— Отец, — сказал он, — ты будешь любить своего сына? Пожалуйста!
Он так долго был окружён злобой и ненавистью, и его сердце истосковалось без любви и человеческого сочувствия…
Дон Хуан сначала не отвечал ничего, потом провёл пальцами по мягким волосам Карлоса.
— Они такие же, как у неё, — мечтательно проговорил он, — и глаза тоже её — синие… о да, я благословлю тебя… но кто я, чтобы благословлять? Бог да благословит тебя, сынок!
Наступила глубокая тишина, но тут ударил большой монастырский колокол. Впервые за двадцать с лишним лет дон Хуан его не расслышал.
Но услышал Карлос. Как он ни был взволнован, он подумал о том, что для кающегося может иметь плохие последствия, если он не выполнит какую-то часть возложенного на него покаяния. Поэтому он мягко напомнил ему об его обязанностях.
— Отец, о, как непривычно и прекрасно произносить это слово! Отец, в этот час Вы всегда читаете псалмы покаяния! Когда Вы закончите, мы с Вами побеседуем. Мне так много надо Вам рассказать!
Кающийся подчинился с безмолвной покорностью, которая стала второй его натурой, и на обычном месте перед распятием начал своё однообразное монотонное чтение.
Только что разбуженная в его уме и сердце новая жизнь была ещё далеко не так сильна, чтобы сломить оковы многолетней привычки, и это было для него благом, оковы привычки были его защитой. Если бы не они, неудержимый поток мыслей и чувств стал бы для него непосильным потрясением. Но привычная латынь, которую он бездумно, без всяких эмоций, порой даже бессознательно повторял, как спасительный сон окутывала душу.
Между тем Карлос от души возносил благодарственные молитвы. Здесь, именно здесь, в мрачном и безнадёжном заточении, во вместилище отчаяния и страха Бог исполнил страстное желание его сердца, утолил тоску его детских и юношеских лет. Теперь дикая пустыня стала местом радости. Теперь его жизнь казалось ему завершённой, начало и конец её обрели значение и смысл, и вся она стала ему ясна и понятна, на него снизошло умиротворение: «О, брат мой, мой Ру! Я нашёл, нашего отца! Мой милый брат, если бы я только мог тебе это сказать!» — кричало его сердце, но он сдержал этот крик и слёзы, потому что это могло опечалить отца.
Карлосу предстояло выполнить ещё одну задачу, и он с большим рвением за неё принялся. Может быть потому, что инстинкт подсказывал ему, что преследование практической цели защитит его от волнений, которые оказались бы не по силам для его ослабевшего тела. И он стал обдумывать, как лучше оживить воспоминания о прошлом в душе отца, и как помочь ему понять настоящее, и при этом не допустить перегрузок для его омертвевшего духа. И он решил, что сначала расскажет ему всё, что возможно, о Нуере. Он говорил о Диего и Долорес, описывал замок, рассказывал, как он выглядит изнутри и снаружи, рисовал ему обстановку, прежде столь привычную для его глаз. С особой тщательностью он описывал маленькую внутреннюю комнату рядом с галереей, не только потому, что она претерпела наименьшие изменения, но и потому, что в своё время это был его любимый уголок.
— Там, на оконном стекле, — говорил он, — алмазом нацарапано несколько слов, несомненно, твоей рукой, отец. Мы с братом в детстве часто читали их, радовались им и связывали с ними наши чудесные, волшебные мечтания. Ты не помнишь их, отец?
Старик покачал головой, но Карлос напомнил:
— Я нашёл своё Эльдорадо!
— Да, теперь я вспомнил, — перебил его дон Хуан.
— И та страна счастья, которую ты нашёл, — не была ли это та истина, которой учит Священное Писание? — может быть, слишком живо спросил Карлос.
Дон Хуан подумал немного, растерянно глядя на сына, и с печалью сказал:
— Я не знаю. Я не помню, что заставило меня написать эти слова, и не помню, когда я их написал.
