— Эй, садитесь.
— Хватит вам.
— Да разнимите их, — кричали уже со всех сторон.
И какие-то мужчины подошли, говорили что-то. Сняли руки с его плеч, потом подтолкнули — сам он шел или его вели? И он уже сидел на своем месте, а Зина была рядом:
— Сумасшедший…
В зале стало тихо. А потом все опять смеялись и играла музыка. Кино шло дальше.
Юноша сидит на старом месте. Он не понимает, что она ему шепчет и что говорят люди на экране — почему все смеются.
Глупо как-то все вышло.
Он думает о том, что было.
Но теперь хорошо.
Он думает о себе.
Правда, они теперь могут подстеречь на улице.
Он думает о том, что будет.
И когда сеанс тихо-мирно кончается — люди встают; они улыбаются, вспотевшие, и говорят о картине; совсем уже забыто все, что случилось, — теперь, на свету, он такой же, как все, — он берет Зину за руку, и толпа выносит их к выходу.
Он не ускоряет, не замедляет шаг. Он не оборачивается и не глядит по сторонам. Ведет ее за руку и даже говорит что-то, но только иногда невпопад, а иногда задумывается и молчит.
— Ну что же ты? Слышишь? Я думаю, надо пройтись пешком. Не поедем на трамвае — народу много, давка будет.
— Да. Пойдем пешком.
И они уже на улице. Тает снег.
И все по-прежнему. Только народу чуть больше идет вдоль стен, да на стенах уже светятся окна, и везде горят огни — тоже все совсем обычно. Но он идет, и, не глядя, чувствует — они здесь.
А потом она остановилась, и как тогда — в зале — ему хотелось прижаться к теплой спинке, вцепиться в ручки кресла и закрыть глаза, сидеть, сидеть, — так теперь он медлил и не подымал глаз от земли: не хотел видеть и чтобы что-то было. Так прошло мгновение, а потом он взглянул.
Те трое стояли перед ними, загораживая дорогу.
Со стены капало, на остановке гудели трамваи. И много-много людей обходило их, толкая и задевая плечами, а иногда они ругались: «Встали посреди дороги…» Он был один, и все было просто.
Тот, что пониже, схватил Зину за руку и потянул к себе. А она поскользнулась, чуть не упала, и он, стараясь удержать ее, повернулся и вдруг увидел краем глаза, что Черная Шапка стал ближе. Это была опасность. Он откинулся назад и попробовал увернуться. Но было поздно, и Черная Шапка, ударив его справа под ребра, свалил его на панель.
Вот теперь опытные мужчины заметили бы, что били со знанием дела. Это самый хороший удар — бить в живот. Если ударить ногой, то человек, может лишиться чувств на десять минут. Но Черная Шапка был выше, да к тому же он, очевидно, доверял своим рукам — он ударил рукой, и юноша только немного увернулся.
…Он понял это, потому что не потерял сознания, но дыхание остановилось вдруг. Он упал — и не почувствовал, как упал. Он лежал на животе. Руки дергались среди грязного снега. И секунды шли, а он никак не мог вдохнуть или выдохнуть, и это было так тяжело.
Люди наклонились. Его оттащили и, прислонив к стене, оставили, но он не мог сидеть, и тогда большой квадратный мужчина стал держать его за плечи. Сверху капало. И все было мокро вокруг. Руки мокрые. И асфальт тоже в снегу. Снег таял. А он приходил в себя. Так стало лучше.
И Зина рядом — он приподнялся. Потом сел. И опять, держась за стену, стал подыматься. Люди стояли вокруг — полукругом и тесно. На него глядели. И по-прежнему много людей шло по тротуару. Но и на мостовой и вдоль тротуара стояли люди, они тоже глядели куда-то — в одну сторону, и он понял тогда, что и теперь еще не все кончено, и знал точно, куда они смотрят.
— Их ловят? — спросил он нелепо.
— Их поймают, — сказала Зина.
— Их поймали, — сказал квадратный мужчина.
Он тоже глядел и вот увидел.
