавка праздновала. Слышалось разудалое пьяное пенье, захлебывавшиеся от смеха девичьи голоса.
И вдруг он снова стал думать об Анне… Анна…
Они возвращались вдвоем с прощальной вечеринки призывников из Трнавки. Шли медленно; воздух был напитан дурманящим пряным запахом винограда и вянущих листьев. Он проводил ее почти до самого дома, но потом они повернули обратно и пошли вокруг сада, вдоль ручья. Долго молча стояли в густой темноте. Воздух уже был прохладный, небо затянули тучи, но для него и Анны в ту ночь сверкали звезды.
Их пальцы сплелись, слились ладони. Он привлек ее к себе, и она прильнула к нему. Он чувствовал ее дыхание на своем плече, оно пронизывало его.
— Павел, тебя так долго не будет, — вздохнув, высказала она наконец то, что угнетало сейчас их обоих.
Печаль в голосе Анны заставила радостно забиться его сердце. Она обвила его шею руками; ее серые глаза самозабвенно сияли.
Он наклонился к ней, прижался лицом к ее лицу, и вдруг у них закружилась голова, и в окутывавшем их мраке они упали в огонь…
Когда же потом, выскользнув из его объятий и добежав до калитки, Анна остановилась, она ласково сказала:
— Всего хорошего тебе, Павел!
И когда бы он ни думал об Анне, он мысленно возвращался к той ночи. И всегда чувствовал, что Анна — нежная и преданная — рядом с ним. Даже когда он получил от отца письмо, в котором говорилось:
«Сообщаем тебе также, что Анна Олеярова вышла замуж за Юрая Хабу».
Павел как раз собирался тогда ехать в отпуск домой, а получив это письмо, передумал.
Но Анна все равно была рядом с тобой, даже когда ты уже и не хотел этого, сказал он себе. Она была с тобой и тогда, когда ты начал излечиваться от этой хвори и пошел к Вере, — муж ее был где-то в командировке. Вера любила тебя. Она умела любить. Но все-таки это было не то. Однажды ты проснулся у Веры, и тебе показалось, что рядом Анна… Наверное, потому, что тебе с нею не было так хорошо, как с Анной… И ты перестал встречаться с Верой…
Хватит! Прекрати! — мысленно прикрикнул он на себя. В этих делах ни у кого, наверное, не бывает все легко и просто. Ведь даже когда ты был верен Анне и ни о ком, кроме нее, не думал, с тобой не раз случалось такое — идешь, скажем, по улице и вдруг видишь женщину, которая тебя чем-то притягивает, словно магнит. И ты сразу же подбираешься весь, хотя и так ходишь прямо, расправляешь плечи, и что-то как будто вливается тебе в кровь, и ты особенно остро ощущаешь себя мужчиной. Это чертовски приятно. Да ведь почти так было с тобой и вчера, когда ты встретил Даниэлу…
Павел скользнул взглядом по площади, и у него перехватило дыханье… прямо навстречу ему шла Анна с сумкой, полной пивных бутылок.
Он остановился и закурил. Ждал, подчинившись неожиданно вспыхнувшему чувству. Так в электрической лампочке вдруг вспыхивают, но тут же гаснут ниточки света. А погаснет ли это?.. Да ведь ты, кажется, остыл уже, черт возьми! — убеждал себя Павел.
Анна увидела его.
Она вздрогнула, замедлила шаг, а поравнявшись с ним, остановилась. Не знала, что сказать. В глазах ее было что-то тревожное, но доброе, по-женски покорное. Он уловил новое в ее взгляде. Никогда прежде не смотрела она на него так, как сейчас. За этим взглядом был кусок прожитой жизни.
— Я слышала, что ты приехал, — произнесла наконец Анна.
Она пыталась овладеть собой, выражением своего лица, но голос выдавал ее — он, словно щупальца, тянулся к Павлу, старался что-то выведать.
Павел молчал и смотрел ей прямо в лицо. Тот же чистый лоб, те же губы, те же серые глаза. И волосы так же гладко зачесаны; только возле висков кудрявится легкий пушок.
— Анна…
Он произнес ее имя так, словно бы наслаждался его звучанием и в то же время будто насмехался над нею.
Она опустила глаза, склонилась над сумкой. Кровь прилила к ее лицу, и на шее выступили красные пятна.
— Как поживаешь?
— Хорошо, — ответила она не сразу. — А ты?
— Тоже хорошо, — сказал он. — Живу.
Его взгляд скользнул по ней. Анна пополнела в груди и в бедрах. Замужество пошло тебе на пользу, по вкусу, видать, пришелся тебе Дюри! — не без ехидства подумал он и рассмеялся. Анна подняла на него глаза, и они засияли. Как будто вдруг резко вывернули фитиль лампы.