Потом Карлос решился рассказать ему всё, что он узнал от Долорес о своей матери. Узнику в своё время сообщили о смерти супруги, но это известие было единственным, что достигло его слуха за долгие годы заточения. Когда Карлос упоминал имя матери, дон Хуан поначалу проявлял лёгкое волнение, чем далее, тем оно становилось сильнее. Поэтому Карлос, который сначала был рад, что начинают звучать дремлющие струны его души, пришёл к выводу, что касаться этих струн больше нельзя, потому что звук, издаваемый ими, был вызывающим страдание, звуком боли и упрёка. Отец с всё большей нежностью смотрел на сына.
— Ты очень похож на свою мать, сынок, я будто наяву вижу её перед собою.
Карлос очень старался разбудить интерес отца к своему первенцу. Конечно, он проявлял трогательную любовь к малышу Хуанито, но это было чувством, которое сохраняют взрослые к детям, рано ушедшим в могилу. Хуан- юноша и Хуан-мужчина были для него чужды, отцу не по силам было представить себе в таком образе своего милого черноглазого малыша. Но постепенно Карлосу удалось сделать для отца близким старшего, храброго, благородного, прямодушного сына, который сейчас был воплощением того, чем когда-то был сломленный в заточении отец. Карлос не уставал превозносить мужество Хуана, его доблесть и великодушие, его незапятнанную честь, и часто завершал свои хвалебные оды словами:
— Мой отец, если бы ты его знал, он стал бы твоим любимцем.
С течением времени ему удалось выведать у отца основные события его жизни. Прошлое его являлось Карлосу в виде живописного полотна, яркие краски которого потускнели и поблекли, и остались голые контуры, кое-где оживляемые полутонами, наложенными на полотно муками и болью. Он говорил сыну обо всём, что был в состоянии вспомнить, но отдельные фрагменты Карлос мысленно очень тщательно собирал в единое гармоничное целое.
Прошло ровно двадцать три года с тех пор, как граф де Нуера по своём прибытии из Севильи был арестован, как он полагал, по приказу императора, и брошен в потаённые подземелья инквизиции. Преступление своё он хорошо знал, ибо он был другом и единомышленником де Валеро, изучал Священное Писание, вникал в него и старался постичь истину. В присутствии свидетелей он защищал своё убеждение в истинности оправдания верой, поэтому постигшая его кара не была для него неожиданностью. Если бы его сразу после ареста подвергли пыткам или отвели на костёр, он, по всей вероятности, достойно принял бы свою участь, и имя его стояло бы в перечне имён сияющих во славе мучеников.
Но его на долгие месяцы оставили в полном одиночестве, а для его энергичной натуры не было ничего более невыносимого, чем бездеятельность. Всю жизнь для него были необходимостью напряжённая деятельность духа и тела. В отсутствие её он потерял силу, стал апатичным, меланхоличным и равнодушным. Вера его была истинной и достаточно крепкой, чтобы дать ему силы на преодоление явных препятствий, но она не устояла перед испытаниями, которые были рассчитаны именно на то, чтобы задеть слабые стороны его характера.
После того, как долгое заточение полностью лишило его возможности сопротивляться, его обложили ловко составленными софистскими построениями. Этим занимались люди, которые сделали подобную деятельность своей профессией. В этих спорах дон Хуан показал себя храбрым, но неумелым борцом, ибо противники его были очень хитры и искусны в подобного рода поединках. Он знал, что абсолютно прав, и пытался это доказать, но его уверяли в противоположном, и в хитрых умозаключениях он не смог найти неувязки. Если до тех пор его ещё не переубедили, то на этой точке это произошло. Его заклинали не дать ввести себя в заблуждение собственному тщеславию и упрямству, и подчинить свои взгляды взглядам святой церкви. Он должен был — в этом клятвенно уверяли — получить свободу и понести всего лишь лёгкое, не задевающее чести наказание в виде уплаты денежного штрафа.