Вели только двоих — Черную Шапку и того, пониже, а третьего он и сам как-то не разглядел прежде. Их вели те, у кого были красные повязки. Забегали вперед мальчишки, и все оборачивались.
Пока он лежал, избитый, и сидел, потом стоял, поднявшись, он думал спокойно, что еще не все кончено и надо что-то делать, а он ничего не может делать, и потому — виноват. Сейчас, когда все было кончено и без него, и все — именно так, как надо, ему стало легче. Но вот мимо вели Черную Шапку — теперь шапка была посажена почему-то задом наперед, а брови были открыты и лицо в крови. Мерзавца вели — и ярость сжала ему горло. Он задохнулся опять.
Все было кончено, но именно этого человека, который шел мимо, он бы задушил сейчас, и дали бы ему автомат — он бы пристрелил его как собаку. Этого — с его бровями и черной шапкой. Его одного — мерзавца, гада…
Он задрожал. Сердце билось. И забыл боль. И каждая жилка его трепетала от ярости. Тот шел и хотел вырваться. Двое держали его, но он то стаскивал их на мостовую, и тогда они все шагали прямо по сугробам, или он цеплялся за стены, за водосточные трубы. Пришли еще два дружинника и взяли его крепче. Он бился и дергался. Он хрипел. И вдруг закричал. Диким криком. Яростно. Коротко. Как зверь…
— Пойдем, — сказала Зина.
— Пойдем.
Они пошли.
— Так нельзя все-таки. Никогда нельзя лезть на рожон. Что ты можешь сделать один против троих?
— Да. Конечно. Глупо.
— Вот если бы Андрей и Юрка были с тобой, тогда другое дело.
— Да, втроем мы бы что-нибудь сделали.
— И никогда нельзя терять голову.
Зина говорила умные слова. И был приятен ее голос. Конечно, против силы нужна сила. В следующий раз, когда заварится каша, а он будет один, он еще подумает, стоит ли вмешиваться. Были бы здесь свои парни — тогда другое дело. А сейчас все вышло довольно глупо. Но для него это был первый такой опыт, и ему хорошо. Он доволен собой. И Черная Шапка здорово заехал ему под ребра. Все могло бы стать очень плохо…
— А дуракам тоже нельзя терять голову?
Он шутит, и она, поняв, тоже улыбается.
Холод
Я не помню, куда ехал тогда и почему оказался на той улице — она была знакомой, но довольно далеко от моего дома. Был вечер, я ждал трамвая, уже горели огни. Зимний вечер в городе может быть мягким и теплым. Дома светятся своими окнами, огни протягиваются цепочками по улицам, светофоры меняют цвета. Если быть тепло одетым и думать о чем-то своем, постараться забыть на время печальное и радоваться, если есть чему, глядеть на огни, не думая об огнях, идти не торопясь, — вечер тогда в городе будет мягким и теплым.
Машины до черноты изъездили снег на улицах, а в иных местах он был сколот до самого асфальта, но нового снега не выпало. Ненамного выше домов неделями висели тучи, день был коротким, было тепло, но снег не шел. Я стоял на таком зимнем асфальте, настроение у меня было хорошее. Когда подошел трамвай, я сел в первый вагон.
Уже несколько лет у меня была какая-то болезнь, от которой ныли иногда кости в руках и ногах, а также я кашлял, но врачи никак не могли понять, что это такое, а время шло, и я сам, потому что мне было не очень больно и временами даже удавалось все позабыть, не был настойчив у врачей и ходил к ним редко, лишь когда выберусь, да еще и с духом надо было собраться. Я учился и жил как все, но на меня как-то это влияло, иногда я чересчур много думал об этой болезни, временами очень боялся и вообще ничего не мог делать, — глаза у меня, я чувствовал, стали от этого какие-то нехорошие. Они были, наверное, слишком внимательны и печальны, иногда злы. Когда я глядел на людей, я видел, что им не вынести моего взгляда — они отводят глаза, — а я тоже чувствовал себя при этом неловко и тогда старался не глядеть
Я поднялся на площадку и прямо перед собой увидел девушку. Она стояла в углу, боком ко мне, держась за блестящие прутья около стекла, но когда я входил, она взглянула на меня, и я увидел ее лицо.