— Я хотела тебя встретить…
— Хотела встретить?! Зачем? — задыхаясь, спросил он.
— Боюсь я…
— Чего?
— Боюсь, как бы ты чего не натворил…
— Ах, вот оно что!
Павел понял, что беспокоит Анну. Он и сам прежде думал: вернусь в деревню и при первой же встрече с Дюри накостыляю ему… Если бы он тогда сразу приехал в Трнавку, то наверняка отдубасил бы его.
— Не беспокойся, — сказал он. — Это дело прошлое. И то, что случилось, больше зависело от тебя, чем от него. Ведь последнее, решающее слово было твое… — Холодно улыбнувшись, он отвел от Анны глаза.
Прошло несколько долгих минут, пока взгляд Павла оторвался наконец от половодья ромашки, затопившей берег ручья, и вернулся к Анне. Лицо его окаменело. Каждую жилку пронзила жгучая боль. Она сковала его, но все-таки он собрался с силами и, резко повернувшись, зашагал по дороге.
Павел шел не оглядываясь, и каждый шаг стоил ему таких усилий, что потом было неловко и стыдно перед самим собой.
Престольный праздник был в самом разгаре. Павел ощущал его отчетливо и остро, как внезапно наступившее утро. Он сразу окунулся в этот праздник, почувствовал его в себе.
Над площадью стоял людской гомон, свист, визжали детские дудочки, верещал оркестрион, скрипела карусель. Солнце ярко освещало полотняный тент карусели, на бордюре которого вместе с каруселью вертелись фигурки медведей и оленей; они то исчезали в тени, то снова появлялись в лучах солнца. Парни и девушки кружились высоко в воздухе на подвесных сиденьях, четко выделяясь на фоне чистого, голубого неба и покрытого виноградниками склона Каменной горки. А у карусели и возле палаток и лотков с разными безделками толпился народ — яркие накрахмаленные банты, разноцветные платки перемежались с черными шляпами и барашковыми шапками.
Цыганам, стоявшим перед тиром, бурный праздничный ритм был явно по душе. Они потряхивали в такт визжащему оркестриону плечами, притопывали ногами. Иожко Червеняк, опершись о барьер тира, целился из ружья в мишень — изрядно уже искореженную фигурку кузнеца — и при этом не переставал пританцовывать. Мимо тира проплыла, как форель, Зузка и подошла к беременной жене Эмиля Матуха, которая прислонилась к стволу ореха, выставив вперед вздувшийся живот.
Потом из дома за тиром вывалился Бошняк. Широко расставив ноги, он пьяно икнул и запустил пальцы в свои взлохмаченные космы. На глаза ему попались цыгане. Пошатываясь, он поплелся к ним.
— Это что, только для вас, стервецов, устроили сегодня карусель?! — напустился он на них. Подойдя к тиру, Бошняк бросил на стойку горсть монет и вырвал ружье у Иожко: — Ну-ка, давай сюда!
Павел видел, как у цыган помрачнели лица, но никто из них не проронил ни слова. Только Иожко, свирепо уставившись на Бошняка, что-то тихо пробормотал; губы у него дрожали.
С карусели доносился веселый визг, хохот.
Высоко над палатками проплывала по воздуху смеющаяся Даниэла. На соседних сиденьях восседали: впереди — Лацко Червеняк, а позади — молодой Герик. Даниэла старалась дотянуться рукой до Герика, но Лацко Червеняк уцепился за ее сиденье и не отпускал. Даниэла расстегнула блузку, и ветер тут же сорвал ее с плеч девушки, — она осталась в плотно облегавшей грудь линялой сорочке. Даниэла успела схватить край блузки, и ее тонкая лиловая ткань зареяла в воздухе, словно флаг, — личный флаг Даниэлы! Герик изловчился и, ухватившись за блузку, подтянулся к Даниэле…
Это было бесподобно! Но у одного из цыган, стоявших возле тира, определенно разрывалось от ревности сердце. Он громко вскрикивал, грозил Герику кулаком, потом скинул ботинок и швырнул им в эту парочку.
Рядом с Павлом стоял Штенко и тоже пялил глаза на Даниэлу. Он сопел так, словно хотел втянуть ее в себя носом. Смешно причмокнув, Штенко толкнул Павла локтем и шепнул:
— Видишь вон ту, черненькую? Грива у нее, как у кобылки!
Вдруг позади палатки, где продавали глазированные пряники, раздался визг. Из двора Штенко выбежала ошалевшая от ярмарочного гвалта корова и помчалась к карусели. Резко остановившись под нею, она врылась копытами в землю, вытянула шею и принялась мычать. Жена Штенко с палкой в руке бежала следом за коровой и на чем свет стоит бранила мужа.