Надежда на скорое освобождение горела в сердце узника, как огонь, а ум его уже был до такой степени запутан и подвержен влиянию довлеющей над ним силы, что и совесть его нашла успокоение. И он сдался, хоть и не без горькой мучительной борьбы. Его отречение было сформулировано достаточно приемлемо, и дон Хуан без колебаний его подписал. От него не потребовали принародного акта покаяния, весь процесс проходил в глубокой тайне.
Но кардинал инквизиции Вальдес поставил под сомнение искренность кающегося, вероятно потому, что священная инквизиция не получила те значительные богатства, которыми владел граф де Нуера. Весьма умеренный денежный штраф не мог удовлетворить его алчности, и кроме того, кардинал боялся огласки, которая была почти неизбежна, если граф де Нуера будет возвращён на свободу. Поэтому он прибегнул к испытанному средству, настоятельно рекомендуемому высшими авторитетами священного ордена. Так называемая «муха» (ибо этот род доносительства использовался достаточно часто, поэтому имел своё обиходное обозначение) донесла, что граф де Нуера издевается над святейшей инквизицией, хулит единственно истинную католическую веру, и в душе своей вовсе не отрёкся от мерзостной ереси. Последствием этого доноса был приговор к пожизненному заключению.
Положение дона Хуана было поистине достойно сострадания. Как у Самсона у него предательски отрезали локоны, и он утратил всю свою силу. Как подписавший отречение, он полностью был подвластен своим врагам. От веры своей он отказался, от Спасителя отрёкся, потому что долгое заточение показалось ему непосильным. И теперь он всё-таки был вынужден его переносить, но без веры, которую он предал. Как это повлияло бы на девятерых из десяти, на девяносто девять из сотни, так это повлияло и на него — его дух потерял силу и жизнь, и он стал безвольным, абсолютно покорным орудием в руках своих тюремщиков.
И тогда монах-доминиканец фра Рикардо, обладавший силой ума и воли, решил подчинить его своему влиянию. Он был послан главой ордена — настоятелем монастыря он стал значительно позже — чтобы сообщить графине де Нуера об аресте её супруга и получил тайное поручение выведать, не возбуждает ли подозрений чистота её собственной веры. Он с фанатичной жестокостью исполнил данное ему поручение, но у него живой оставалась совесть, и он не был совсем бесчувственным. Когда через несколько дней после его визита он узнал о смерти графини, то был глубоко потрясён. И поэтому он решил: если он может стать орудием спасения души графа, то утешится относительно жестокости своего поступка в отношении его жены. И он не жалел сил и времени, чтобы выполнить эту задачу. Его усилия увенчались успехом. Ему удалось превратить душу этого человека в холодную духовную пустыню, которую не оживляли ни беспокойство мысли, ни наплыв эмоций. К его великой радости эта душа целиком стала отражением его самого. Это зеркальное отражение он принял за действительность, и с большим удовлетворением замечал, как оно точно отвечает каждому его движению.
Но когда был арестован сын этого кающегося, его самодовольству пришёл конец. Казалось, что печальной судьбы этой семьи не может изменить даже многолетнее искреннее покаяние отца. Он хотел спасти юношу, и прилагал к этому много усилий. Но его усилия не имели другого результата, как тот, что он опять увидел перед собой полные упрёка глаза графини де Нуера, и он ещё больше заинтересовался судьбой молодого упорствующего еретика, в существе которого так редкостно переплетались изнеженность, незащищённость и несгибаемая сила духа. Конечно же, на него должен был возыметь влияние отец, ведь от природы мальчик нерешителен и боязлив, а в результате жестоких пыток и долгого заточения он до предела обессилел.
Может быть, — всё-таки фанатичный монах был человеком, — какой-то вес имело и любопытство узнать, к чему приведёт эксперимент, с помощью которого он может скрасить последние дни своего благочестивого, вполне покорного и во всём послушного подопечного.
