Решила ждать, пока она сама скажет. Жди! – мысленно приказала я себе, все еще ничего не понимая. Не торопи ребенка, подросткам трудно формулировать свои мысли, особенно сложные, и у взрослых всегда есть соблазн доформулировать, переформулировать за них. А у них, в свою очередь, есть соблазн ухватиться за лучше сформулированную, но чужую мысль, присвоить себе предлагаемое. И как же в таких обстоятельствах научиться внятно и последовательно мыслить самому?
– Раньше мне казалось, что они по-другому проявляли свои чувства, а теперь мне уже кажется, что они и на самом деле чувствовали по-другому. Не так, как мы. Прочтите… ну вот любой практически роман. Они же там то и дело все бледнеют, краснеют, падают в обмороки, шатаются, хватаются руками за всякие предметы, чтобы устоять на ногах, рыдают от радости, скрежещут зубами от злости… Скажите, вот вы когда-нибудь в обмороки падали?
– Ага, – припомнила я. – Два раза. Один раз – не твое дело почему, а второй раз – грибами отравилась.
– Ну вот. А все мои родные и знакомые и я сама – ни разу.
– Так тебя это расстраивает, что ли? – уточнила я. – Хотелось бы, чтоб падали?
– Да не в этом дело! Мне кажется, наши чувства, эмоции сегодня – они другие, чем были тогда. Мы меньше, слабее расстраиваемся, меньше радуемся, меньше вообще… не знаю, как правильно сказать… Переживаем – вот правильное слово!
Я даже в ладоши хлопнула от удовольствия, приветствуя одновременно и ее, и себя. Именно это слово я хотела ей подсказать – и удержалась-таки, не подсказала. И она сама его нашла!
– Оно – как есть из глубокой или мелкой тарелки… – литературная Люба позвала на помощь метафоры.
– Да! – мне казалось, что теперь наконец я ее поняла. – Скорее всего, твое наблюдение действительно имеет отношение к реальности. И этому есть объяснение. По сравнению с нашими предками у нас очень много всего: людей вокруг, вещей, информации, событий. И все это обширное поле надо как-то пережить, отреагировать на него эмоционально. Поэтому эмоции получаются широкие и мелковатые, если считать, как ты предлагаешь, в тарелках.
– Это грустно, – сказала Люба, глядя на носки своих туфель-лодочек. – Если нам никогда ничего вот так, как там описано, не почувствовать. Не пережить.
– За все надо платить. Наша жизнь намного удобнее в бытовом смысле и намного свободнее, чем у наших предков, у каждого из нас на порядок больше возможностей – это ты понимаешь?
– Да, понимаю, – кивнула девочка и тут же вскинула взгляд. – То есть чем меньше возможностей, тем больше мы уходим вглубь эмоций?
Я заколебалась, не зная, что ответить.
– Крестовые походы? Теремные барышни? «Унесенные ветром»? Индийские фильмы? Террористы-смертники?
Я молчала, судорожно пытаясь уследить за скачками ее мыслей. В общем-то, логика в них явно сохранялась. При лишенности, жесткой ограниченности возможностей, информации, ресурсов, даже пространства эмоции цветут пышным цветом, компенсируя, модифицируя практически всё. Иногда – достраивая, а иногда – попросту подменяя собой реальность.
– Из моих подруг никто еще даже не влюблялся по-настоящему. Одна прямо так и спросила: а зачем? И многим ничего не хочется. А правда, что сейчас эпидемия аутизма и болезни Альцгеймера? Я слышала, мама с тетей обсуждали… Если всё, в общем-то, есть, а чувства – в очень мелкой тарелке… А я могу вообще выбирать? Может быть, надо искусственно что-то ограничить? Но что, и как это сделать?.. Вы хотите у меня что-то спросить?
– Очень хочу, – честно призналась я. – А ботокс какое ко всему этому имеет отношение?