Сколько раз я ни любил прежде, все кончалось для меня ничем, несчастливо, и потому тоска, постоянное ожидание — вот, может быть, с этой девушкой я буду счастлив — тоже, наверное, были в моем взгляде, и от этого тоже в какой-то мере он был таким. Я, повторяю, знал, какие глаза у меня и как странно, тяжело они смотрят, как не по себе людям их видеть, — я знал это, и потому меня поразили в этой девушке тоже глаза. Я увидел в них все то, что до сих пор знал у себя.
Они были темные. Большие глаза, спокойные, может быть даже чуть-чуть ленивые. Но за этим покоем и сдержанной ленью (наверное, здесь надо было бы сказать не лень, а
Я взял билет. Кондуктор был мужчина. Немного странно, что кондуктор — мужчина, подумал я, ведь почти всегда видишь здесь женщин. Но я думал об этом уже машинально. Я подошел к девушке и встал рядом с нею, глядя за стекло, так что она видела меня сбоку, а я, чтобы посмотреть на нее, должен был бы повернуть голову. Она, кажется, тоже что-то почувствовала. Может быть, заметила мои глаза или же просто увидела, какой я (красивый парень!) встал рядом с нею. Я давно уже знал, что я в самом деле красивый парень. Но выражение в глазах ее, о котором я говорил, усилилось, и, кажется, она даже немного изменилась в лице.
У многих молодых людей бывают такие периоды, когда прошла уже самая первая любовь и не осталось больше никаких сомнений в том, что она прошла, а ты ничему не научился, по-прежнему глуп, и, главное, несчастен, и тогда, отдохнув немного, ищешь себе другую любовь и встречаешься с одной девушкой, потом с другой и с третьей, но оказывается, что ты все еще мало чему научился и не можешь удержать девушку, сделать так, чтобы все было бы хорошо и оба были бы счастливы: опять неудача. И тогда тебе плохо. Правда, утешаешь себя тем, что вот в следующий раз все будет иначе. Что вот теперь-то и будет настоящая любовь! Ждешь ее. Иногда чуть ли не плачешь (или пишешь стихи?). Но иногда и забываешь все, думаешь даже спокойно: «Подожду. Что-нибудь изменится. Опять встречу девушку. Познакомимся. Женюсь на ней…» и т. д.
Вот это, наверное, и есть душевное безвременье. Вроде бы живешь. Вроде бы и ничего, можно жить. Только вдруг чувствуешь иногда, что ты один. Что у тебя никого нет и тебе не о ком думать. Что ты все-таки действительно несчастлив. Тебе по-настоящему плохо…
Я глядел на нее иногда и знал, что она тоже на меня смотрит и каждый раз замечает мой взгляд. Самые тайные мысли поднялись в моей голове. Трамвай шел по улице, через три остановки будет поворот, и тогда мне нужно выходить, а я думал о том, что было бы неплохо познакомиться с ней, заговорить, назначить свидание, а потом… А потом?
На ней было хорошее бежевое пальто, и она была довольно высокая, но все-таки ниже меня, и мне это тоже понравилось. Один раз, когда трамвай тормозил, я чуть не упал на нее, но удержался и даже совсем не задел, она, однако, вся как-то сжалась: мне было приятно, что она вот так чувствует, что я здесь, рядом с нею.
Лишь одно было чуть-чуть непонятно. Чем чаще и внимательнее (не стал ли я слишком назойливым?) я глядел на нее, тем отчужденнее становился ее взгляд, и она все сильнее и уже совсем заметно менялась в лице: все больше проступали в нем печаль и какая-то горечь, холод, но в то же время и радость, и ожидание. Все-таки лицо у нее было странное. И глаза очень странные. А девушка мне нравилась больше и больше. Уже хотелось ласкать это лицо и глаза, и ее тонкие пальцы. Хотелось говорить ей: «милая». Или: «родная». Бывает ведь так?