Как и многие жестокосердные люди, он умел проявлять заботу о тех, к кому был расположен. Своему кающемуся он симпатизировал в полном созвучии со своей совестью, тогда как симпатию к его непокорному сыну он испытывал против своей воли.
Карлоса же мало беспокоили проблемы настоятеля. Он был слишком счастлив, слишком наполнена была его душа новой задачей, которая занимала его всякий час и чуть ли не всякое мгновение. Он был схож с человеком, который терпеливо трудится, снимая мох и многолетний слой пыли с памятного камня, чтобы потом в первозданной свежести прочесть выгравированные на нём слова. Надпись ещё не стёрта окончательно, она всегда существовала, — так он говорил сам себе — всё, что ему нужно было сделать, это освободить её от всего, что скрывало её от глаз.
И он был вознаграждён. Сначала в сердце отца вернулась жизнь, разбуженная любовью к сыну, не мгновенно, с колючей болью, как возвращается жизнь в омертвевшее от стужи тело, но постепенно, незаметно, как весной оживает безжизненное дерево. В деревьях жизнь возрождается сначала в побегах, позднее всего она появляется в местах, близких к животворящим корням. Так и сердце кающегося оживало для всех забот, кроме важнейшей. К ней он оставался равнодушным, и духовный свет и жизнь, которыми он, несомненно, раньше питался, к нему не возвращалась. Иногда, правда, удивляя сына, в его воспоминаниях мелькали проблески истины, за которую он столько перенёс — время от времени он перебивал Карлоса, когда тот повторял ему выдержки из Нового Завета, и говорил — вот это и это утверждал на своих лекциях дон Родриго. Но это было лишь подобие того, когда человек в зарослях сорной травы на необработанной земле находит удивительный по красоте цветок, который говорит ему о том, что на этом месте когда-то был ухоженный благоухающий сад. «Я не желал бы, чтобы он прежде всего принял это или другое учение, — думал Карлос, — я только бы хотел, чтобы он опять нашёл Христа, и чтобы он опять радовался в Его любви, как это несомненно когда-то было». Может быть, для этого было необходимо, чтобы поблекшие краски души были погружены в горькую воду большого страдания, чтобы опять засиять в первоначальной красоте?
Глава ILIII. Вновь обретённое Эльдорадо
При всём искусстве их и мощи зла
Предательству не отдалась душа,
С любовью устоять она смогла,
Нежна, как волны, как гранит — тверда.
— Что ты делаешь, отец? — спросил однажды утром Карлос, видя, что дон Хуан достаёт из потаённого места чернильницу и заливает её высохшее содержимое водой.
— Я подумал, что охотно записал бы несколько слов.
— Но какая польза от чернил без пера и бумаги?
Дон Хуан улыбнулся и достал из-под своей постели небольшую записную книжку и перо, которое выглядело соответственно своему возрасту — старше двадцати лет.
— Давно это было, — сказал он, — я так устал весь день сидеть без дела, что своими последними дукатами подкупил брата-послушника, который и принёс мне вот это, чтобы я мог записать то, что происходило.
— Можно ли мне это прочесть, отец?
— Конечно, если у тебя есть желание, — с этими словами он передал сыну книжку. — Сначала, как ты сам увидишь, я многое туда записывал. Я теперь уже не помню, что. Я всё забыл. Но я считаю, что я когда-то так думал и так чувствовал. Иногда приходили монахи, и я записывал, что они говорили. Со временем я стал записывать всё меньше, потому что писать было не о чём. Никогда ничего не происходило.
Карлос углубился в чтение. То, что его отец писал о ранних днях своего заточения, он читал с большим участием и сочувствием. Но когда он раскрыл одну из последних записей, то не смог удержать улыбки. Он прочёл вслух: «Праздничный день. К обеду был жареный каплун и бокал красного вина».