– Ботокс? А, сейчас объясню. Мама, тетя, их подруги. Я их всю жизнь знаю. Теперь они ходят к косметологам и делают всякое, чтобы казаться моложе, чтобы морщин не было и всякое такое. И оно помогает, да. И вот я сейчас вижу очень отчетливо: они все (прямо как в ужастике, честно!) теряют постепенно свои лица, свою мимику, становятся… неизвестно кем. Я почти перестала свою маму узнавать: я раньше знала, как она хмурится, злится, удивляется, улыбается, хохочет, у нее так лицо все в складочки собиралось – просто нельзя было вместе с ней не рассмеяться, я, даже когда злилась, удержаться не могла, и папа тоже, а теперь ничего этого просто нет… Я брата спросила: ты видишь? Он сказал: забей, это сейчас просто модно – казаться молодыми, что же нашей матери, в морщинах ходить, если ни у кого вокруг нее их нет? Я бабушку спросила: а ты? Ты не хочешь выглядеть моложе? Бабушка сказала: «Я пас! Человек рождается с тем лицом, что от природы досталось, но потом-то свою историю на нем сам пишет. Вот она-то людям и ему самому в зеркале и видна. Если достойно прожил-написал, так оно и отобразится, и отказываться от нее не захочется. А кто стер (оно ж необратимо) – поди догадайся, что там под ластиком было? Зачем жил? Как? Я вот ни от чего, что прожила-написала, по своей воле не откажусь. А другие – как сами захотят, кому-то, может, и стереть охота, чего ж…»
А я тогда вот что подумала: бабушка и взгляды ее – они уже устарели, и оно теперь, наоборот, закономерно и правильно. Если эмоций все меньше и они в мелкой тарелке, так зачем же лицо, которое их выражает? Можно сделать как у куклы: красиво и всё такое…
Тут уж я совсем растерялась:
– Зайчик, а чего же ты от меня-то хочешь? Я в обмороки не падаю, ботоксом не пользуюсь…
– Я спросить пришла, – жалобно глядя, сказала Люба. – Может, оно все и не так вовсе? Может, оно как-то по-другому? Но только ведь я и сама такая: мне никого особо не жалко, я ни из-за чего особо не переживаю и не радуюсь сильно ничему. Я вот недавно прочитала, у Лескова, кажется, как мальчику пряник с ярмарки привезли и как он этому радовался, аж дух захватывало. Так я даже заплакала, потому что ничего за всю свою жизнь не могу вспомнить, чтоб я вот так обрадовалась. И можно ли это как-нибудь… вернуть? Развить? Не знаю…
– Я тоже не знаю, – честно призналась я.
И вот я спрашиваю у вас, уважаемые читатели: эволюционирует ли, на ваш взгляд, наша эмоциональность ан масс? И если да, то как она эволюционирует? Действительно ли люди из классической литературы прошлого чувствовали по-другому? Или они лишь по-другому проявляли свои чувства (а чувствовали точно так же)? Или все это («услышал он, зашатался, схватил себя руками за горло, да и упал без чувств») – лишь литературное преувеличение и мы в эмоциональном плане ничем от наших (недавних, в общем-то) предков не отличаемся?
Разговор о смерти
– Скажите, вы психолог, специалист?
– Ну да, в некотором роде, – несколько удивилась я. А кого еще она ожидала увидеть, записавшись к психологу по телефону и в назначенный час постучавшись в кабинет с соответствующей надписью?
– Очень хорошо. Вы специалист. Тогда поговорите, пожалуйста, вот с ней о смерти. Я заплачу сколько надо, – говоря это, дама указывала длинным, накладным и причудливо раскрашенным ногтем на бледненькую, миловидную девочку лет двенадцати.
Самым поразительным в представившейся мне сцене была даже не тема грядущего разговора, а выражение лица дамы. Я бы определила его как брезгливое.