Я совсем размечтался и вдруг понял, что сейчас ей пора выходить. Она взглянула на меня в последний раз. Взгляд был горький. В нем был вызов и почти какая-то ненависть. Потом она отвернулась и пошла к дверям. Вагон останавливался. Нужно было теперь что-то сделать. Все мои мысли сразу исчезли…
Конечно, надо тоже выйти следом за ней и сказать: «Девушка, простите меня… Вот вы ехали сейчас в трамвае. Я вас увидел… Мне бы хотелось, чтобы мы стали встречаться. Может быть, мы будем друзьями… Правда… Давайте, увидимся с вами завтра. Где вам будет удобнее?»
Наверное, она согласится. Мы назначим время и договоримся о встрече. Конечно, она сначала смутится и сделает удивленное лицо, а может быть, попробует убежать, хотя вряд ли это так будет: она так глядела. Мне нужно только спуститься по двум ступенькам следом за нею…
Но я не сделал этого.
Она вышла не обернувшись, и потом тоже ни разу больше не обернулась, хотя я, кажется, этого ждал, а я, стараясь не упустить ее из виду, искал глазами ее бежевое пальто и хотел уже выйти, но вдруг увидел, что она идет и припадает на левую ногу — она идет и так сильно припадает на одну эту ногу — ведь она, я увидел, хромая, совсем хромая.
Как же так? Ведь она хромая!
Я собирался выйти, но так и остался стоять в дверях. Люди входили и выходили. Они толкались, и ругали меня. А потом уже никто не входил. Трамвай тронулся. Я один стоял в дверях, нелепо сжимая железные ручки.
«Вот, значит, почему у нее такие глаза… Что же ты встал?.. Давай беги, прыгай за нею, объясняйся в любви — она ведь хромая».
«И я не смогу с ней никуда даже выйти. Ну как я пойду с ней по улице? Ведь все будут глядеть на нее. А я должен буду идти рядом и держать ее за руку, и на меня тоже все будут смотреть. Она ведь хромая!»
«Но у нее хорошее лицо и такие глаза. Да! Такое милое лицо. И руки хорошие. Вся она очень милая. Она тебе ведь понравилась».
«Но она же хромая! Просто она совсем хромая! Болезнь или несчастный случай. Она урод! Можно нацепить на себя самое красивое, дорогое пальто, но я ее не знаю, она урод, я не хочу ее знать».
«Врешь, ты знаешь ее. Ты поглядел на нее и уже все знаешь о ней. И она тоже знает все о тебе. Пока она не вышла, она глядела на тебя и не знала всего, но вот теперь, когда ты остался, она знает все о тебе, и теперь тебе уже не о чем с ней говорить!»
«Вот и хорошо. У нее в руках портфель. Она, значит, где-то учится. У нее есть там друзья. Эти друзья ее знают. Они о ней, конечно, заботятся. Вот они и полюбят ее. А потом на ней кто-нибудь женится. А я ведь чужой, да, я ей совсем чужой. Да и как вообще… Она ведь совсем хромая!»
Трамвай повернул, и внизу прогремел короткий мост. Потом пошла темная улица. Огни здесь не горели, и только светились таблички домов да серые окна, а по грязному снегу бежали вдоль трамвая длинные бледные пятна.
«Ты дурак. Ты самый большой дурак на свете. Раз в жизни ты встретил девушку, которая не только нравится тебе и красива, но у которой такие же глаза, как у тебя, и которая поэтому, наверное, все понимает так же, как ты, и могла бы стать очень близкой тебе, очень нужной, — раз в жизни ты встретил близкого человека и мог бы сейчас полюбить его, но бежишь все-таки прочь, и только потому, что она хромая…»
Я вышел на следующей остановке и бегом побежал назад. Я быстро добежал туда и даже согрелся, мне стало жарко. Но какой это был проклятый район! Здесь везде было мало света. Фонари или не горели вообще, или же светились лишь вполнакала. Я думал, что светлое пальто, наверное, легко можно будет заметить. Я долго искал его. Я ходил взад-вперед по улице, сначала недалеко от остановки, а потом все дальше, и наконец стал сворачивать в какие-то переулки, заходить во дворы. Ее нигде не было.