— Разве я не был прав, что прекратил делать записи, раз я дошёл до того, что стал записывать такие мелочи? Да, я помню всю горечь, когда мне пришлось отложить книжку. За последние записи я сам себя презирал, и всё-таки, других мыслей у меня не было и, казалось тогда, никогда и не будет. Но теперь Бог прислал сюда моего сына. Это я запишу.
Через короткое время он поднял голову и растерянно спросил:
— Когда это было? Как долго ты здесь, мой мальчик?
Карлос тоже растерялся. Спокойно, размеренно и очень быстро пролетели дни. Они не оставили никаких видимых следов. Он ответил:
— Мне кажется, это был один-единственный долгий и светлый день. Но дай мне подумать… Ещё не наступил летний зной… Я думаю, эго было в марте или в апреле — наверное, в апреле. Я помню, мне тогда казалось, что я ровно два года в заточении.
— А теперь уже наступают холода. Наверное прошло четыре или шесть месяцев. Как ты думаешь?
Карлос больше склонялся к последней цифре, чем к первой.
— Мне кажется, монахи посетили нас шесть раз. Хотя, нет, только пять раз они были здесь.
Эти посещения совершались по приказанию настоятеля, который сам чаще всего находился за пределами Севильи, но обо всём получал подробные сообщения. Обязанность посещать узников была возложена на старших почтенных членов братства. Это были единственные люди, которым было известно настоящее имя и история дона Хуана. Они считали, что узники делают большие успехи, потому что находили кающегося послушным, покорным, только, пожалуй, больше расположенным к беседам, чем раньше. Молодого человека они оценили как мягкого, внимательного, хорошо воспитанного и вежливого, готового по малейшему поводу выражать им свою благодарность. И он всегда с большим интересом выслушивал всё, что ему говорили.
Настоятель терпеливо ожидал результата своего эксперимента. Он возлагал большие надежды на терпеливое ожидание. Но шесть месяцев даже ему казались достаточно долгим сроком, по истечении которого, на следующий день после описанной беседы отца с сыном, он сам посетил их.
Оба выразили ему свою благодарность за оказанную им милость. Карлос, здоровье которого заметно улучшилось, сказал, что не надеялся, что ещё сможет испытать такое большое счастье, живя на земле.
— Тогда, сын мой, — сказал настоятель, — докажи свою благодарность единственно возможным для тебя и приемлемым для меня способом. Не отвергай милосердия, которое и сейчас ещё готова оказать тебе святая церковь. Проси о примирении!
— Святой отец, — с твёрдостью ответил Карлос, — я могу только повторить то, что говорил шесть месяцев тому назад — это невозможно.
Настоятель убеждал, спорил и угрожал, но всё было напрасно. Наконец он напомнил Карлосу, что, собственно, он уже приговорён к смерти, к смерти через сожжение, и сейчас он отвергает последнюю возможность своего спасения. Когда же узник и сейчас не сдался, настоятель отвернулся от него с миной величайшего разочарования, проявляя, как ему и полагалось по сану, больше печали и сожаления, чем гнева.
— С тобой я больше не говорю, — сказал он. — В сердце твоего отца я надеюсь раньше найти искру не только естественного человеческого чувства, но и милости Божьей. И впредь буду обращаться только к нему.
Может быть, дон Хуан не понял слов Карлоса о том, что он приговорён к смерти, или они стёрлись в его сознании после радостного потрясения неожиданной встречи с сыном, но сейчас слова настоятеля были для него страшным ударом. Великое его отчаяние тронуло даже самого фра Рикардо, тем более, что старый, духовно сломленный человек не имел большого самообладания. Карлос, которого состояние отца, казалось, беспокоило больше, чем грозившая ему самому смерть, встал рядом с ним, и попытался его успокоить.