Но я могла ошибаться. Кроме того, человеческая эмоциональность – сложная штука, и у людей бывает парадоксальная реакция на горе (некоторые, например, начинают смеяться). Поэтому на всякий случай я придала своей физиономии сочувствующее выражение и спросила:
– У вас что-то произошло в семье?
– Нет! Тьфу-тьфу-тьфу! – отчетливо сказала дама и, сделав три энергичных шага вперед, громко постучала по полке с игрушками.
– Тогда присаживайтесь. Вам придется поподробнее рассказать о причине вашего ко мне обращения.
– Да нет никакой причины, я же вам и говорю! – раздраженно воскликнула дама, картинно и очень рассчитанно по движениям (фитнес три раза в неделю, не иначе) падая в кресло. Девочка молча и аккуратно присела на стул. – Вот прямо с бухты-барахты всё и началось. Нипочему. «Мама, давай поговорим о смерти». – «Боже, что случилось?! Ты плохо себя чувствуешь? Что-то болит?» – «Нет. Ничего не болит. Просто давай поговорим». – «Как это «просто поговорим»? У тебя умер кто-то из знакомых? Родители, родственники подруг? Чья-то собака?» – «Нет, ничего такого. Я просто хочу поговорить». – «Ну ладно, разговаривай». – «А вот как это: человек вот есть, есть, думает, чувствует, мечтает о чем-то, а потом раз – и его нет? Совсем нет? Как это может быть? Куда же все делось?» Вот вы бы что на такое сказали? Я начала ей про разные системы говорить, про христианство, колесо сансары, все такое. Бессмертная душа, перерождения… Но ей это как будто неинтересно. То есть она все внимательно выслушивает, а потом опять: ну это всё где-то, и никто про это ничего не знает и не помнит, а вот здесь, у нас, – как это? Был – и сразу нету? Я ей говорю: всё, я исчерпалась, сказала всё, что знала, больше ничего сказать не могу, просто не знаю. Можешь еще в книжках почитать или в интернете. Разрешаю тебе дополнительных два часа прямо вот на эту тему. Она у нас в музыкальной школе шестой год занимается и еще английский дополнительный два раза в неделю и испанский один, да еще уроки в гимназии, лишнего времени в компьютер пялиться, сами понимаете, нету, но тут уж я готова была… Она говорит: я читала в интернете, там непонятно. И вот так мы живем, не поверите, уже полгода. Как-то оно затихает вроде, а потом вдруг опять, с новой силой, и ничего нового, так сказать, на старые дрожжи. Я уже просто сатанею. Мама, Сонина бабушка, говорит, что «это неспроста, посмотри, какая она бледненькая да худая» и надо ее по всем врачам обследовать. Я как об этом подумаю, так мне дурно делается – и в финансовом, и во временно́м смыслах. Сами понимаете, у нас же нет ничего конкретного, так что уж ваши коммерческие коллеги в анализах и обследованиях ничем себя ограничивать не будут. Но не идти же нам с этим в нашу районную поликлинику! И вообще: с какого перепугу искать болезни у здорового ребенка?!
– Ваша семья – это вы, Соня…?
– Мы живем вдвоем. Бабушка живет отдельно; раньше, когда Соня была поменьше, она часто приезжала, теперь реже. С Сониным отцом мы в цивилизованном разводе, он помогает финансово, Соня с ним видится регулярно, хорошо общается, иногда даже остается у него ночевать. Еще у Сони есть гувернантка, но с ней она эту тему не обсуждает (я спрашивала).
– С Сониным отцом вы эту тему затрагивали?
– Да, конечно. У него она спросила один раз, давно. Он в ответ понес какую-то ахинею (определение его собственное). Больше не спрашивала.
– У них ребенок маленький, который мой брат. И часто болеет, – неожиданно вступила в разговор Соня. – Неудобно. Тетя Люба, папина жена, может подумать, что я нарочно.
– Понятно, – кивнула я и снова обратилась к матери: – Вы в своей собственной жизни этот период помните?
– Какой период?