Дом мой теперь был недалеко, и я пошел пешком. Можно было бы, вообще говоря, приходить на эту остановку каждый вечер и искать девушку в светлом пальто и хромую, все это было реально, и через неделю я бы, наверное, опять встретил ее: так я думал, пока шел домой. Но я не стал почему-то этого делать и больше ее никогда не видел.
Мне стало как-то жутко и плохо. Зимний вечер может быть очень холодным, даже если падает снег и, значит, мороз небольшой, а ты тепло одет и думаешь о чем-то своем, вокруг много людей, в домах и на улицах светят огни. Самое главное — что ты думаешь и чего тебе недостает. Я шел домой и трясся, никак не мог согреться. Улицы были уже знакомые, но все вокруг молчало и было черным, холодным: деревья в снегу, маленькие фигурки людей, высокие стены. Какая-то отчужденность, неустроенность, злость были во всем знакомом, и не было больше нигде привычного прежде тепла.
Я пришел и сразу лег спать.
Геолог
Михаил Петрович геолог. Он идет сейчас по маршруту. Маршрут, как обычно, проложен по карте. Михаил Петрович время от времени сверяется с компасом, который на ремешке надет у него на руку. Ему двадцать восемь лет. Михаилу Петровичу доставляет удовольствие часто поглядывать на свой компас, пока еще лишь недавнюю его собственность, который он выменял за шерстяную рубашку, вместе со всеми его тремястами шестьюдесятью делениями и с добавочными подделениями, с румбами N, NNW, NW и т. д. Михаил Петрович женат. Жена зовет его, конечно, Миша. Только потому, что в партии есть более молодые ребята — совсем еще мальчишки, — сам начальник, а за ним и другие рабочие зовут его Михаил Петровичем. Он выполняет сейчас ответственное задание. Дома у него есть сын — годовалый парень. Михаил Петрович был рад, что на три месяца улетает «в поле». Семья, конечно, — это очень хорошо, знает он, но, прощаясь тогда с женой, он почувствовал, что вновь получает свободу. Да, думает Михаил Петрович, мужчине время от времени нужна свобода: умные женщины сами это понимают. Он очень ласково обнял на аэродроме жену, и до сих пор живет в нем волнующее ощущение, что все у них в семье хорошо и все, что он сделал до сих пор в жизни, закончилось хорошо, а сейчас опять начинается для него новый период: что-то долгожданное и счастливое. «На точке» они сидят не больше недели. Может быть, поэтому он до сих пор переживает свои воспоминания — пока еще прежние, городские, и недавние, те, что были в пути. Настроение у Михаила Петровича сейчас хорошее. Его смущают только две вещи. Первое — он не прошел медосмотр перед набором в партию и, передвинув бумаги, проскочил незаметно и вроде бы «незаконно»: с одной стороны, можно заработать выговор в личное дело, а с другой стороны, он пошел на такой риск, потому что замечал за собою, что зимой у него не раз билось плохо сердце — на той вечеринке, где он встречался с друзьями, он сильно выпил и помнит, что, кажется, совсем перестал дышать. Еще же он замечал у себя боль в животе в одном и том же месте. Второе — Михаил Петрович ясно видит, что начальник, послав его одного в стокилометровый маршрут, нарушил правила техники безопасности. Начальник только прикрывался словами об «ответственном задании» и о «молодом инженере, которому надо набираться опыта»: чтобы снести в соседнюю партию десятикилограммовый контейнер, большого ума не нужно. Михаил Петрович видел, правда, что действительно послать с ним было некого: все люди на работах — все были в разгоне. Сейчас он идет и несет вместе с запасом еды и водонепроницаемым спальным мешком свинцовую капсулу, внутри которой на стерженьке висит ампула с порошком бериллия в смеси с солью радия. Активность этого препарата 0,15 кюри. Активность, равную 37 миллиардам распадов в секунду, принимают за единицу радиоактивности и называют 1 кюри.