— Прекрати! — закричал настоятель, — это издевательство! Ты же сам виноват! Своим беспримерным упрямством сведёшь его в могилу! Если ты на самом деле любишь его, то избавь его от своей нечеловеческой жестокости! Ещё три дня для тебя открыта дверь благодати. Пройдёт это время, и тогда я за тебя не ручаюсь!
Потом он повернулся к дрожащему старику:
— Если Вам удастся сделать этого несчастного юношу восприимчивым к голосу человеческого и Божьего милосердия, то Вы спасёте его жизнь и его душу. Пусть Бог даст Вам утешение и обратит сердце упрямца к раскаянию.
С этими словами он удалился, а для Карлоса началось время таких испытаний, каких он за время своего заключения ещё не знал.
Весь день и почти всю следующую ночь в его душе боролись две силы. Несчастному отцу казалось, что мольбы и слёзы отскакивали от неумолимого сердца его сына, как дождевые капли от скалы. Он и не подозревал, что все эти часы они падали в его сердце, как капли расплавленного огня, ибо Карлос научился не показывать своих мук, ни душевных, ни физических. Он выносил их молча, чело его оставалось ясным, и губы не вздрагивали.
Глубока и нежна была любовь, связавшая этих двух таким чудесным образом нашедших друг друга людей. И теперь Карлосу предстояло по своей воле разорвать эти узы и оставить только что обретённого отца в несравненно более страшном одиночестве, в котором слабый свет его жизни скоро погаснет в непроглядном мраке. Но мало того, он был вынужден видеть, как его престарелый отец склоняет перед ним свою седую голову, и слышать, как старческие уста исторгают страстные слова мольбы, чтобы его сын, его единственное сокровище на земле, его не оставлял.
— Отец мой, — наконец сказал Карлос, когда они сидели рядом при тусклом свете луны, потому что не заметили, когда погасла лампа, — отец мой, ты часто повторял мне, что я похож на свою мать.
— Ай де ми! — застонал отец. — Это правда, и поэтому ты хочешь покинуть меня, как она? О, моя Констанца! О, мой любимый, мой единственный сын!
— Отец, скажи мне, согласился бы ты, чтобы избежать каких-либо страданий души или тела, подтвердить ложь, позорящую честь моей матери?
— Мой мальчик, как ты можешь такое спрашивать? Никогда! Никто не смог бы меня к этому принудить! — и его потускневшие глаза сверкнули огнём, напоминавшим тот, который горел в них в давно минувшие дни.
— Отец, есть Некто, Кого я люблю больше, чем ты мою мать. Ни во имя спасения собственной жизни, ни даже во имя того, чтобы избавить твоё сердце от боли утраты, я не могу пойти на то, чтобы от этого имени отречься или принести ему бесчестие… Отец, я не могу!
Вся сила последних слов глубоко проникла в сердце отца. Он ничего больше не сказал, закрыл лицо руками, и плакал долго и отчаянно, как плачет человек, который больше не способен противостоять неумолимой судьбе.
На столе стоял нетронутый ужин. Там было и немного вина. Карлос принёс его и со словами любви и нежности протянул своему отцу. Тот отодвинул вино в сторону, притянул к себе сына, и в сумрачном свете луны долго смотрел в его лицо:
— Как мне расстаться с тобой, сынок? — шептал он.
Когда Карлос попытался ответить на его взгляд, он заметил большую перемену, произошедшую в отце. Он на глазах постарел и осунулся, превратившись в дряхлого немощного старика.
Карлос с нежностью ответил:
— Отец мой, может быть, Бог не возложит на тебя это испытание, могут пройти месяцы, прежде чем будет новое аутодафе.
Как спокойно он об этом говорил! Его самозабвенная любовь давала ему для этого мужество. Дон Хуан ухватился за призрачную надежду, и по-своему истолковав слова сына, сказал:
— В самом деле, до тех пор ещё может многое случиться.