– Интереса к вопросам жизни и смерти.
– Ничего я такого не помню. И своих подруг всех опросила – ни у кого из них дети ничего подобного не выдают.
– Мама готом была, – невозмутимо сообщила Соня. – Мне бабушка рассказывала.
– Да мало ли кто чего по глупости отчудит! – голос дамы неожиданно повысился почти до визга. – Делом надо заниматься, и тогда ничего такого! Матери не до меня было, она работала круглые сутки, вот я и дурила по-всякому. У меня и татуировка на шее была, страшно вспомнить, сколько потом денег пришлось в пластику вгрохать, чтобы ее без следа удалить.
– Соня, ты хотела бы стать готом? – улыбнулась я. Мать закатила глаза.
– Нет, – ответила Соня. – Мне все розовое нравится. И голубое… даже больше, пожалуй.
Вернувшиеся было на место глаза матери закатились снова.
– Ну, теперь вы можете погулять, а я с Соней поговорю.
Дама, забыв попрощаться, почти бегом удалилась из кабинета.
Соня как Соня. Абсолютно нормальный младший подросток. Абсолютно нормальный этап развития: все люди смертны, все передуманное, перечувствованное человеком за длинную земную жизнь куда-то девается даже не в одночасье, а в один неуловимый миг. Как же это так? Страх и влечение одновременно.
– Мой друг по интернету (ему уже 15) говорит, что все остается в информационном поле. А зачем? Ромашки в поле все равно уже не сорвать и бабушкин суп с клецками не поесть.
– Может, в информационном поле – другие радости? – предположила я.
– Мы ничего не знаем, – сократически вздохнула Соня.
Я уже предполагала, почему девочку так «заклинило» на доставании матери своими экзистенциальными выкладками. Поэтому рассказала Соне про старух из своего детства, которые подолгу и буквально сладострастно обсуждали похороны товарок (как выглядела в гробу, да кто был, да что на поминках подавали, да кто что сказал), а также про свою собственную бабушку, которая будила меня по ночам вопросом: «Катька, ты помнишь, где лежит мое смертное белье?!»
Соня всему этому совершенно по-детски смеялась, ужасалась и едва ли не хлопала в ладоши от восторга. Для нее это явно было то, что надо.
– А у некоторых народов считалось, что смерть всегда стоит за левым плечом человека, – сказала я. – Кажется, с ней можно было даже поговорить.
– О, я это очень даже понимаю! – воскликнула девочка и, помолчав, добавила: – А маме вы можете про это рассказать?
– В основе любого страха – страх смерти, – сказала я маме Сони. – Вы что, правда не помните своего подросткового периода?
– Правда, – кивнула она. – Помню, что было что-то ужасное. Все забыла. «Женат ошибочно, исправленному верить». Зато вот уже после нашего прошлого сюда визита вспомнила, как лет в шесть, наверное, увидела на улице похороны и спрашиваю у матери: «Мама, а ты умрешь?» А она машет на меня вот так руками и орет: «Ты что такое говоришь?! Сглазить хочешь? Сиротой остаться?!» И как я бегу на даче в чулан и там плачу, плачу… и никто не приходит…
– Ага. Это был первый экзистенциальный кризис. В тот период ребенок запрашивает первые сведения об устройстве мира, и вас бы тогда устроили две-три внятные фразы. Ваша мама их, увы, не нашла. Слишком сама боялась. И вы совсем не случайно вспомнили об этом, потому что сейчас у вас с Соней эта ситуация повторяется. Только ваша Соня запрашивает не мировоззренческие и уж тем более не конфессиональные схемы, которые вы попытались ей изложить (ни одну из них к тому же не разделяя), а ваш собственный алгоритм, вашу работу с чувствами, со страхом перед черной бездной смерти. Все люди смертны, и это всем известно. Как же они с этим живут, как справляются? Как это делают самые близкие, самые понятные, самые родные? Я еще маленький и слабый (каким бы взрослым ни пытался казаться), они обязательно поделятся, утешат, научат… Ан нет, потому что они сами боятся, ведь очень часто подростковый кризис по времени совпадает с экзистенциальным кризисом у родителя…
– Экзистенциальный кризис?