Между тем в тундре сейчас уже осень. Их вывезли довольно поздно, но так было все запланировано с самого начала. Ночи становятся темными.
Михаил Петрович понимает, что, конечно, не очень приятно держать у себя за спиной 0,15 кюри. Максимально допустимая единовременная доза облучения для здорового человека составляет 50 рентген, а если перевести это в кюри… нет, он не помнит сейчас, сколько здесь будет, если перевести… он забыл. С другой стороны, вокруг радия лежат свинец и парафин. Здесь чувствуешь себя так же, как в парашютном спорте: прыгать всегда страшно — всегда есть риск, что что-то случится. А прыгнешь — и сразу все встанет на место: летишь себе, раскачиваясь, и посвистываешь…
У Михаила Петровича хорошее настроение. Он сам, кажется, не знает, о чем он сейчас думает. Его согревает осеннее солнце в тундре. Михаил Петрович по-прежнему идет по маршруту. Он идет и насвистывает.
Эта капсула за спиной придает ему, кажется, совсем бодрое настроение. Чувствуешь себя почти весело: такое ощущение новизны бывает, скажем, когда говоришь по-английски на улице с иностранцем или сидишь в институтской столовой за одним столом с негром — негры бывают желтые, коричневые, синие, и, наверное, каждый из них князь или сын князя, каждый приехал из Африки; или, скажем, еще, когда знакомишься с девушкой, а сам знаешь, что дома тебя ждет жена. А вообще, что-то такое чувствуют, может быть, американские летчики, когда летят в патруль с атомными бомбами. Представить только: человек идет и несет в мешке за спиной атомную бомбу!..
Михаил Петрович шагает по тундре. Своими мыслями он развлекается и не замечает, как проходит время. Иногда он глядит на компас и проверяет маршрут. Карта у него не очень подробная: в одном сантиметре один километр. Через два часа — точно по времени — Михаил Петрович делает привал на 15 минут. Не менее точно — сверяясь с часами — в тот срок, в какой он решил, Михаил Петрович достает еду и обедает. Солнце светит по-прежнему, и по горизонту ходят олени. После обеда Михаил Петрович думает, как он будет спать. Спать он будет в удивительном спальном мешке: внутри собачий мех, а снаружи — водонепроницаемый брезент. Ложись в таком мешке где хочешь на голое поле, застегивайся и дыши через дырочку: ни дождь, ни медведь тебе не страшен. Волки в тундре сейчас, кстати, насытились и почти перестали рвать оленей. Михаил Петрович кроме прочего снаряжения несет с собой пятизарядное малокалиберное ружье. Из такого ружья он убивал оленя в грудь за сто пятьдесят шагов.
День склонялся к вечеру, и усталость начинало постепенно ощущать все тело Михаила Петровича, а в особенности его спина и ноги, когда он почувствовал, что у него начинает болеть живот. Он старался сначала вообще не думать, что это с ним может быть, но регулярно, с перерывами в час, в полчаса, а потом со все более меньшими, в его животе (а точнее, еще повыше, пожалуй — в желудке) происходили какие-то больные приступы. Михаил Петрович все шел, потому что, пока он шел, все еще могло обойтись и, как говорится, бог даст — повезет, но потом дело дошло до того, что он остановился и от боли, от развившейся слабости стал на четвереньки и неловким усилием сбросил груз со спины: его стало тошнить.