— Но не без воли Того, Кто нас любит и о нас заботится. Будем на Него надеяться, мой отец. Он не станет испытывать нас сверх наших сил, ибо Он милостив к душе, которая Его ищет. С тех пор, как я имею возможность нести за Него страдания, я понял, что это так же непреложно, как сама жизнь. Да, отец, ещё сильнее, чем боль, на нас влияет Его любовь и дарованный нам мир.
Многими подобными словами, исполненными веры, надежды и сыновьей нежности, Карлос успокаивал усталого несчастного отца. Наконец, уже под утро, он убедил его прилечь отдохнуть.
И теперь для него самого наступил час горькой отчаянной борьбы. Он вступил в неё в одиночестве. Карлос уже освоился с мыслью о тихой спокойной кончине внутри тюремных стен. Он думал, что в один из однообразных безмолвных дневных или ночных часов в его камеру бесшумно войдёт посланник Божий, и, услышав его зов «Учитель зовёт тебя», его сердце дрогнет от восторга и глубокой радости.
И теперь Учитель действительно звал его. Но Он звал его идти к Нему под презрительными любопытными взглядами десятков тысяч глаз, под насмешками и издевательствами, облачённым в позорную замарру и шутовской колпак. Он должен пройти через нескончаемые церемонии аутодафе, которые начинались на рассвете и заканчивались в полночь муками в огне. Как ему это вынести? Чудовищны были приступы страха и отвращения, сжимавшие его сердце, и неописуемо его отчаянное внутреннее сопротивление, непреодолимое чувство омерзения…
Но, наконец, всё прошло. Он поднял навстречу холодному лунному свету своё измученное, исполненное отчаянной решимости лицо и едва ли не вслух проговорил:
— Если я страшусь, то я обращаю свою надежду на Тебя. Господи, я готов идти с Тобою… куда бы Ты ни повёл… но только с Тобою.
Карлос очнулся от короткого тяжёлого сна с мучительным сознанием того, что ему предстоит что-то до дикости страшное, что-то непосильное и нечеловеческое. Но когда он увидел перед распятием коленопреклонённого отца, все мысли о себе отступили на второй план. Отец не повторял, как обычно, механически и бесстрастно, свою покаянную латынь, — он плакал, безутешно и горько, с трудом выдавливая из себя бессвязные слова мольбы и горькие жалобы.
— Господи, помоги мне… Господи, спаси… я погиб… я погиб… — повторял он, словно это был рефрен жуткого в своей безнадёжности песнопения.
Карлосу от души хотелось его утешить, но он понял, что сейчас его перебивать не надо, и терпеливо ждал, пока они оба смогут приступить к ежедневному чтению по молитвеннику или по памяти стихов из Священного Писания. Карлос знал всё Евангелие от Иоанна наизусть. Сегодня он начал с прекрасных слов, которые так дороги измученным жизнью и обременённым печалями:
— Да не смущается сердце ваше, веруйте в Бога и в Меня веруйте… В доме Отца Моего обителей много, — и не прерываясь, читал до конца шестнадцатой главы:
— Сие сказал Я вам, чтобы вы имели во мне мир. В мире будете иметь скорбь, но мужайтесь, Я победил мир.
А дон Хуан опять воскликнул с болью и горечью:
— Ай де ми, всё, всё потеряно!
Карлосу показалось, что он понимает его:
— Что, мой отец, мир души потерян? — мягко спросил он.
Старик печально кивнул. Карлос утешил его:
— Но мир души в Нём, «во Мне вы имеете мир». Он не покинул тебя, отец.
Дон Хуан провёл рукой по лбу, помолчал и медленно заговорил:
— Я попытаюсь объяснить тебе, как обстоит дело со мной. Одно я и сейчас ещё мог бы сделать — одной дорогой я мог бы пойти, на которой нас никто не разлучит… Кто помешает мне отвергнуть покаяние и встать рядом с тобой, Карлос?
Карлос побледнел от волнения, такого он не ожидал.