– Ну да, его еще иногда называют кризисом сорокалетия.
– Мне сорок один год, – подумав, сказала мама Сони. – И я действительно боюсь. Вы говорите – смерти? Может быть, хотя до этого я для себя определяла, что старения. Ну, если ты следишь за собой (а я слежу), то ты видишь буквально каждый день, как старишься, изнашиваешься во всем. И с этим ничего нельзя сделать. И это бесит, если честно. Зачем тогда все?..
– А Соня еще напоминает…
– Да, да, мне иногда просто хочется схватить ее, и трясти, и кричать: молчи! Молчи!
– И размахивать при этом руками, как ваша мама тогда на даче…
– Да! Черт побери, да! Я не думала, но это, кажется, действительно похоже…
– Соня здесь не только решает свои проблемы, но и дает вам шанс изменить схему. Прийти со своими чувствами и мыслями не только к ней, но и к той шестилетней девочке в чулане. Поговорить, обнять, принять, вместе почувствовать…
– И это поможет?
– Не знаю. Но уж точно не повредит.
– Хорошо. Это будет для меня нелегко, но я, пожалуй, все-таки попробую. Вдруг выберемся вместе.
– Шанс есть. И хороший шанс, мне кажется.
Последний урок
Пришел высокий юноша, довольно симпатичный, одет с намеком на какой-то молодежный стиль, 17 лет, учится в колледже информационных технологий. Нервничает зримо, как институтка, чуть ли не платок в руках комкает.
У меня сразу возникло предположение: то ли копирует кого-то (любимого киногероя?), то ли напридумывал себе каких-то душевных сложностей и теперь сам справиться не может. Семнадцать лет – самое время и для того, и для другого.
Сел в кресло, коленки с цыпками торчат из дырявой по моде джинсы, поднял на меня взгляд (глаза как у больной собаки) и говорит:
– Понимаете, я человека убил.
(Именно так, с точкой, без восклицательного знака или многоточия.)
Господи! Мне самой чуть дурно не сделалось! Вместо платка у меня такие железные колечки, и я их быстро-быстро начала перебирать; одновременно думаю. Семнадцать лет – вполне сознательный возраст, не ребенок давно, должен понимать, что́ такое убийство (в том числе и в юридическом смысле), бросаться таким даже ради красного словца не станет. Или станет? Черт их, этих подростков, разберет!
Взяла себя в руки, по возможности. В голове вертится: милиция у нас сейчас ноль два или сто двенадцать?
– Кого именно ты убил? Как это произошло?
– Я не хотел. Мы не хотели.
– Верю.
Мы – это значит групповуха. Еще того не легче. Убийство по неосторожности? Подельников он тоже сейчас мне сдаст? И что мне с этим делать? Я же в этом совершенно некомпетентна. Есть ли у меня какие-то обязанности по закону? Наверное, есть. Но какие? Незнание закона не освобождает от ответственности. Но что у них случилось-то? Подростковые разборки со смертельным исходом? Все разбежались, и менты никого не поймали? Или поймали, не сумели доказать и отпустили? Когда все произошло? Почему он пришел ко мне? Совесть замучила? В колледже на литературе «Преступление и наказание» прошли? Борюсь с желанием спросить: «А от меня-то ты чего теперь хочешь?»
– Ты должен рассказать подробнее.