В ту ночь, пока еще первую на его стокилометровом пути, Михаил Петрович плохо спал и все думал, почему бы у него могла начаться болезнь: то ли он что-то съел, а может быть, это сказалась давняя его городская боль в животе? Но ведь тогда, он думал, живот у него болел по-другому! И вообще, до сих пор
Он проснулся среди ночи и опять взглянул почему-то на компас. Стрелка светилась. Михаил Петрович отпустил стопор и, положив голову на руку, стал слушать, как стрелка, вращаясь, подрагивает на шпильке. Михаил Петрович знал, что «фосфор», как говорят, положенный на стрелку (на деле сернисто-цезиевая соль бария), набирает за целый день световой заряд, а потом в течение двух-трех часов отдает его ночью. Без дополнительной подсветки такой компас не может светиться. Михаил Петрович, глядя в течение часа на свой компас и мучаясь от живота, додумался наконец еще до одной новой мысли, которая послужила началом его дальнейших духовных мучений, усугубивших мучения физические. Он подумал, что в четыре часа утра ни один компас, как бы долго его ни заряжали светом накануне, уже не может светиться. А его компас, он видел, светился! И значит, подумал дальше Михаил Петрович, все дело в том, что здесь имеет место уже не то явление, как он думал прежде: не фосфоресценция, а флюоресценция, то есть свечение вещества в момент облучения. Источником же облучения, естественно, служит контейнер, который он тащит у себя за спиной. Михаил Петрович подумал, что у него начинается лучевая болезнь.
После этой мысли он встает и, выбравшись из мешка, относит груз от себя подальше, на двадцать шагов. Он ложится снова спать, но не может теперь уснуть. С первыми лучами солнца Михаил Петрович снова чувствует, что его начинает тошнить. Утром он глядит на капсулу почти с ненавистью. Тошнота, рвота, головокружение, общая слабость и сильная усталость, жажда, озноб, может быть также понос, увеличение содержания в крови белых кровяных телец… Он знает примерно еще с институтской скамьи главные признаки лучевой болезни. Он не может даже взяться теперь за эту капсулу: круглая крышка сверху, по бокам кольца и в середине две ручки, общий вес брутто около десяти килограммов. Может быть, она развинтилась? Может быть, оттуда вытек весь парафин? А чем все это кончится?
Михаил Петрович представляет себе примерно, чем это все может кончиться: начинается все с тошноты, а потом — кровоизлияние в мышцу сердца и в мозг. И все потому, думает Михаил Петрович, что какой-то дурак на заводе чего-то недосмотрел и схалтурил. Все потому, что начальник послал именно его, — а почему все-таки именно его? — его одного…
Михаил Петрович боится развинчивать капсулу и что-то в ней трогать. Вдруг сделаешь что-то не так? Он ходит вокруг капсулы, как кот вокруг горячего мяса. Наконец он берется за ручки и потихоньку, осторожно трясет. Внутри ничего не слышно. Может быть, внутри все в порядке? Он заворачивает компас в платок и прячет его в карман: пусть он побудет там в темноте, посмотрим, что он покажет дальше. Михаил Петрович совсем ничего не ест. А вдруг все-таки это была плохая еда? Он боится. Чувствуя себя немного лучше, Михаил Петрович решается идти. Тут ему приходится вынуть компас из кармана, чтобы прокладывать путь. Как это он позабыл? Михаил Петрович чуть-чуть успокаивается. К тому же, когда делаешь что-то, знаешь, куда идешь, в душе становится бодрое настроение. Михаил Петрович, махнув рукой (а, ладно, была не была) и вспомнив еще: семь бед — один ответ, по-прежнему идет и, кажется, даже насвистывает. Потом его снова схватывает. Он лежит некоторое время, сбросив груз. Потом Михаил Петрович сосет камни. Он замечает, что если взять в рот сухой маленький камень и облизать его, то это помогает переносить боль. Михаилу Петровичу очень плохо.
Он понял, что болезнь ходит кругами. Иногда ему было так хорошо, что он мог идти и даже думать. Иногда же он лежал на земле, как труп, и чувствовал, что у него холодеют руки и ноги. Михаил Петрович видел, что силы его убывают.