– Да. Меня бабушка фактически вырастила. Родители работали много, я иногда их по нескольку дней не видел. А она в соседнем доме жила, из садика меня забирала, из школы, уроки со мной делала…
Будет кивать на несчастное детство, недостаток родительского внимания? Да нет, вроде не похоже. Кажется, это действительно рассказ. Надеюсь, он не убил бабушку, чтобы завладеть, например, ее квартирой. Чтоб было где с друзьями потусоваться…
– Мама с папой с ней не очень общались, в смысле так, чтобы по-человечески – посидеть, поговорить, чаю попить. Из-за меня всё больше. Она папу не любила, с самого начала еще, как они с мамой поженились. Ну и он ее – тоже.
– Из-за чего они конфликтовали?
– Они не конфликтовали. Они просто не общались почти. Из-за чего – не знаю. Один раз только бабушка при мне сказала: у Филиппа (это мой отец) вместо души циркуляр, и дочку мою он к тому же приспособил. А я бабушку любил, конечно, она мне истории рассказывала и булочки с корицей пекла, такие, с завиточком… – Он запнулся, и кадык заходил у парня на шее с такой силой, что мне показалось: сейчас кожу прорвет. – А потом я подрос, а с бабушкой стало что-то такое происходить… Ну, она как будто немножко с ума сошла…
– В чем конкретно это выражалось?
– Она перестала всё выбрасывать. Складывала по всем углам в квартире какие-то пакетики, коробочки, упаковки от кефира, йогурта и всякое такое. Как-то это все сортировала, перекладывала. Я, когда приходил, ее спрашивал: бабушка, зачем это? А она отвечала: может пригодиться, никогда же не знаешь, как жизнь обернется. Я предлагал ей выбросить все это, а она только головой качала.
Я еще года два назад у мамы спрашивал, у обоих родителей. Мама только отмахивалась, раздражалась, а отец сказал: то крохоборство, что у нее внутри всегда было, теперь вот к старости наружу полезло. А я не замечал в ней никогда этого крохоборства, она никогда для меня ничего не жалела.
Я, когда был маленький, часто к ней с друзьями заходил: она и супом накормит всех, и чаем напоит, и с уроками подскажет, – а когда это вот началось, тогда стал ее стесняться и никого уж не приводил. А она спрашивала иногда: а как Женечка поживает? Все такой же красавчик?.. А у Юрочки как дела? Вот уж он какой вежливый мальчик всегда был… А Васенька-то как? Какие у него теперь зверушки живут? Так он интересно про черепашку свою рассказывал да про хомячка… – Голос моего посетителя несколько раз сбивался в фальцет. Я (совершенно непрофессионально) смотрела в пол; почему-то казалось неловким следить за его лицом. – Я-то сам часто к ней заходил, покупал что-то в магазине, занавески повесить, приладить, там, что-то, прибить, приклеить, починить… И практически с каждым разом всего вот этого – мусора всякого – становилось еще больше. Или мне уж так казалось. И я не оставался у нее, чаю, там, попить или что (а на самом деле ей просто поговорить хотелось, я сейчас понимаю), – тягостно мне было. И потом она с помойки начала всё приносить… – Юноша издал какой-то непонятный звук – не то всхлипнул, не то застонал. – И я маме сказал: ну, может, надо все-таки что-то сделать? А она так раздраженно мне ответила: ничего не надо! Это ее жизнь, хочет ее замусоривать, так и пускай. Не лезь! Хорошо, что она отдельно живет. Я тогда подумал: какая она все-таки жестокая! А теперь понимаю, что она была права.
А однажды бабушке стало плохо с сердцем. То есть ей уже давно плохо было, но она не жаловалась никому и все валокордин пила – я сам ей столько раз в рюмочку капал. А тут стало совсем, она мне позвонила, я прибежал, скорую вызвал, ей кардиограмму прямо на месте сделали и сразу в больницу увезли.
И я… я тогда подумал… вот случай… я не хотел… я не знал… если бы я мог… – Юноша заплакал. Некрасиво, как всегда плачут мужчины, с какими-то подвзвизгами, нелепыми движениями, судорожно потирая кулаком сразу покрасневший нос.
Я молчала. Я, в общем, уже все поняла, но он должен был сказать. Сам.