Он не ел во второй день почти ничего, и решил не спать больше вторую ночь, а все идти и идти: может быть, ему удастся опередить свою болезнь и к полудню третьего дня он выйдет на место. Это была, конечно, ошибка. Михаил Петрович был как двадцативосьмилетний мужчина здоров и смел, но к заходу солнца он совсем обессилел. Он уже буквально еле волочил ноги, да и мысль его стала каким-то непонятным образом запинаться: он иногда, глядя на компас, сверялся с картой, а иногда забывал сверяться. Каждый раз, обнаружив, что он пропустил ориентир, Михаил Петрович удивлялся и давал самому себе слово делать отметки не позже, чем через час. Может быть, он перестал потом чувствовать счет времени, потому что забывался по-прежнему. Присев вечером на корточки около сброшенного на землю груза, чтобы отдохнуть, Михаил Петрович вдруг подумал, что излучение — если это действительно излучение — может повлиять на еду: на хлеб и на рыбу, которые лежат у него в мешке. Он подумал, что надо сейчас, вечером, постараться побольше съесть, а остальное переложить в куртку в карман, а что не поместится — выбросить.
Это была, конечно, его вторая ошибка. Михаил Петрович, как инженер, должен был бы знать, что пища может заражаться радиоактивностью не через облучение (тем более, если оно достаточно слабое), а лишь прямым соприкосновением с вредными веществами, например с радиоактивным дождем или пылью, то есть, скажем, с осадками. Он съел из своего запаса столько, сколько мог, а остальное переложил в карманы и все, что не поместилось, выбросил, а потом его снова стало сильно тошнить.
До часу ночи мучался Михаил Петрович в тундре, изнемогая под звездным небом и вообще не имея сил продвинуться дальше, и среди мыслей, которые мелькали время от времени одна за другой в его цепенеющем уме, не было, как ни странно, той самой, может быть, самой последней для человека мысли, что он может вообще теперь не дойти и заблудиться и помрет на дороге. Михаил Петрович знал, что о нем было сообщено в ту партию по радио, и все забеспокоятся, если он не дойдет к контрольному сроку, и за ним пошлют тогда вертолет. Тундра, слава богу, ровная, как степь, и на стокилометровом маршруте человек — не иголка, пропасть не может. Михаил Петрович был твердо уверен, что его, если надо, всегда найдут, и в этом смысле с ним ничего не случится. Среди всех раздумий его мучало только то, что он, может быть, сам себя отравил. 0,15 кюри за спиной! 0,15 кюри! 0,15!.. Может быть, в капсуле с самого начала была утечка. А может быть, он все-таки чего-то объелся? Михаил Петрович представлял себе начальника, который — одного — послал его в этот маршрут. Он представлял себе какого-то отвлеченного слесаря на заводе, какого-нибудь Ваньку, который не дурак выпить и который не завинтил там, где нужно, последний свинцовый болт, а ОТК недосмотрело. И вот сейчас ему из-за этого светят на спину 0,15 кюри, а он не знает, так это на самом деле или не так. Михаил Петрович, особенно когда ему становилось очень уж плохо, думал, что он должен оставить контейнер в тундре. Зачем он будет убивать сам себя? Он заметит место и поставит точку на карте. Сюда вышлют вертолет и потом подберут эту штуку. У него хорошая «территориальная» память. Он всегда безошибочно запоминал местность, когда, например, еще в детстве ходил за грибами или собирал для девчонок цветы. Почему, в конце концов, он пошел в геологи? Он может и сам полететь вместе с ними и показать, где будет лежать контейнер…
Мучаясь по-прежнему от боли, Михаил Петрович в один из особенно сильных приступов сбросил наконец на поле свой опасный груз и пошел в темноте дальше один, сообразуясь по звездам, но потом ему, как назло, стало лучше. Он просто не мог себе представить, как это он явится в партию и люди увидят, что у него нет с собой груза. Он пошел тише — по кругу — потом постоял. Тундра молчала. Он вынул карту, захотел сделать отметку и зажег при этом ручной китайский фонарик. А потом он вернулся. В темноте Михаил Петрович полчаса искал сброшенный контейнер, и от этого — ему показалось, что он его не найдет, — расстроился еще больше. В конце концов он расстелил свой спальный мешок и улегся, чувствуя больную полудремоту. Так он провел эту вторую ночь.